355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Кальма » Книжная лавка близ площади Этуаль(изд.1966) » Текст книги (страница 1)
Книжная лавка близ площади Этуаль(изд.1966)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:05

Текст книги "Книжная лавка близ площади Этуаль(изд.1966)"


Автор книги: Н. Кальма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)


Н. Кальма
Книжная лавка близ площади Этуаль

Роман (для среднего и старшего возраста)

Пожалуйста, познакомьтесь с героями
Николь Лавинь

– Но послушай, Николь, нельзя же так! Надо быть более гибкой.

– Нет.

– Как же так, Николь, неужели ты не понимаешь: иной раз приходится поступиться даже принципами.

– Я сказала: нет!

И так всегда. Николь, неуклюжий, как цапля, подросток. Длинноногая, глазастая, непримирима, упряма, порывиста. Взрывается, как мина не замедленного, а самого молниеносного действия, нападает, горячится. Зато и друг, каких мало, – верный, великодушный, готовый поделиться последним.

Николь – совладелица книжной лавки, полученной в наследство от родителей, мелких парижских буржуа. Она стесняется этой "специальности", да что поделаешь: еще не успела она окончить школу, как разразилась война. Умерли родители, и пришлось ей вдвоем с сестрой взять на себя торговлю в лавке. Специальность лавки – старинные книги. И вскоре Николь стала разбираться в древних изданиях ничуть не хуже своего старого друга и клиента – профессора Одрана.

Жермен Лавинь

Полная противоположность младшей сестре. Мягкая, ласковая в обращении, точно кошечка. Коготки? Да, конечно, и преострые, но глубоко скрытые в бархатных лапках. Вообще глубоко скрытые возможности. Никто даже не подозревает, что таит в себе эта кошечка. Робость, боязливость, жеманные ужимки – это до времени. А настанет минута, и Жермен может стать боевым командиром или хозяйкой конспиративной явки, да мало ли кем может стать, если понадобится, эта хрупкая, бледная до прозрачности девушка, кутающаяся в вязаную накидку, которую носила всю жизнь ее мать.

Лиза Каразина

В год, когда начинается книга, ей пятнадцать лет. Родилась в Ленинграде, у Новой Голландии. Сама о себе говорит, что в жизни у нее никаких встреч, одни разлуки. В 1937 году родители, отец – журналист и мать – хирург, по ложному доносу были арестованы. Лизу наспех сунули в детдом. Оттуда она сбежала. Родных – одна тетка по отцу. Тетка зажмурилась, замахала руками: «Не могу, не могу, деточка, у самой семья. И почем я знаю, чем провинились твои родители? А о тебе государство, государство позаботится».

Лиза пристроилась в своем же доме, у дворничихи Нюры. Ждала, что вернутся отец и мать, бегала на третий этаж к запертой клеенчатой двери. Потом уже не ждала. Приглядывала за мальчишкой Нюры, мыла в подъездах полы. За это Нюра кое-чем кормила.

Но вот Лиза заметила: когда она ест, Нюра ходит мрачная. Поняла: лишний рот. Трудно было уходить из дома – а вдруг все-таки вернутся, будут искать дочь Лизу…

Ушла. Скиталась по рынкам, по столовым. Давали где ложку творогу, где хлеба, где супцу. А тут холода. Спряталась в подъезде большого учреждения, дождалась, чтоб все ушли, пригрелась у батареи, заснула. Здесь и нашел ее швейцар Евстрат Трофимыч – слава ему во веки веков. Так он шептал, молясь по вечерам в своей комнатенке, пока Лиза укладывалась на деревянном диванчике. А кому слава? Богу? Наверно, богу, кому же еще!

Даниил Гайда

У этого все чисто, гладко, счастливо. И разлук никаких, до того дня, как ушел на войну отец. Легкое, без теней детство. Рыбалки на Ворскле, игры у старых мельниц в Беликах, выдумки про Остапа. Семья спаянная, умная, с полуслова понимающая друг друга. Едва померещились в Даньке эгоизм, ячество, родители тотчас Даньку окоротили, да не грубой педагогикой, а исподволь, незаметно. Сергей Данилович сумел очень рано приохотить сына к своему предмету – истории, к книгам. Мать, художница-самоучка, водила Даню с собой на этюды, показывала ему закаты над степью, легкое свечение весенней зари, рябь на сизой воде – тыкала, как слепого щенка носом в молоко, в прекрасное. Неведомо, как и почему вырос этакий принц Гамлет – мечтатель и правдолюбец, бесстрашный защитник обиженных, воитель с любой человеческой низостью. «Ох, как трудно ему будет в жизни!» – шептала мама-Дуся. Сергей Данилович усмехался: «Да, нелегко. Но пусть лучше будет такой, чем и нашим и вашим». И правда, Даньке было трудно, когда его за обличительную речь против учителя, склочника и подхалима, чуть не выгнали из школы. Было трудно, когда он вызвал на бой верзилу Коротенко, хамски унижавшего Лелю Воеводину, колченогую девочку из шестого "Б". А еще вздумал он вернуть «на путь истины» ворюгу Костьку – взрослого, плешивого, известного во всех отделениях городской милиции. Милиция и за Данькой учредила тогда надзор: водится пацан с вором неспроста. Кажется, родители в те поры немного струхнули, но Даня прямо объявил им, что Костька уже стал «человечнее» и что он надеется на успех. Потом Костька исчез из города – может, ему надоел этот парнишка с задумчивыми, вопрошающими глазами, а может, и впрямь решился он навсегда завязать. А Данька… О нем, о том, каким он стал, будет сказано в этой книге.

Павел Воронин

Сам он зовет себя Полем. У них в дамских парикмахерских все старые мастера от веку под французов работали. Кто Пьер, кто Леон, а зав, Назар Семеныч Лукин, так вовсе в Макса перекрестился. Так и величают: мсье да мсье Макс. Сначала одни дамы-клиентки, а потом и остальные мастера так стали звать.

А перед войной "Поль" Воронин, простой парикмахерский ученик, научился делать перманент – особенный, крупный, с ондуляцией. К нему даже из-под Москвы клиентки ездили. Бывало, заискивают: "Уж вы, мсье Поль, сделайте мне, как у киноартистки Лаврентьевой. Я слышала, это вы ей делали". Ну конечно, благодарность соответственно. Да и мать Поля, маникюрша, тоже неплохо подрабатывала. Полдня свободен, делай, чего душа просит: хочешь – в кино, хочешь – гуляй с ребятами. Одевался шик-модерн, во все заграничное. Мать через своих дам всегда тряпки заграничные доставала. Эх, и время было!

Николай Калашников

Серое, недоброе лицо, глаза проваленные, в темных подглазьях. Смотрит исподлобья. Взглядом выковыривает из того, на кого смотрит, все, до самого дна. Кажется, дворянин по происхождению, даже из какого-то особо древнего рода. Живет с матерью – суетливой, неумной старушкой, старшей сестрой заводской работницей и младшей – юродивой красавицей с болезненным румянцем на иконописном лице. От юродивой прячут часы, потому что, услышав тиканье или звон часов, она начинает биться в припадке, кричит неистово: «Боюсь, боюсь!» – и отмахивается, отталкивает всех с нечеловеческой силой, рвется куда-то бежать, потом падает в глубоком обмороке. Откуда этот ужас, никто не знает, хоть и лечили ее самые лучшие врачи. Впрочем, что же это все о Колиной семье? А о нем когда же? О его нелюдимости, о том, что за сутки он цедит всего несколько слов, а иногда замолкает на целые недели, о его большой тайной жизни? Нет, это все после, в книге.

Остап

Не знаю, имею ли я право помещать Остапа здесь, среди живых героев книги. Ведь Остап – всего только «восковая персона», муляж, музейный экспонат. Но как быть, если для некоторых героев этой книги он стал настоящим товарищем игр, поверенным тайн, любимой выдумкой! Нужды нет, что зелено-красный мундир петровского гренадера насквозь пропитался музейной пылью, что почернел от времени золотой позумент, что мушиные точки избороздили восковые щеки. Зато у Остапа были удивительно живые глаза, которые, казалось, задумчиво и чуть насмешливо наблюдали за вами, где бы вы ни находились. Зато у Остапа были смоляные блестящие усы, жесткая репица-косица, вылезающая из-под треуголки, и бравый вид. И еще были у него темляк, и ладунка, и пороховница, та самая, про которую Гоголь писал: «Есть еще порох в пороховницах». А как Остап умел слушать!

Бывало, заберешься к полудню, после уроков первой смены, в музей. Ни души, если под душами разуметь посетителей. Дремлет на стуле у дверей древний сторож, и только мухи носятся в горячем солнечном столбе. Вот тогда-то можно подобраться к Остапу, потрогать его, ощутить пальцами грубую шерсть солдатского мундира, вдохнуть запах нагретой солнцем материи. И почему-то этот запах, и тишина, и ощущение одиночества, иногда вовсе не мучительного, а, наоборот, счастливого, располагали к откровенности. Выложить шепотом Остапу все маленькие и большие радости или обиды, о чем-то спросить. Да-да, можно было и спрашивать, и, даю слово, Остап отвечал. Конечно, по-своему, по-остаповски: смотрел одобрительно коричневым стеклянным глазом, или, наоборот, осуждающе и холодно, или с явной насмешкой. Скажете, фантазия?

Ну, если не верите, попробуйте сами заглянуть в эти честные, совсем живые глаза. Спросите о чем-нибудь "восковую персону". Но помните: спрашивать надо не о пустяках каких-нибудь и только по-серьезному. Остап слушает лишь тех, кто верит в него. Им он и отвечает.

Саша

Мать убило у него на глазах бомбой на дороге под Харьковом.

Отца своего не помнит. Фамилию не помнит. Где жили до войны, не помнит. Помнит только хату и что в хате было тепло, а на дворе страх как холодно. Еще помнит в хате печь и на лежанке – рядно. Когда мамку убило, его взяли за руку и повели за собой какие-то женщины, но и они потом куда-то пропали. Самолеты всё летали, шумели, стреляли по людям, а он все шел. От страха и голода у него отшибло и память и речь, а потом, как поел да отогрелся, оклемался немножко. И совсем оказался смышленый, шустрый такой парнишечка. Даже не по своим десяти годам.

Жан-Пьер Келлер

До чего же здоровенный детина этот приказчик из деревенской лавки под Парижем! Его все знают в Виль-дю-Буа, все водопроводчики, садовники, шоферы – клиенты Келлера. В его лавке можно купить все на свете – от опрыскивателя до швейной иголки. Сам Жан-Пьер – уроженец Эльзаса и говорит по-немецки, как настоящий немец. И пузатый он, как немец-пивохлёб. Но если всмотреться хорошенько в его толстое лицо с умными ироническими глазами, понимаешь, что Келлер не так прост, как это кажется с первого взгляда. И, может, у него есть основания ненавидеть немцев – он их достаточно насмотрелся, насмотрелся на их повадки еще в детстве. И то, что Жан-Пьер чуть ли не с самого начала помогал Сопротивлению, тоже закономерно. И дети у него – дочка Арлет и сын Андре – тоже очень стоящие ребята, а про жену, Фабьен, и говорить нечего, она всегда и во всем помогает своему Жан-Пьеру.

Гюстав Азайс

«С этим парнем нужно быть поосмотрительнее. Я в нем не совсем уверен», – осторожно выбирая слова, говорит Гюстав.

Ну, а уж если Гюстав так говорит, можете быть уверены: парень наверняка проштрафится. Ох уж этот безошибочный нюх Гюстава! Ох уж эти его всевидящие глаза! И откуда такая проницательность, такое совершенное знание людей у молодого, франтоватого на вид человека, бывшего газетчика, потом рабочего на "Ситроене", а теперь руководителя парижских подпольщиков?! Нет, не зря выбрали люди Гюстава своим командиром: видно, в его натуре заложено понимание людей, обстановки, чутье правды. Где он живет, где спит, где и как питается, никто не знает. Многие считают Гюстава просто каким-то абстрактным понятием. А вот сестрам Лавинь он кажется совершенно конкретным. Гюстав часто забегает в книжную лавку близ площади Этуаль. Сыщики и полицейские, у которых есть фотографии Гюстава и приказ изловить во что бы то ни стало вождя подпольщиков, наверно, не узнали бы Гюстава в тот момент, когда он разговаривает с Жермен. Коричневые глаза Гюстава блестят и расширяются, лицо неузнаваемо хорошеет, белеют молодые ровные зубы, и Жермен кажется, что лучше этого лица и улыбки она ничего в жизни не видела.

Гюстав ни разу не поцеловал даже руки Жермен. Да это и неважно. Про себя Жермен знает что-то, знает твердо, и это что-то делает ее счастливой, отважной, в ней все время, несмотря на войну, на голод, на топот немецких сапог на улицах, поет радостная птица. Только молчи, об этом ни слова никому! Я поручаю тебе хранить эту тайну, читатель.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1. СЕСТРЫ ЛАВИНЬ

Выстрел.

Еще один.

Еще.

Грохот прокатился по пустынной улице, ударился о каменные стены, разбился на тысячи кусков.

Жермен вздрогнула под вязаной материнской накидкой.

– Опять! Почти каждый вечер! И они еще пытаются уверить парижан в своих лучших чувствах! Привезли прах Орленка, положили в "Инвалидах" рядом с Наполеоном, развели вокруг этого парадную шумиху: мы, мол так уважаем французских патриотов… а сами…

– А сами устраивают на патриотов облавы, – беспечно отозвалась Николь.

Она уютно устроилась в старой качалке и, дрыгая, по своей скверной привычке, ногой в старой туфле, грызла бесконечный сухарь. Туфли носили дома название: "Последние в жизни" или "По зубам бошам". Сухарь заглушал голод, постоянный, неутолимый голод здорового, стремительно вытягивающегося подростка.

– Удивительно: некоторые еще не до конца раскусили бошей! – Николь высоко вздернула плечи. – Знаешь, я сама слышала, как какой-то тип в булочной толковал о благородстве великой немецкой нации. А эта "великая" нация организовала всенародную слежку. Теперь у "великой" нации новый способ вылавливать подпольщиков: пускают поезда метро без остановки прямо до Зимнего велодрома, там всех высаживают и по одному процеживают сквозь контроль. Нет документов или что-то не в порядке в бумагах – тащат прямехонько в гестапо или к жандармам, а там уже разберутся. Гюстав говорил – вырваться от них почти невозможно. – Она покосилась на старшую сестру. – Трясешься? Могла бы, кажется, привыкнуть за три года.

– К такому невозможно привыкнуть, – слабо откликнулась Жермен. Она взглянула на деревянные часы с кукушкой. – Какое счастье, Николь, можно уже запирать! Ты бы не смогла… – Она искательно посмотрела на младшую.

– Запру, запру, трусиха несчастная!

Николь выбралась из качалки, и тогда оказалось, что она очень высокая, прямо-таки долговязая, с тонкой шеей и растрепанной шапкой волос.

– Ты же знаешь, я куда лучше тебя справляюсь со шторой.

– Не забудь про засов, – напомнила старшая сестра. – И я тебя очень прошу, Николь, выгляни сначала в щелку. А то эти выстрелы…

Николь уже не слышала. Ее длинные ноги легко сбежали по нескольким ступеням вниз, к наружным дверям лавки.

Стемнело. Не было еще и восьми часов, но стоял такой мрак, что можно было ходить, только вытянув вперед руки.

Снег косо летел по ледяному скользкому асфальту, слепил глаза, колкие твердые снежинки сразу забились за воротник Николь.

Брр!.. Какой холодина! Не скажешь, что уже конец февраля. Как назло, когда трудно с топливом, стоят холодные зимы, а Жермен такой зяблик, так всегда кутается, так часто простужается! Наверно, холод идет из России… Но какие молодцы эти русские! Какая победа у Сталинграда!

Резко белели обведенные мелом углы и края тротуаров. Где-то далеко цедила свой мертвенный тревожный свет синяя лампочка. Дома стояли как слепцы – с темными повязками на глазах, – все окна плотно зашторены, ни один лучик теплого света не пробивается на эту затаившую дыхание улицу.

А когда-то здесь был один из самых оживленных кварталов Парижа. Драгоценным ожерельем играли и переливались огни реклам, а напротив, в розовом и уютном кафе мадам Корбей, до поздней ночи играла музыка. Николь, тогда еще совсем девчонка, любила засыпать под хрипловатый, будто навек прокуренный голос Люсьенн Бойэ: "Все тонет в дыму, в папиросном дыму, жизнь, любовь, я сама – все только дым, дым, дым…"

Николь замурлыкала про себя песенку. Дым, дым… Мадам Корбей удрала к родственникам в Виши, кафе заколочено, а Люсьенн, говорят, умерла.

Прищурясь, Николь выглядывает на пустынную улицу. Мысленно она пробегает ее всю. В двух шагах отсюда – площадь Этуаль с Триумфальной аркой, от которой так хорошо видны двенадцать широких, обсаженных деревьями улиц, расходящихся правильной звездой. У выхода из метро Этуаль толпятся тревожные и печальные тени: кого-то ждут, о чем-то думают… Там, внизу, у касс, дежурят фельджандармы, по платформам прохаживаются полицейские. Ловят, потихоньку вытаскивают наверх, отправляют в глухих, затемненных машинах. Тьма спускается на Дом Инвалидов, где лежит Наполеон со своим возвратившимся из Шенбрунна сыном, на пустынный строгий двор Лувра, на аллеи и фонтаны Тюильри. А там, дальше, бесшумно струится Сена, и баржи тихо кланяются черной воде.

Ровно в полночь город замрет (комендантский час), и последние тени растворятся в неизвестности.

Город, город, мой прекрасный, мой царственный город, какой ты неживой, какой притаившийся, как будто испуганный. Неужто это тебя зовут Парижем?!

Нет, Николь твердо знает: Париж не испугался, Париж не может испугаться налетевших из Германии жадных зеленых мух! Ночь надежно укрывает тех, кто… Тсс! Заткнись, девчонка, ты что, ополоумела?! Даже стены домов и те насторожили уши.

Нет Николь не таковская, ничего от нее не выведаете! Ей, например, очень бы хотелось вот здесь, сейчас выкрикнуть что-нибудь забористое по адресу бошей, нарушить оцепенение улицы, но она себя пересилит.

– Николь, что ты там делаешь? – Это голос старшей сестры. – Почему ты застряла?

Николь подцепляет специальным крюком рифленую железную штору. Ну, теперь немножко поднатужиться, и жалюзи поползет вниз. Последний взгляд на витрину. Николь презрительно фыркает: интересно, кому теперь нужны эти редкие старинные книги и гравюры, которыми торговали еще отец и мать, а теперь торгуют они с Жермен? Уж не бошам ли? Впрочем, однажды зашел-таки немецкий офицер и попросил показать ему эльзевиры. Вскоре он стал наведываться все чаще и чаще, и, конечно, дело оказалось вовсе не в эльзевирах, а в Жермен. Николь с ее длинным носом учуяла это первая и сказала сестре. Жермен тогда всерьез испугалась. Ох, что это за трусиха! Недаром Николь чувствует себя старшей и покровительственно относится к сестре. На их счастье, немца куда-то перевели.

Конечно, иногда заходят и старые клиенты лавки Лавинь. Этих любителей даже война, даже оккупация не смогли отвадить от книг. Например, профессор Одран. Профессор всю жизнь собирает книги по демонологии – о ведьмах и колдунах средневековья, о судах над ведунами. Всю жизнь Одран ищет клавикулы Соломона – формулы заклинаний и заговоров, "Гримуары" папы Гонория. Иногда он что-нибудь читает из этих книг Николь.

– Вот, душечка, послушай, что здесь сказано: "В Шотландии в течение семнадцатого столетия было сожжено более трех тысяч человек за колдовство. В тысяча шестьсот восемнадцатом году две женщины похитили перчатку лорда Росса и похоронили ее в земле. В заключении суда было сказано: "И, подобно тому как гнила перчатка, гнила и разрушалась печень этого лорда". Конечно, двух женщин немедленно сожгли на костре.

Николь смешны такие рассказы.

– Ваши инквизиторы, господин профессор, и в подметки не годятся эсэсовцам. Немцы давно утерли им нос. Средневековые пытки и костры – да это же пустяки в сравнении с "подвигами" гитлеровцев!

– Ты очень страшно и трезво рассуждаешь, дитя мое, – бормочет профессор. – Впрочем, ведь недаром утверждают, что устами младенцев глаголет истина.

И он закутывается в какие-то допотопные пледы, надевает на каждую руку по две-три перчатки, которые сестры успевают ему заштопать, пока он копается в книгах. Потом отправляется к себе домой.

И все-таки Жермен и Николь каждое утро открывают лавку, подметают пол, обмахивают перьевой метелкой книги, освежают витрину и садятся ждать покупателей. "Так нужно", – раз навсегда сказала Жермен, и это единственное, в чем ей не перечит младшая сестра.

Сейчас синяя лампочка под специальным козырьком чуть освещает толстые фолианты в переплетах из свиной кожи, раскрытые на старых гравюрах и заставках. Николь минуту смотрит, потом дергает изо всей силы за крюк, и железная штора с грохотом падает до самого тротуара.

– А теперь – засов у двери…

Николь поворачивается и вздрагивает. Плотно прижавшись к дверному косяку, стоят двое. Вернее, стоит один, а второй свисает с его плеча, как куль. В синем, брезжущем свете у обоих безглазые лица мертвецов, но, кажется, оба молоды. На них береты и длинные бесформенные куртки, какие носят рабочие в провинции.

– Мамзель, мамзель… мадам… – бормочет тот, что на ногах. Он хочет что-то сказать, но слова не идут у него с языка.

Николь приходит в себя. Видно, парни испуганы больше, чем она.

– Ну, в чем дело? – строго спрашивает она. – Что вам здесь нужно?

Но тут второй бесшумно скатывается наземь. Он скатывается, как большой тряпичный узел. Товарищ успевает только поддержать его голову.

Внезапно Николь слышит топот. Бегут сюда. Сейчас будут здесь.

Николь рывком распахивает дверь. Толкает того, который на ногах:

– Живее! Тащи его!

Парень с необыкновенной готовностью подхватывает упавшего, пыхтит прямо в затылок Николь. Николь успевает задвинуть засов у двери, взлететь по лестнице, выпалить Жермен:

– Спрячь этих за стеллажами. Сейчас сюда явятся. Видимо, боши. Только, ради бога, не делай такое лицо! Будь покойна, я их отважу.

Она хватает с качалки халат, ерошит рукой свою темную короткую гривку. И, когда раздается требовательный, безостановочный звон старомодного колокольчика, медленно, словно нехотя, спускается по лестнице и громко шаркает своими "Последними в жизни".

– Ну что там еще? Кого нужно? – спрашивает она зевая.

– Попрошу отворить. Комендантский патруль, – говорит за дверью корректный немецкий голос.

– Какой еще патруль? – Николь чуть приоткрывает дверь, видит рукав запорошенной снегом офицерской шинели, говорит капризно: – Что за спешка, майор Борзиг? Почему вы приходите на ночь глядя? Я отложила вам эльзевир, как вы просили, но приходите за ним завтра. Мы с сестрой давно спим.

Дверь поддается под чужой сильной рукой, распахивается во всю ширь. Острый свет фонарика сверлит глаза Киколь. Немецкий офицер и два солдата видят растрепанную девочку-подростка с сонным, совсем детским лицом.

– Это вы – владелица книжного магазина? – спрашивает офицер.

– Да. То есть мы обе – моя сестра Жермен Лавинь и я. А меня, мсье, зовут Николь Лавинь.

Николь в своем халате делает нечто вроде книксена. Офицеру, кажется, хочется улыбнуться: уж очень забавен этот переросток в халате. Однако он тут же вспоминает: только что у него из-под носа удрали два подозрительных субъекта.

– Вы с сестрой проживаете здесь же, при магазине? – спрашивает он еще суше.

– Да, мсье.

– Придется осмотреть ваше помещение, – объявляет офицер. – Есть у вас кто-нибудь посторонний в доме?

– Никого. Только я и сестра. Мы уже давно легли.

– Зелль, Брюкке, осмотреть лавку и жилые комнаты! – командует офицер. – Не забудьте ванную и прочее.

Николь делает приглашающий жест. На ее лице – полное радушие.

– Пожалуйста, входите, – говорит она. – Только прошу вас, мсье, если можно, не будите сестру. Она такая нервная, даже майор Борзиг говорил, что…

Офицер настораживается:

– Вы знаете майора Борзига?

– Конечно, мсье. Майор – наш постоянный клиент. Он собирает старинные издания. И мы припасаем для него самое интересное из наших коллекций. Майор Борзиг бывает у нас в доме.

Офицер насупливается, раздумывает. Кажется, майор Борзиг какая-то персона в штабе. Кроме того, на днях командование еще раз повторило, что не следует восстанавливать французское население против немецкой армии. Ночной обыск в этой лавчонке будет завтра же известен в городе. А что, если там действительно никого не окажется, кроме этой девчонки и ее сестры? Солдаты, конечно, не удержатся, разболтают, сделают из своего командира посмешище для всей комендатуры…

Офицер напускает на себя самый суровый вид.

– Вы можете дать мне слово, что в доме, кроме вас и сестры, нет никого посторонних и что вы никому не открывали дверь?

– Что вы, мсье! – пугается Николь. – Да мы с сестрой, чуть стемнеет, запираемся вот на этот засов и носа не высовываем из нашей конурки! Мы обо большие трусихи, мсье, и вы даже представить себе не можете, как мы благодарны вам за то, что вы охраняете наш покой!

Немец пристально вглядывается в безмятежное личико. Что? Благодарит за охрану? Она в уме, эта девчонка? Или блаженная? Гм… кажется, говорит даже без насмешки?

Он козыряет:

– Отлично, мадемуазель. На первый раз поверю вам на честное слово и не стану осматривать ваше жилье. Зелль, Брюкке, марш!

Солдаты отворачивают от двери.

– Мсье, а кого вы ищете? – спрашивает вдруг Николь. – Ах, простите, я, кажется, задаю бестактный вопрос?

Офицер приостанавливается.

– Нам нечего скрывать, мадемуазель. Разыскиваем двух сбежавших типов, из которых один ранен. Уйти далеко они не могли.

Он снова козыряет и следует за солдатами.

– Спокойной ночи, мсье, – желает ему певучий голос девочки в халате.

Николь закладывает засов, стоит, прислушиваясь к удаляющемуся топоту.

Потом взбегает наверх.

– Так и знала: стоит и трясется! – бросает она Жермен. – Ну, где же наши гости?

– Как тебе удалось избавиться от бошей? – спрашивает, трепеща, Жермен.

– Борзиг помог.

– Как, разве Борзиг вернулся?! – еще больше пугается Жермен.

– Успокойся, его нет. Помогло его имя, – кратко объясняет Николь. Так куда же ты упрятала тех двоих?

– Они у нас в спальне. О Николь, я боюсь, что один умрет. Он весь в крови и без сознания. Боже, что мы тогда будем делать!

– Глупости! Он просто ранен, вот и все! – отрезает Николь. – Погоди, сейчас все выясним.

За четырьмя рядами широких стеллажей, сплошь уставленных старыми книгами, сохраняющими запах кожи и пергамента, – две жилые комнатки сестер: кухня, она же столовая, а при случае и кабинет, и крохотная спаленка.

Когда Николь вошла в спальню, ей в первое мгновение показалось, что комната пуста. Удивленная, она сделала еще шаг и тут, в узком пространстве между двумя деревянными кроватями, увидела обоих "гостей". Один недвижно распростерся на коврике, другой примостился тут же, на корточках, в напряженной и неестественной позе. Он был светловолос, мелкокудряв, с очень розовым и как будто припухшим лицом младенца. Затравленный, подозрительный взгляд его встретился со взглядом девушки.

– Можешь вылезать, они ушли, – сказала Николь. – Я их спровадила. Она нагнулась к лежащему. – Гм!.. Кажется, и вправду дрянная история, пробормотала она. – Ну-ка, любезный блондин, помогите мне поднять вашего дружка. Жермен, берись за ноги, а я поддержу голову.

– Погоди, что ты собираешься делать? – шепнула Жермен.

– В данную минуту положить его на мою кровать.

– Как, ты хочешь, чтоб они остались у нас?! Ты понимаешь, что будет, если их найдут?

Николь оскалила зубы: точь-в-точь волчонок.

– А ты что же, собиралась их выбросить ночью на улицу, чтоб они попались гестаповцам? Так?

– Но мы же совершенно не знаем, кто они такие, откуда, – защищалась Жермен.

– Мы знаем, что за ними гнались боши, стреляли и что один из них ранен и нуждается в нашей помощи. Для меня, по крайней мере, этого вполне достаточно. Остальное узнаем, когда выясним, что с этим беднягой.

– Но… я думаю… – снова начала Жермен.

– Ты слишком много думаешь. В наше время это вредно, – оборвала ее Николь.

Она отвернула одеяло, и по ее знаку кудрявый легко приподнял товарища и положил его на кровать. Свет настольной лампы упал на раненого. Открылось узкое молодое лицо с большим чистым лбом и косо подрезанными темными волосами. Тень от ресниц лежала на впалых щеках.

– Вот красавец! – вырвалось у Николь. – Жермен, пощупай ему пульс. Ты же у нас без пяти минут врач.

Сама она очень осторожно и проворно принялась стягивать с лежащего куртку. Оказалось, под курткой нет даже рубашки, а только лохмотья, отдаленно напоминающие фуфайку. Николь попыталась снять лохмотья, чтобы осмотреть рану, но юноша болезненно застонал. Николь отступила.

– Нет, мои лапы не годятся для такой тонкой работы. Тут нужен специалист.

– Пульс очень слабый, еле прощупывается, – объявила Жермен. Кажется, он в таком состоянии, которое называется коллапс.

– О, нам не хватает только медицинских названий! – с сердцем сказала Николь. Она обратилась к парню, который не отходил от раненого: – Слушай, может, у тебя есть какой-нибудь врач? Конечно, такой, которому можно довериться.

Молчание.

– Эй, к тебе обращаются! – повысила голос Николь.

Снова нет ответа. Кудрявый только мельком глянул на девушку и снова устремил все внимание на товарища.

– Вот так фрукт! Может, он глухонемой?

– А может, это у него со страху? – предположила Жермен. – Мне говорили, что так бывает.

– Бывает у трусов и трусих, – с яростью сказала Николь. Она дернула кудрявого за рукав: – Что же, дружок, так и будем играть в молчанку?

Только тут парень как будто пришел в себя. Он посмотрел на обеих девушек и ткнул себя в грудь:

– Совет Унион. Ну, Совет Унион.

Николь широко открыла глаза:

– Советский?! Жермен, ты слышишь, русский! Советские русские!

– Рюсс, рюсс, совиет рюсс! – обрадованно повторял кудрявый.

Жермен почему-то шепотом сказала:

– Вот будет рад Гюстав! Он так хотел встретиться с советскими русскими!

Младшая сестра церемонно представилась:

– Николь Лавинь. А это моя сестра Жермен.

Белокурый расплылся всем своим пухлым лицом: понял.

– А меня Полем звать. Пашка. Поль, – заторопился он. Потом показал на раненого: – А он – Данила, Дени по-вашему. Дени, видишь, парлэ франсе, а я не парлэ вовсе.

– Дени, Поль, – в волнении повторяла Николь. – Жермен, ты поняла? Раненый знает французский. Ах, как бы хотелось, чтоб он поскорее пришел в себя! Тогда мы все-все о них узнаем, расспросим, как они сюда попали…

И вдруг, словно в ответ на это страстное желание, раненый зашевелился и, не открывая глаз, что-то проговорил. Кудрявый подскочил к нему:

– Данька! Данька, ты меня слышишь? Больно тебе? Ты скажи, где болит? Это я тут с тобой… я…

– А, Лиза, – твердым ясным голосом сказал раненый. – Вот хорошо, что ты здесь, Лиза! Я тебя видел, и Остапа видел. Он в зеленом мундире, как тогда, такой… – и, не договорив, опять потерял сознание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю