Текст книги "СОБЛАЗН.ВОРОНОГРАЙ [Василий II Темный]"
Автор книги: Н. Лихарев
Соавторы: О. Гладышева,Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Юрий Патрикиевич обречённо потупился, зародившаяся перед выходом из Кремля надежда снова угасала, душу стало охватывать вчерашнее изнеможение. Доказывать свою невиновность смысла не имело, и он прошелестел лишь непослушными губами:
– Господь оправдание моё…
А Василий Васильевич выжидательно молчал, словно решая для себя, выдать ли некую сокровенную мысль или утаить. Решил, видно, что можно довериться старому князю, немало послужившему Москве.
– Настала пора не только сполна взыскать с новгородцев чёрный бор, но и острастку им дать такую, чтобы не воображали больше себя вольными. Отец мой Нижний Новогород прирезал, а мой долг и Новгород Великий взять под высокую руку Москвы.
Решительно и определённо говорил великий князь, однако не слишком ли горячо?… Показалось Юрию Патрикиевичу, что неспроста распахнул свою душу Василий Васильевич, и от этой догадки сразу стала вновь залегать сердечная тоска – словно прошла череда облаков и открылся солнечный свет. И он сказал с полным чистосердечием:
– Возьмёшь под свою высокую руку, непременно возьмёшь! – И тут же сменил разговор: – Сколь вижу твоего коня, государь, столь налюбоваться не могу. Высокий, ярый, ступистый. Такого больше ни у одного князя нет. Мой Рыжак скромно выглядывает из себя, но правда, нестомчив и тягуч. Из-за этой его нестомчивости, может, и оказался я в плену, коим коришь ты меня. Помнишь, Дмитрий Юрьевич, – возвеличал он презренного Шемяку, – как вынес он меня к вам?
Шемяка радостно осклабился:
– Как не помнить! Все лошади тогда у вас обезножили, а этот рыжий чёрт вынес тебя прямо к нам в засаду.
– Поспешил я тебя, государь, упредить об опасности, – разъяснял Юрий Патрикиевич, – потому один поскакал через лес.
– Здорово мы тебя тогда скрутили! – радовался своим воспоминаниям Шемяка.
– Василий Васильевич резко развернул коня, послав его с места в галоп. Догнав головную группу всадников, снова осадил коня, подождал, пока подтянутся к нему Шемяка с Юрием Патрикиевичем. Когда они на рысях догнали и почтительно остановились, великий князь произнёс приговор:
– Как же, Юрий Патрикиевич, можешь ты после всего этого срама представлять своего государя на иноземном дворе?
Не нашёл что ответить на это старый князь, чувствовал он себя целиком во власти великого князя, которая была изменчива и проходяща, как чередующиеся облака, то бросающие мрачную тень, то вновь пропускающие солнечный луч.
5
Война да охота – наиглавнейшие занятия князей. Уже и в ратных переделках побывал Василий Васильевич, и на всяческих потехах поднаторел, но молодость и неопытность часто проглядывали в иных его словах и поступках. Даже в том, как пил он в застолье меды или пиво: брал наполненный кубок с опаской, прежде чем пригубить, заглядывал в него, словно опасаясь, нет ли там какой нечисти.
Шемяка на четырнадцать лет старше, он успел уже преизрядно прославиться как гуляка и бражник. В разгар пирушки мог он удивить и бывалых винопийц тем, что опрокидывал в себя одним махом целую корчажку, удерживая её лишь зубами, без помощи рук.
Он и на этот раз начал выхваляться своим штукарством. Юрий Патрикиевич, тоже уж слегка захмелевший, обронил:
– Не штука дело, штука – разум.
Шемяка никак на это не отозвался, но метнул на великокняжеского вельможу прицеливающийся взгляд, обещая поквитаться. Предлог к этому долго не искал.
Из раменного тянувшегося вдоль реки Вори леса долетали до охотничьего стана соловьиные бульканья, отточки, лешевы дудки.
– На Петровки кукушка крестится, а соловей в последний раз поёт, – заметил Юрий Патрикиевич, а Шемяка только и ждал, чтобы прицепиться:
– Всё-то ты знаешь, стратиг… Может, скажешь, о чём голубь дикий на ветле воркует?
– Чего не знаю, того не знаю, – отговорился Юрий Патрикиевич, явно опасаясь сшибки.
А Шемяку уж было не унять:
– Он воркует: «Вяхирь [90]90
Вяхирь – голубь.
[Закрыть]– дурак! Вяхирь-дурак!»
– Каждый слышит то, что заслужил, – не удержался-таки Юрий Патрикиевич от того, чтобы не отповедать задиру.
Василию Васильевичу не нравилась начавшаяся перебранка, но он не знал, как запретить её. Смотрел то на одного забияку вопросительно, то на другого осуждающе, но молчал, будто держал во рту сытный мёд и не мог никак проглотить его. Он лежал, облокотившись, на пологе, иногда откидывался навзничь и срывал на ощупь травинку, угадывая: «Клевер красный… Мышиный горошек… Овсяница… А это что? Не знаю».
Юрий Патрикиевич, ты у нас знаток, – разомкнул наконец уста великий князь. – Что за чудный хлыст?
– Так и называется: петров кнут, потому что распускается как раз к Петрову дню.
– Ага, как и петровы батоги, стало быть?
– Верно, вот они, голубенькие, на солнце глядят.
– А у нас это цикориум называется, – подключился венецианский гость Альбергати [91]91
Альбергати – кардинал, участник Собора в Ферраре.
[Закрыть], восседавший на складном табурете. Сказал со значением, желая обратить на себя внимание. – А эти жёлтые цветочки у вас зовут мать-и-мачехой, правильно зовут: лист у неё снизу белый и мягкий – это мать, а сверху жёсткий и холодный – Это мачеха. У нас в Италии ею кашель лечат, она так и именуется; тусиляго фарфара – противокашляница муконосная, по-вашему.
Василий Васильевич приподнялся:
– Однако чисто ты по-нашему молвишь. Где поднаторел?
– Я, государь, хоть и фрязин, однако родился на Русской земле. Мой дед был купцом-суконником, его твой дед Дмитрий Иванович брал с собой на Куликово поле толмачом. Отец мой при твоём отце состоял в Новгородской купеческой гильдии и постоянно наезжал с товарами в Москву.
Василий Васильевич встал с земли, поднял брошенный на траву кафтан, обшитый камкой. С помощью понятливого боярина Басенка накинул его на плечи. Неторопливо застёгивая на груди серебряные схватцы, размышлял: «Не тот ли это фрязин, про которого ещё владыка Фотий говорил как про тайного доброхота покойного отца?»
– Альбергати, мы боровой дичи преизрядно добыли, а ведь нынче день Петра-рыболова…
– Это и мне, христианину латинянскому, ведомо. Был апостол Пётр простым, бедным рыбаком, – охотно отозвался венецианский гость и посмотрел на великого князя долгим выразительным взглядом, словно желая что-то добавить, но воздержался.
– Истинно так, а мы рыбки-то и не поснедали. Поедем-ка на корегоды! – пригласил великий князь и тоже дружески-заговорщицкий взгляд на гостя бросил.
Басенок и один из стремянных бояр подняли Василия Васильевича в седло, фрязин вскочил на своего коня без посторонней помощи. Вдвоём поскакали вдоль рамени, несколько верховых бояр держались сзади на почтительном расстоянии, но готовые прибыть по первому знаку государя.
Придержали коней возле Боровского кургана, одиноко возвышавшегося среди заливных лугов. Помолчали, сняв шапки: этот холм насыпан на могиле русских воинов и местных жителей, погибших в сражении с татарами.
Чуть ниже по течению реки, на левом же, пойменном берегу с длинными песчаными косами располагались великокняжеские ловы.
Вся рыбацкая ватага состояла из простолюдинов в коротких, выше колен, рубахах. Трое, правда, были в одеждах долгополых – это московские бояре, приехавшие загодя и уже утомившиеся от ожидания. Завидев великого князя, обрадовались.
– Апостол Пётр не пожалел для нас рыбки, – осклабился один из них, вывел из камышей долблёную лодку, стал отталкиваться шестом, направляясь к прибывшим.
Второй рыбак выбирал из воды верёвку. Появился первый поводок длиной в четыре-пять вершков, на нём – угловатый, с острым жалом кованый крючок и шашка – лёгкий поплавок из коры дерева. Первый крючок был пуст, на втором сидела зацепленная под хвостовой плавник стерлядь. И на третьем извивалась крупная рыбина.
– Может, государь, ты самолично выберешь снасть? – спросил боярин, весь облепленный рыбьей чешуёй, которая блестела даже в его усах и бороде.
– Папа римский Евгений запретил шашковую снасть, – неуверенно произнёс Альбергати. Заметив неудовольствие на лице великого князя, поспешно добавил: – Но ведь вам запреты его не указ. Да и рыбы у вас столько, что век её ловить – не переловить. Не то что в Западной Европе.
Василий Васильевич понял, что не следует принуждать гостя, предложил:
– Не лучше ли нам покорегодить?
Боярин, блестевший рыбьей чешуёй, и этот промысел приготовил.
Рыбаки выехали на большом чёлне поперёк реки, начали сбрасывать с кормы, загибая вдоль но стрежню, рыболовную сеть наподобие невода, однако с одним крылом. Опоясав дугой полреки, причалили к берегу и передали боярину конец верхней подборы. Тот проворно выскочил на сухой берег, потянул льняное вервие, передал конец его великому князю. Василий Васильевич вместе с Альбергати стал помогать боярину, скоро показались на поверхности воды плуты из толстой скрученной бересты иташи – каменные грузила.
– Давай-давай, пошевеливайся! – кричал властно боярин, и его азарт передался князю и фрязину, они стали сноровистее и сильнее вытягивать крыло корегода, показался кутец, набитый рыбой. Был он столь тяжёл, что человеческих усилий не хватало для притонения и выволакивания на берег сети с уловом. Боярин подвёл двух загодя осбруенных коней, которые безнатужно вытащили корегод. В мотне билось несметное количество разнообразной рыбы – курносые осетры, прогонистые стерлядки, кроваво-чешуйчатые лещи.
– Богата да обильна Русь! – восхищался фрязин.
Василий Васильевич самодовольно улыбался. Боярин в чешуе прятал ухмылку в бороде – он мастер был такой улов обеспечить: с вечера были выловлены и вывезены на эту тоню осетры, помещены в садки возле берега и незаметно выпущены в то самое время, когда уж рыбинам и деваться было некуда, кроме корегода.
Рыбаки повезли улов на охотничий стан по узкой лесной дороге в повозке, которую потащили гусем три лошади. Василий Васильевич с гостем решили удлинить путь и проехать по вновь протеребленной по повелению великого князя дороге через осиновый перелесок.
Прислушивались, как шелестят в вечной дрожи листы осины, об одном подумали – о том, что крест Его был из осины, и на этом же дереве, на осине, повесился Его предатель, но разговор повели о том, что держали на уме ещё до рыбалки.
– Значит, с батюшкой моим ты знался? – Василий Васильевич внимательно поглядел на фрязина.
Тот понял всё с полуслова:
– Многие услуги я великому князю Московскому оказал, прещедро вознаграждён был за них. Чаю, и с новым государем буду знаться. Хоть с Новгородом Великим вести дела, хоть в Риме пригляд держать в интересах твоих. Буду обо всём тебя загодя оповещать, а сам в нетях оставаться, таинним.
– Вот и гоже. В Новгород направляйся и жди посла моего, с коего глаз не спускай. Отправляйся прямо наутро.
Вот тебе поминок в знак уговора. – И Василий Васильевич снял с пальца рубиновую жуковину.
Ещё не миновали перелесок и не видели охотничьего стана, но уже услышали громкие пьяные голоса. Пуще всех выделялся хохот Шемяки.
Не сговариваясь, пришпорили лошадей, выскочили на веретьё намётом.
На траве лежал лицом к небу Юрий Патрикиевич.
– Пока мы с тобой корегодили, они тут, видно, здорово нахлебались, – произнёс озабоченно Василий Васильевич и, приструнив коня, громко спросил: – Что с ним?
Шемяка хохотал во всё горло, держась руками за живот и показывая этим, что никак не может сдержать веселья. Наконец, стирая с глаз слёзы, рассказал:
– Этот твой главный предводитель полков что учудил? Заглянул в нору, вон в эту, видишь, у корневища?… Да, заглянул, а оттуда заяц как сиганёт и прямо в харю охотничку!..
– Полно врать! – рассердился Василий Васильевич.
– Да ей-же-ей! О-ой, не могу! Помереть можно со смеху. Ведь заяц-то так вдарил, что у Юрия Патрикие-вича из носа красная вьюшка потекла, по сей час не перестаёт. Эт-то надо же, Вася, а Вась! Ну и стратиг, ну и посол царский! – Шемяку несло, видно, преизрядно хлебнул он медов, коли не замечал, как всё сумрачнее и всё недовольнее слушает его великий князь. Вовсе уж распоясался: – Эт-то правду бают, что шелудивое порося и на Петровки зябнет!
– Замолкни, ярыжка! – И Василий Васильевич выхватил из-за голенища сапога ремённый хлыст. Шемяка вмиг протрезвел:
– Что ты, что ты, брат?… Прости, великий князь, еже ли я что не так…
Юрий Патрикиевич поднялся и подошёл к стремени великого князя с видом смущённым и виноватым:
– Неловко получилось, самому смешно. Ведь заяц, не абы зверь какой. Знать, верно говорят, что не трус он, а только шкуру свою бережёт.
– Кровь-то больше не идёт?
– Заговорил… Прямо ведь в нос, косой дьяволёнок!
– Ладно, князь. Завтра поутру собирайся в дорогу. Послом моим в Новгород Великий.
– Как велишь, государь! А я живот за тебя положу.
Уху поснедали, когда солнце уже ушло за лес.
В путь до дому начали сбираться, когда потянуло с опушки пряным запахом ночного цветка дрёмы: гори – цвет этот с белыми и малиновыми звёздочками днём будто дремлет, вянет на солнце, а с наступлением сумерек поднимает голову, расправляется, распускает аромат, привлекая ночных бабочек.
Ехали шумно, переговариваясь, посмеиваясь. Юрий Патрикиевич вдруг сделал знак рукой остановиться, сказал с весёлым удивлением:
– Смотри-ка ты, а ведь прав Шемяка, послушайте… Конники остановились, навострили слух. Отыскали взглядом сидевшую на сухом осокоре [92]92
Осдкор, осокорь – дерево, разновидность тополя.
[Закрыть]крупную, едва ли не с тетерева птицу. Закатные лучи солнца ещё высвечивали верхушки деревьев, голубь нежился в их тепле, беззаботно раздувал горло:
– Вяхирь – дурак, фр-р!.. Вяхирь – дурак, фр-р!.. Ответом ему был оглушительный хохот. Вяхирь обиженно снялся с сухого сучка и тут же растворился в сумерках леса.
Глава шестая 1437 (6945) г. ТОМЛЕНИЕ ДУХА
1
Превратное разумение с владыкой Герасимом, которое печалило епископа Иону, в том заключалось, что никак не удавалось уяснить, поставлен ли Герасим в Константинополе митрополитом всея Руси или одной только Литвы. Недоразумение это разрешилось совершенно неожиданным и страшным образом.
Новгородский архиепископ Евфимий, посвящённый в этот сан Герасимом [93]93
Новгородский архиепископ Евфимий, посвящённый в этот сан Герасимом… – Евфимий принял постриг 15-ти лет от роду. Епископское посвящение принял в 1435 г. в Смоленске от митрополита Герасима. Пребывание Евфимия архиепископом ознаменовалось постройками многих церквей и их украшением. Скончался в 1458 г.
[Закрыть]и за то подвергавшийся осуждению со стороны русского духовенства, прибыл незвано и скоропоспешно в Москву с двумя уведомлениями. Первое – весьма угодное москвичам: заложил Евфимий в Новгороде Великом церковь во имя Преподобного Сергия Радонежского. А второе, изложенное в грамоте литовского посланника, повергло всех в ошеломление: «Князь литовский Свидригайло поймал митрополита Герасима в городе Смоленске [94]94
Князь Литовский Свидригайло поймал митрополита Герасима… а затем сжёг огнём на костре. – Это случилось в 1435 г.
[Закрыть], оковал твёрдо в железа и спровадил в Витебск, где продержал в крепости четыре месяца, а затем сжёг огнём на костре.
Начальное общее оцепенение перешло в бессвязный гул. Все начали задавать друг другу вопросы, не ожидая ответов на них:
– Как это?
– Что же это?
– На костре?
– На дровах нешто?
Только Юрий Патрикиевич, который лучше других был знаком с литовскими дикими нравами, сохранил самообладание:
– За что же он его?
Архиепископ Евфимий, часто крестясь, стал сбивчиво рассказывать:
– Послухи донесли нань, на владыку то есть, на Герасима, значит… Понеже он, Герасим-от, с Сигизмундом втае сообщничествовал. А Сигизмунд-от, дядя вашей княгини великой Софьи Витовтовны, паче великий король Литвы… Витовту покойному брат.
– Пошто втае с Сигизмундом? Оклеветали нешто владыку? – спешил с догадкой Юрий Патрикиевич.
– Навет то был, або сущее, не вем того.
– Клевета! Наговор! Ведь князь Сигизмунд в нетях пребывает, не мог с ним Герасим стакнуться никак, – продолжал вникать Юрий Патрикиевич, Но всем остальным, находившимся в посольской палате, эти подробности представлялись ненужными, и они продолжали всплескивать руками да восклицать, обращаясь друг к другу и убеждая друг друга, что такое злодейство быть не могло никак.
И на Руси кровавые межкняжеские распри только-только затихли, и неизвестно, надолго ли, но мог ли кто из князей – хотя бы Косой с Шемякой – до такого дойти в озлоблении: сжечь не то что высшего духовного владыку, но хотя бы и нелюбого им церковного пономаря или дьячка!
От приезжавших в Москву послов иноземных, от купцов заморских да калик перехожих узнавали иногда о диких зверствах в странах закатной стороны, в Западной Европе, удивлялись, не хотели верить. Да и как поверить было, что будто бы во Франции несколько лет назад, в год смерти Фотия, сожгли заживо на костре крестьянскую девку из Орлеана, поднявшую на врагов своей родины знамя, на котором было написано только одно слово: «Иисус»?… А раньше того возвращавшиеся из Святой Земли на остров Валаам паломники рассказывали, что на их глазах в Праге сожгли на костре проповедника Иоанна Гуса [95]95
…сожгли на костре проповедника Иоанна Гуса… – Ян Гус (1371–1415), вдохновитель народного движения в Чехии против немецкого засилия и католической церкви; он требовал возвращения к принципам раннего христианства, уравнения в правах мирян с духовенством, за что был осуждён Церковным Собором в Констанце и сожжён.
[Закрыть], а на следующий год ещё и Иеронима пражского [96]96
…на следующий год ещё и Иеронима пражского. – Меродам Пражский (1380–1416), чешский реформатор, учёный, сподвижник Яна Гуса; выступал против католической церкви, осуждён как еретик и сожжён.
[Закрыть]. Говорили, что у латинян давно стало делом обычным предавать несогласных смерти сожжением прилюдным на костре. Слушая рассказы паломников, княжич Василий так разрыдался, что Софье Витовтовне пришлось позвать к нему византийского лекаря. Бояре, щадя малолетнего, начали подмигивать паломникам: дескать, скажите, что всё это неправда. Те же намёков не поняли и прибавили ещё более невероятное: будто бы зрители, в их числе и дети, преспокойно созерцали те казни, а одна старушка будто бы даже подкидывала хворост в пылающий костёр, на котором жарился Иоанн Гус, и, видя это, Гус будто бы не только не обиделся, но пожалел её, сказав: «Святая простота!».
«Не может быть!», «На Руси николи такого не бывало!» – восклицали все, поражённые рассказами паломников, а княжич Василий, хоть и сквозь слёзы, но твёрдо объявил: «И не будет такое на Руси!». Все бояре согласно загудели: «Не будет!» Вот уж воистину святая простота. Забыли московляне, что на Руси и битья кнутом прежде не было – даже за самые большие проступки, вплоть до головничества [97]97
Головничество – уголовщина, преступление.
[Закрыть], а вот татары научили, и стало это наказание обычным. А ослеплять человека – этому просвещённая Византия научила. Теперь вот из Западной Европы обычай новый к самому рубежу нашему подошёл. Теперь и на Руси отсталой будут знать: если продался человек диаволу, то хоть и не повинно в том его тело, однако душу из него вынуть никак не удаётся – только сожжением заживо, чтобы и душу заодно испепелить.
– Смоленск исконно русский город, а властвует там ересь латинская. Доколе Литва будет поганить нашу землю? – вставил молчавший до сих пор Басенок.
Рыжие редкие брови Софьи Витовтовны сердито дёрнулись:
– Муж мой Василий Дмитриевич очень жаловал Свидригайло, верил ему как князю, преданному Руси, а не Польше. И если покарал Свидригайло несчастного владыку Герасима, то поделом, надо быть.
В палате повисла тяжёлая нехорошая тишина.
– Душно! – Василий Васильевич сдвинул оконную раму. Явственней стали звуки московской площади: скрип тележных колёс, разговор челядинов, стук плотницких топоров на стропилах обновляемого Архангельского собора.
Юрий Патрикиевич, как всегда, поддержал великую княгиню:
– Иногда, чтобы прийти к добру, приходится становиться на путь зла… Трудно князей судить, ведь своя рука – владыка.
– Вольно собаке и на владыку лаять! – стоял на своём Басенок, и Софья Витовтовна бросила на него ещё один гневный взгляд. На открытый спор, однако, не решилась и перевела глаза на сына: почему, дескать, позволяешь дерзость такую боярину?
Василий Васильевич правильно прочитал её взгляд, но поступил не так, как ждала его мать. Он неторопливо, степенно поднялся на покрытое рытым бархатом престольное возвышение, занял своё великокняжеское место под золотой короной.
– Ошелоумили мы все от дурной вести, галдим невесть что, – произнёс он без осуждения, но с прискорбием. Помолчал. И все молчали, ожидая каких-то важных слов от великого князя. – А дело-то не мудрёное, обиходное. Раз нет митрополита Герасима, значит, мы вправе послать в Константинополь владыку Иону, которого ведь мы все вместе сгадали митрополитом видеть? Так ведь, все вместе сгадали – со всею моею братиею, со всеми русскими великими и поместными князьями, и с литовской тоже земли господарем – не так ли, матушка?
– Так, так, и с литовскими князьями тоже! – согласно и обрадованно подтвердила Софья Витовтовна.
– И со святителями всей моей земли, – продолжал Василий Васильевич, – со всеми священниками и духовными людьми, с иноками и пустынными отшельниками – со всеми старцами и со своими боярами, и со всею своею землёю – со всем православным христианством, не так ли, владыка Евфимий?
– Истинно, истинно, опричь владыки Ионы нет иного местоблюстителя митрополичьей кафедры на Москве! – согласно молвил новгородский архиерей, а про себя подумал: для того эта необыкновенная всеобщность избрания Ионы тебе нужна, что опасаешься ты, как бы не отказал тебе патриарх, да и не прислал бы вместо природного русского митрополита своего грека или болгарина.
В этот же день великий князь продиктовал дьяку две грамоты – патриарху константинопольскому и императору византийскому с просьбой от всей Русской земли поставить в митрополиты рязанского епископа Иону. С этими грамотами, а также с богатыми поминками Иона отправился через несколько дней к берегам Босфора в сопровождении своих бояр и духовенства. В последний час к ним присоединились люди великого князя– посол Василий и толмач Альбергати, которого велели называть Алипием-то ли из-за трудности произношения итальянского имени, то ли по каким-то иным соображениям.
2
Князь, хотя бы и великий, нуждается в простом человеческом благоденствии и в бесхитростном дружеском участии. В окружении Василия Васильевича были люди столь же знатные и высокоумные, сколь и надёжные, преданные. Он знал это, но знал и то, что судьба каждого из них – и любимца матери Юрия Патрикиевича, и ведущих свой род от самого Рюрика князей Ряполовских и Палецких, не говоря уже о менее знатных и влиятельных вельможах– в его безраздельной власти, все они – служилые люди, его, великого князя, люди. Могут ли быть они простосердечными его товарищами? И вопрос такой себе задавать нечего. Один робеет, другой что-то потайное на уме держит, третий макушит, как бы пользу-выгоду для себя извлечь.
Но всё-таки были и у Василия Васильевича в Москве ровня– инок Антоний, праведник и подвижник истинно монашеского духа. Шёл к нему – безоглядно, говорил с ним – чистосердечно, слушал его – доверчиво.
Шемяку по Антониеву слову отпустил – не раскаялся. Но с монахиней Фотинией не стал откладывать встречу.
Вознесенский монастырь, что в Кремле, основала бабка Василия Васильевича Евдокия Дмитриевна для безутешных вдов и девок, мужья и женихи которых пали на поле Куликовом, а потом и в других ещё ратях.
Оставив за воротами монастыря бояр и слуг, Василий Васильевич пошёл к Фотинии один.
Он бывал во многих монастырях, но в женскую обитель вступал впервые, испытывая и неловкость, и греховное смущение. Вдоль монастырской стены шли полусгнившие тесины, столь ветхие, что и ступать на них небезопасно, лучше уж прямо по грязи идти. Но дорожки к кельям выведены белыми камнями, крупные валуны сложены ступенями. Поднявшись на самую верхнюю ступеньку, великий князь постучал в дубовую со шлемообразным завершием дверь:
– Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа…
– Аминь, – послышалось в ответ. – Кто там?
– Раб Божий Василий.
Келья Фотинии была не узкой, хотя только с одним подслеповатым оконцем. Божница в одно тябло, лампадка негасимая, лучины ночного освещения.
С малых лет был приучен Василий Васильевич, заходя в храм ли, в часовню ли, не вертеть головой тамо и овамо, пристойно держать себя. И сейчас не изменил привычке, а потому не сразу увидел рядом с большим деревянным распятием, накрытым пеленами, прислонённую к стене долблённую из осокоря домовину.
– Память смертная, – прошелестела Фотиния. – Не бояться смерти, но каждый день, каждый миг быть готовым к ней, хоть бы и дал Господь жизнь предолгую.
До чего же она переменилась с тех пор, как не виделись! Лицо будто водою налито, взгляд тусклый, безразличный, и брови совсем седые.
– Узнаешь ли меня, матушка? – не без внутренней робости спросил Василий.
– Великий князь? Как же!..
Казалось, она и говорит через силу, так ослабла. Невольно понижая голос, Василий полувопросительно произнёс:
– Ты прислала образ мне во дворец… Я приехал.
Она не отрицала и не подтвердила, что это был её знак.
– Ты говорила, что вернусь из Орды невредимым. Это исполнилось. Что свет померкнет для меня – и это было. Я знаю тьму, в какую нас погружает отчаяние. Скажи, что ещё ждёт меня?
Она тяжело подняла на него красные слезящиеся глаза:
– Не знаю.
– Ты боишься?… Чего? Гнева матушки моей Софьи Витовтовны? Что молчишь?
Она чуть приметно покачала головой:
– Молчание есть тайна будущего века, а слова суть орудие этого мира.
– Не хочешь говорить? – настаивал Василий. – Плохое видишь?
Чёрный апостольник закрывал не только всю голову её и шею, но и большую часть лица. Едва разжимая сухие бескровные губы, монахиня произнесла негромко:
– Людей давно не боюсь, даже и властных над жизнью моей и смертью.
– Зачем же уклоняешься? Я так понял, ты сама меня призвала, образ Пречистой послав. Разве не от тебя его передали?
– Заступница усердная изливает несказанную Свою милость страждущим и с верой приходящим рабам Своим. Это тебе как благословение прислано.
– Чьё, матушка?
– Того, с кем боле никогда не увидишься.
– Пока я жив, пока я великий князь, ты будешь жить в этом монастыре в безопасии.
– Спаси Христос! – поблагодарила она.
– Ты прислала мне это благословение для утешения в скорбях грядущих?
Старуха вдруг усмехнулась:
– А кто сказал, что я прислала? – Голос её окреп, стал звучно-тонким. – Ты мыслишь, молчание – просто неговорение, как немые, да? Пусть умолкнут наконец те, которые уверяют, что хранят мир ума при суетных помыслах и развлечениях многих. С такими мятущимися не имей общения.
– Исполню, – пообещал Василий.
Опять недоверчивый взгляд из-под апостольника:
– Скорый ты какой! Сказанное есть наставление преподобного Исаака монашествующим. От себя теперь ничего не возвещаю. Только вспоминаю слова отцов церкви.
– Если ты на нас обиду имеешь, что в заточении тебя держали, ты права, конечно, но прости тогда по-христиански, если можешь.
Она словно не слышала великокняжеской смиренной просьбы, задумчиво гладила рукой раскрытое на столе Евангелие. Пальцы искривлённые, распухшие, суставы, что шишки, покраснели и лоснятся. А на мизинце левом – Василий всмотрелся повнимательней – да, перстень с камешком «соколиный глаз». Точно такой – странно! – носит мать его, великая княгиня, всю жизнь носит, не снимая.
– Матушка Фотиния, – решился напомнить о себе Василий, – ты забыла про меня?
Старуха вздохнула как бы с некоторой досадой, но голос её был кроткий, жалеющий:
– Голубчик, княже! Уж кого-кого забыть, а тебя!.. Голубчик мой! – Взгляд её столь тихий, нежный поразил Василия. Он уж не помнил, когда мать его так на него смотрела. Захотелось по-сыновьи припасть к этим сведённым плечам под чёрной рясой. Да разве можно к монахине-то! – Заболела я в северных-то лесах, сыро там. Кости ломят и пухнут, – пожаловалась она.
– Откудова у тебя перстень сей?
Она помолчала, продолжая светло глядеть на Василия.
– Не подобает нам, монахиням, носить украшения. Но снять его не можно. В палец врос. Давно надет был.
– Подарок, поди, чей?
– Подарок. В детстве ещё.
– Кто надел его тебе, скажи?
– А что?
– Велю, скажи.
– Не краденый же он! Зачем дознаешься?
– Фотиния! – грозно сказал Василий Васильевич. – Я не шутки шучу!
– Отец твой, Василий Дмитриевич.
– Отец? Вы детьми знались с ним?
– То было в жизни совсем иной.
Вот отчего гнев-то матушкин прорвался, вспомнил Василий.
– Тебя в миру звали Янга? – решился он.
Монахиня, помедлив, трудно сглотнула, сказала еле слышно:
– Янга давно умерла во мне.
Испытующая улыбка появилась на лице князя.
– Там на севере иночествует в обители Настя Всеволожская. Мыслишь, станет она о тебе рассказывать сыновьям твоим?
Василий опустил голову.
Она сжалилась над ним, стала говорить о другом:
– По малости своей будут понимать будущие люди духовные подвиги прежних времён, сообразно с малыми своими знаниями, мелкостью сердца и затмевающими душу страстными помышлениями.
– То беда иль вина их будет? – спросил князь.
– Беда вину не искупает. – Темны были её последние слова.
«Как не искупает? Страдания все грехи изглаживают», – хотел возразить Василий, но не стал.
– Прощай, матушка Фотиния.
– Благослави тебя Бог.
Дверь кельи затворилась за ним с глухим стуком.
3
Возвращение Ионы ждали к Светлому Воскресению, но он появился в Москве лишь во вторник на Светлой неделе, 2 апреля 1437 года.
На рассвете этого дня примчался в Кремль верхоконный гонец с сообщением, что митрополит всея Руси, двигаясь по Смоленской дороге, сделал последнюю остановку в Савино-Сторожевском монастыре и вот-вот пожалует.
Пасхальные литургии шли каждодневно во всех храмах, но когда от одного прихожанина к другому стали передаваться известия об ожидаемом прибытии митрополита, православный люд из самых отдалённых приходов потянулся в Кремль, чтобы если уж не благословение святителя получить, так хоть лицезреть его. Не пробиться было в Успенском, Благовещенском, Спасском, Рождественском храмах, в монастырских малых церквах и часовнях, а богомольцы всё шли и шли, заполнив всю Соборную площадь.
Фёдор Басенок выглянул через окно своей боярской палаты и заспешил в крестовую, семейную церковь великого князя с сообщением:
– Народу в Кремле – что пшённой каши в котле. Николи столь большого множества не видывал я!
Василий Васильевич поднялся в повалушу, распахнул створки окна. Верно, не собиралось никогда ещё такого многолюдья – нарядно, по-праздничному одетые старые и юные, мужи и жёны, отроковицы и млеко сосущие младенцы на руках матерей своих, юродивые и нищие, княжеские дружинники, конные и пешие, монахи, ремесленный люд, крестьяне. И вся эта масса трепетала, колыхалась под напором новых людских потоков, шедших со стороны трёх распахнутых ворот Кремля – Фроловских, Боровицких, Никольских. Красное крыльцо великокняжеского дворца было оцеплено дружинниками, а к митрополичьим палатам подхода уже не было.
– Пожалуй, владыка и не сможет попасть в свои покои? – растерянно вопрошал Василий Васильевич. – И как эту… кашу вычерпать?
Юшка Драница, известный своей храбростью и решительностью нижегородский воевода, предложил оттеснить народ силой:
– Неужто вооружённые витязи твои не сладят?
Драницу поддержал Иван Старков, который был наместником в Коломне и приставом при Шемяке, а теперь стал большим боярином:
– Дозволь мне, государь, это возглавить? Хоть и к другому делу я сейчас приставлен, но любой боярин должен по твоему слову в бой идти.
– Если с боем, так увечья могут статься? – поопа-силась Софья Витовтовна.
И Марья Ярославна, вторая великая княгиня, подала свой голос:
– Да ещё и в праздник такой, да ещё в приезд владыки!
– В таком деле не без этого, – преспокойно отпове-дал Старков. – А лучше, если владыку сомнут?