Текст книги "Кровавый навет (Странная история дела Бейлиса)"
Автор книги: Морис Самюэл
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
"Я забыл сказать важную вещь: примерно в следующий вторник, после той субботы, когда я видел Женю и Андрюшу, я встретил Женю у моей тетки и спросил его, что они делали в субботу. Он сказал, что человек с черной бородой погнал их от Зайцевской печи, и они разбежались в разные стороны". – "Я уверен, что Андрюша был убит в Зайцевской печи; сегодня жена встретила на улице Веру Чеберяк и она ей сказала: "из-за этого г... Жени меня опять будут допрашивать" – Тогда я вспомнил, что Женя сказал о бородатом человеке – это был Мендель Бейлис".
(66) Наконец-то тут появился какой-то материал, который так необходим был Голубеву, Чаплинскому и администрации! Материала было немного (а вскоре его осталось еще меньше), но они сочли его достаточным для ареста; не просто допроса, а ареста в том виде, как мы его уже выше описали.
Приказ об аресте был отдан 21-го июля, мобилизация всего наряда полиции, налёт и арест были проведены на заре 22-го июля. Может быть, администрация решила бы выждать чего-либо более существенного, если бы могла предвидеть, что случится позже в этот же самый день.
Красовский узнал о третьем показании Шаховского в тот день, когда он его давал, т.е. 20-го июля; он был сильно взволнован и стал подробно расспрашивать на Лукьяновке о характере фонарщика. Среди опрошенных был один человек, заслуживающий особого внимания в этой хронике: это был сапожник Наконечный, чья сапожная мастерская помещалась в том же доме, что и квартира Чеберяк. Он, конечно, знал Чеберяк; он также знал и Бейлиса и фонарщика.
Как и другие жители Лукьяновки, он одинаково боялся полиции и "гангстеров" и еще больше страшился мысли быть замешанным в убийстве Ющинского; но то, что ему рассказал Красовский, было для Наконечного просто невыносимо.
Наконечный был из числа тех скромных, маленьких людей, готовых заступиться за собрата, несправедливо обижаемого сильными мира сего.
Вот что Красовский сказал о нем на суде: "Наконечный стал очень волноваться; он сказал: "Ведь это ужасно! показания Шаховского у судебного следователя – сплошная ложь! Шаховской живет вблизи кирпичного завода; он крал там дрова, а иногда доски; Бейлис его поймал, и с тех пор он его ненавидит".
Когда я отправился к судебному следователю, Наконечный там уже побывал".
Смелое, добровольное вмешательство сапожника возымело свое действие; 22-го и 23-го июля, когда Бейлис с сыном уже сидели в тюрьме, фонарщик показывал в 4-ый, а затем и в 5-ый раз.
И вот что он заявил: "Я никогда не говорил жене, что я (67) видел, как Мендель тащил Андрюшу к печи". "Я тут встретил в вашем кабинете Наконечного; неправда, что я говорил ему, что надо Бейлиса засадить – хотя Бейлис и сказал полиции, что я воровал дрова". "После моей очной ставки с Наконечным я вам скажу, что все, что я говорил о моей встрече с Андрюшей самая божеская правда, я ничего не придумал. Женя сказал мне, что он и Андрюша катались на мяле, а потом перестали, потому что кто-то их прогнал. О бородатом мужчине Женя ничего не сказал, это я сам добавил, так как никого кроме Менделя не могло там быть; я это прибавил, так как сыщики учили меня и приставали ко мне. Признаюсь, я говорил Наконечному, что буду показывать против Бейлиса за то, что он сказал, что я крал дрова; все прочее чистая правда".
Фонарщика спросили, кто из сыщиков приставал к нему; он назвал некого Полищука и еще одного. Полищук был агентом тайной полиции, назначенным в начале расследования помощником Красовского, и наружно, как будто работавшим с ним лояльно. Это был тот самый Полищук, добывший как мы это увидим позже, очень серьезный материал, уличавший Чеберяк.
Но самая главная его задача была привести следствие к обвинению еврея, и с этой целью он поочередно, или угрожал фонарщику, или же ублажал его водкой.* Таким образом, за спиной Красовского, он натаскивал чету фонарщиков, чтобы притянуть Бейлиса к делу об убийстве. От Ульяны он добился версии, хотя и не согласованной с версией ее мужа, но тоже указывавшей на Бейлиса.
Третья версия, в противоречии к первым двум, дана была женщиной, известной под кличкой "Волковны" или же "Анны-Волчихи" (настоящее ее имя было Захарова) – жалкое, заброшенное существо, получившее свое прозвище не из-за каких-нибудь звериных галлюцинаций, а потому что в летнюю пору она обыкновенно спала в овраге, называвшемся "Волчий Яр".
Полищук преподнес прокуратуре все три версии – пусть, мол, выбирают какую хотят... И, как это ни удивительно, прокуратура использовала их – все три!..
Первое показание Ульяны Шаховской содержало в себе (68) следующие подробности: "Мне тридцать лет, я неграмотная, православная, замужем два года. Андрюшу я давно знала, называла его "домовой". Марта 12-го, к 8-ми часам, я шла в бакалейную лавочку; около дома моей тетки я увидела Андрюшу и Женю (тут шло описание Андрюшиных пальто и книг, о которых сказано выше). Позавчера (7-го июля 1911 г.) я встретила давнишнюю мою подругу Аню, по прозвищу "Волковна". Вот она мне и сказала: "Ты живешь возле самой пещеры, а я далеко, а вот я-то все и знаю, мне-то все и известно. И тут она мне рассказала, что Андрюша и Женя и еще третий мальчик играли на заводском дворе, и мужчина с черной бородой схватил Андрюшу и потащил его к печи, а два других мальчика убежали; она не сказала, кто был этот мужчина".
Во втором своем показании Ульяна Шаховская добавила некоторые подробности: "Позавчера Полищук приказал мне найти Волковну; я пробовала, но не знала, где искать; Полищук, муж и я, все мы выпили водку, и я не могу припомнить, что я ему (Полищуку) еще говорила; еще забыла сказать: когда Волковна мне сказала, что мужчина тащил Андрюшу, она была подвыпивши".
Все показания Шаховских были полностью оглашены на суде. Затем, когда Ульяну привели к присяге, и судья и обвинитель тщетно пытались заставить ее давать связные показания – кроме путаницы и неразберихи ничего из этого не получилось. Она повторила версию, будто бы полученную ею от Волковны; также повторила, что Волковна была тогда навеселе. Однако она отрицала, что сообщила об этом разговоре Полищуку; может быть, она и говорила другим людям, но ни в коем случае не Полищуку.
Затем она стала отрекаться: да, она рассказывала эту историю Полищуку, когда он угощал её и мужа водкой; Полищуку хотелось, чтобы она обвиняла Бейлиса; он сказал, что ей будет награда, если она переменит свое показание. Через несколько минут она снова стала сама себе противоречить: все это было не так, Полищук не заставлял ее обвинять Бейлиса. В общем, все в ее показании смешалось в каком-то тумане, из которого проступал Полищук, водка, Волковна, Женя, Андрюша и мужчина с черной бородой, который мог бы (69) быть и Бейлисом. Ульяна оставалась стойкой только в одном пункте: 12-го марта, утром, она видела Женю и Андрюшу вместе – это, видно, прочно запечатлелось в ее памяти.
Показания Ульяны Семеновны Шаховской на суде глубоко разочаровали прокурора. Что же касается Анны-Волковны, то для ее выступления слово "разочарование" было бы недостаточно сильным определением. Несмотря на все предшествующее, обвинение возлагало самые радужные надежды на Волковну; когда она приближалась к судьям для дачи показаний, прокурор встал и своим решительным жестом дал понять, что уверен в победе и не потерпит отлагательств.
Начал он допрос* совместно с председателем суда:
Судья: "Что вы знаете об этом деле?"
Свидетельница: "Что я знаю? – Я ничего не знаю".
Судья: – обращаясь к прокурору: "У вас есть какие-либо вопросы?"
Прокурор: "Пожалуйста, посмотрите на этого человека, сидящего на скамье между двумя конвойными.
Свидетельница: "Батюшка мой, куда это я должна глядеть?"
Прокурор: "Поверните голову направо и вы увидите сидящего там человека; кого вы там видите?"
Свидетельница: "Что значит, кого я вижу? Я вижу человека между двумя солдатами, один – справа, другой – слева".
Прокурор: "Но кто этот человек? Узнаете ли вы его?"
Свидетельница: "Как же не узнать? – Он похож на жида".
Прокурор: "Знаете ли вы именно этого жида?"
Свидетельница: "Что вы, батюшка! Разве я могу знать всех жидов? – он похож на жида – вот и все...
Прокурор: (поворачиваясь к судье) – "Прошу прочесть свидетельнице протокол её показания перед следователем".
Председатель суда читает ее показание, и государственный прокурор возобновляет допрос Волковны. Прокурор: "Вы слышали?" – Она: "Да".
Прокурор: "Так вот, вы показывали тогда, что вы (70) видели, как в 12 часов дня еврей Бейлис тащил на своих плечах на завод Зайцева, православного, христианского мальчика, Ющинского".
Свидетельница: "Я говорила? Я ничего не говорила; я этого жида не знаю, я ничего не знаю".
Прокурор: "Но вы ведь видели собственными глазами жида, тащившего на своих плечах христианского мальчика?"
Свидетельница: "Я ничего не видела; разве это возможно, чтобы жид тащил на своих плечах христианина?"
Прокурор: "Но вот тут написано, что вы это сказали".
Свидетельница: "И что это вы толкуете, отец родной? Я ничего не писала; разве я умею писать, читать?".
Прокурор: (обращаясь к судье): "Больше вопросов нет".
Допрос продолжается другим обвинителем:
Вопрос: "Знали ли вы Ющинского?"
Ответ: "Какого Ющинского?"
Вопрос: "Христианского мальчика, умученного жидами?"
Ответ: "Благодетель ты мой, не знала я его – царство ему небесное".
Вопрос: "А вы не видели, как они его тащили? *.
Ответ: "Ничего я, батюшка мой, не видела – царство небесное душе его...".
Вопрос: "Но вот здесь записано то, что вы говорили следователю, производившему следствие – записано, что вы своими глазами видели; может быть, вы забыли – постарайтесь вспомнить. Ведь все мы тут горюем по погибшей христианской душе".
Ответ: "Конечно горюем, ох как горюем, барин вы мой добрый. – И нечего мне говорить, и ничего я не сказала, и ничегошеньки я не видела и не писала...".
Вопрос: "Как же так случилось, что следователь записал от вашего имени то, чего вы не говорили; знаете ли вы, кто такой следователь?"
Ответ: "А откуда мне знать? кто и чего писал? Кто (71) следователь? Они приказали мне придти, я и пришла; они что хотели, то и написали, а потом велели мне идти, я и пошла".
Председатель суда и государственный прокурор продолжают допрос:
Председатель: "Вас допрашивали сыщики?".
Свидетельница: "Да, они спрашивали что я говорила Ульяне (Шаховской), а я сказала, что ничего не говорила и ничего не знаю".
Председатель: "Значит Ульяна все выдумала?"
Свидетельница: "Да, да", ...
Председатель: "А вы никогда не выдумываете?"
Свидетельница: "Нет, не выдумываю".
Снова вызывают Ульяну для очной ставки с Волковной.
Судья: (обращаясь к Ульяне) "Это вот эта женщина сказала вам, что мужчина с черной бородой утаскивал Ющинского?"
Свидетельница: "Да, она самая и есть...".
Происходит разговор между двумя женщинами, непонятный для публики; в зале раздается смех.
Судья: "Захарова (т.е. Волковна), что вы сказали?"
Свидетельница: "Я сказала: зачем она все это говорит про меня?"
Судья: "А вы, Шаховская, утверждаете, что Захарова вам говорила – мужчина с черной бородой тащил мальчика? ...
Свидетельница: "Да".
Так этим все и кончилось. В эту ночь корреспондент Таймса телеграфировал в Лондон:
"Анна-Волчиха все отрицает; представляется невероятным, чтобы царское правительство дальше продолжало это тошнотворное дело" – но суд продолжался еще двадцать семь дней...
Двух этих женщин на допрос больше не вызывали. Однако в заключительной своей речи прокурор снова вернулся к предполагаемой первой версии Волковны и выразил свое полное доверие к этой версии, сказав, что она потом отреклась из-за оказанного на нее давления.
(72)
2.
Нам ясно из всего вышесказанного, что усилия Полищука взвалить вину на Бейлиса протекали не очень-то успешно. По иронии обстоятельств, Полищуку гораздо больше удавалось, когда он еще вовлекал в дело Чеберяк; хотя улики собранные им против нее не были решающими, но если их прибавить к уже собранным Кириченко, Красовским и другими лицами, они производили очень сильное впечатление.
Мы должны вспомнить, что вследствие войны между Брандорфом и Чаплинским, Чеберяк была арестована 9-го июня, а отпущена 14-го июля; затем она снова была задержана 29 июля и снова освобождена 8 августа.
Во время ее второго, более короткого пребывания в тюрьме, ее трое детей Женя, Валя и Людмила заболели, по всей видимости, дизентерией. Женю отправили в больницу, а маленькие девочки остались дома на сомнительном попечении их отца и соседей. 8-го августа Чеберяк прямо из тюрьмы отправилась в больницу к умирающему Жене, чтобы забрать его домой. Врач пытался ее увещевать, объясняя, что состояние мальчика таково, что его нельзя передвигать. Но мать заупрямилась, она сказала врачу, что хочет, чтобы мальчик умирал дома.
Но ему не дали умереть спокойно. Весь этот день Красовский, Кириченко и Полищук приходили и уходили, силясь с ним разговаривать. Большую часть времени Женя был в бреду, перед самым концом он пришел на короткое время в сознание и тогда в квартире находился только Полищук.
Позвали священника, отца Сенкевича,* чтобы причастить Женю; Сенкевич был видным монархистом, председателем Двуглавого Орла, и автором целого ряда антисемитских статей. Эти обстоятельства придавали свое особое значение его отчету на суде о последних минутах Жени.
Возле кровати умирающего мальчика собрались священник, мать и Полищук. В протоколе не сказано, где находились в это время остальные дети.
На суде священник Сенкевич давал показание: "Меня позвали, чтобы причастить больного мальчика Женю; после (73) причастия мальчик меня позвал: "Батюшка" – и видимо силился мне что-то сказать, но не мог".
Вопрос: "Каково было ваше впечатление?"
Ответ: "Мне показалось, что в нем происходил сложный психологический процесс.
Вопрос: "Присутствовала ли его мать?"
Ответ: "Да, она стояла за мной. Возможно, что она подавала ему какие-то знаки".
Вопрос: "Мальчик знал, что он умирает, и все-таки он не смел с вами говорить?"
Ответ: "Так точно".
Отчет о Жениной смерти Полищук давал на суде более чем неохотно; предварительно отчитываясь перед своим начальством, когда роль Чеберяк еще оставалась тайной, но им представил подлинные факты; на суде же он говорил нерешительно и запинаясь. Однако защита знала содержание первоначальной версии, и знала, что надо спрашивать.
Грузенберг: "Чем вы объясняете, что мать не позволяла Жене отвечать на заданные ему вопросы?"
Полищук: "Ему трудно было говорить и мать не хотела, чтобы его тревожили".
Вопрос: "Разве она не сказала ему: "Скажи им, дитя мое, что я ничего общего с этим не имела".
Ответ: "Да, она это сказала".
Вопрос: "Что мальчик ответил?"
Ответ: "Он ничего не сказал".
Вопрос: "Не говорили ли вы раньше, что мальчик сказал: "Оставь меня...".
Ответ: "Я этого не помню".
Мало помалу, день за днем перед глазами присутствующей на суде ошеломленной публикой, раскрывалась вся картина: осторожный священник, несдающийся сыщик, неумолимая мать, добивающаяся оправдывающих ее слов от своего умирающего сына.
Время от времени, когда Полищук задавал Жене слишком опасный вопрос, мать закрывала ему рот своими поцелуями; перед самым концом Женя закричал: "Не кричи, Андрюша, не кричи".
(74) Женя умер 8-го августа, сестра его Валя несколькими днями позже; Людмила выздоровела.
Много разговоров тогда было об отравлении детей; вся антисемитская печать бушевала. Одна газета выражалась так: "Жиды говорят, что отравление это загадочное, но что же тут загадочного? Убийство важных свидетелей – обычный прием этой кровожадной расы. Совершенно очевидно, что жиды решили умертвить каждого, кто мог бы что-нибудь сказать по поводу похищения Бейлисом Андрюши".*
Администрация, поставленная, конечно, немедленно в известность о разыгравшейся у смертного одра сцене, считала более чем вероятным, что Чеберяк сама отравила своих детей. (Конфиденциальный агент Щегловитова так ему и писал).
Трудно этому поверить. Одно, несомненно: в то самое время как евреи обвинялись их врагами в этом добавочном преступлении, лучше осведомленные покровители Чеберяк подозревали именно её; а полковник Иванов даже выражал свои подозрения вслух.
(75)
Глава шестая
КАК ФАБРИКОВАЛИСЬ УЛИКИ
Все стены рушились вокруг Бейлиса. Хорошо было Марголину, его адвокату, говорить, что улики на которых было построено обвинение Бейлиса в убийстве Ющинского, было такой мусорной дрянью и таким вздором, который не мог не окончиться очень скоро, как только все это "недоразумение" выясниться.
Но что значит скоро? – Как скоро? – Лето прошло, недоразумение все еще не выяснилось, и каждый проходящий день был кошмаром. Наступили холода, ночи становились все длиннее, и все тяжелее становилось переносить тюрьму.
Сорок арестантов разделяли с Бейлисом его камеру; крысы и тараканы ползали по грязному полу и стенам; водянистый борщ приносили в трех или четырех ведрах, из которых арестанты черпали большой разливательной ложкой; те, кто были посильнее, конечно, получали свои порции первыми.
По воскресеньям, арестантам позволялось получать передачи; только немногие имели родственников и друзей, приносивших им еду; Бейлис был из их числа. Когда приносили пакеты, начиналась общая свалка и адресатам часто ничего не доставалось; иногда они оставались с кровоподтеками и разбитыми носами, и уже совсем беда была тому, кто захотел бы жаловаться страже.
По счастью для Бейлиса, был среди арестантов и приличный элемент; хотя они и не могли его защитить от кулаков, он все-таки мог с ними поговорить и отвлечься от постоянных размышлений по поводу загадочной своей судьбы.
Прошло еще несколько недель и ему посчастливилось – его перевели в меньшую камеру, где помещалось только (76) двенадцать арестантов. В этой камере Бейлис очень привязался к одному арестанту лет тридцати, по имени Казаченко, и изливал ему свою душу.
Казаченко – молодой, здоровый, сильный, был внимателен к нуждам Бейлиса; он старался сделать его жизнь более выносимой. Он рассказывал Бейлису, что его арестовали по обвинению в краже; однако он был уверен, что его оправдают и выпустят; обещал, что как только он очутится на свободе, он сейчас же все сделает для освобождения Бейлиса. Он объяснял ему, что, будучи простым, неграмотным украинцем, он сможет легче сговориться с простым народом и больше разузнать, чем адвокат Бейлиса – еврей.
Бейлис благодарил судьбу за такую счастливую встречу. В близком будущем должен был состояться суд над Казаченко и его предполагаемое освобождение; необходимо было приготовить для проноса контрабандой письмо, чтобы познакомить Казаченко с женой Бейлиса. Большая трудность состояла в том, что Казаченко был совсем неграмотен по-русски, а Бейлис малограмотен. По-еврейски нельзя было писать, так как Бейлис хотел, чтобы Казаченко точно знал содержание этого письма. Они нашли, наконец, третьего арестанта, написавшего письмо под диктовку Бейлиса и в присутствии Казаченко. Вот это письмо (в своем оригинале):
"Дорогая жена, человек, который отдаст тебе эту записку, сидел со мной вместе в тюрьме. Прошу тебя, дорогая жена, прими его как своего человека, если бы не он, я бы давно в тюрьме пропал, этого человека не бойся. Скажи ему кто на меня еще показывает ложно. Всем известно, что я сижу безвинно, или я вор, или я убийца, каждый же знает, что я честный человек.
Если этот человек попросит у тебя денег, ты ему дай на расход, который нужен будет. Хлопочет ли кто-нибудь, чтобы меня взяли на поруки, под залог? Эти враги мои, которые на меня ложно показывают, то они отмщаются за то, что я им не давал дрова и не дозволял через завод ходить.
Желаю тебе и деткам всего хорошего, всем остальным кланяюсь".
Как мог несчастный, сбитый с толку Бейлис догадаться, (77) что Казаченко был шпионом, посаженным в его камеру по приказу полковника Иванова, управлявшего тогда всей операцией?
Следуя инструкциям Иванова, Казаченко отнес письмо жене Бейлиса после того, как оно было показано тюремной администрации.
Обвинение придавало особое значение этому письму как доказательству доверия Бейлиса к Казаченко, и делало из этого странный вывод, что показание выпущенного из тюрьмы Казаченко у судебного следователя тоже почему-то заслуживает доверия... Вот показание Казаченко:
"Мендель Бейлис, сам не свой, без свидетелей, стал со мной беседовать. Он просил меня пойти к управляющему кирпичным заводом и к родственнику Зайцева, Заславскому, которые соберут с евреев деньги, сколько мне нужно будет, и дадут мне, а я должен буду за это отравить свидетелей; какого-то фонарщика (имени его и фамилии Бейлис не назвал) и второго свидетеля – "лягушку". Бейлис мне говорил, что я могу им дать водки, подложив туда стрихнина. На такое предложение Бейлиса я изъявил свое согласие, но, конечно, этого не сделал, так как не хочу, чтобы жид пил русскую кровь. По словам Менделя Бейлиса, свидетелей "лягушку" и фонарщика подкупить нельзя, поэтому я с ними должен был бы расправиться посредством стрихнина".
С фонарщиком Шаховским читатель уже знаком; "лягушка" была кличкой честного сапожника Наконечного; если бы все показание Казаченко и без того не было бы идиотским, можно было бы задать вопрос, почему же отношение Бейлиса к Наконечному, так мужественно его защищавшему, было такое же, как к Шаховскому?
Тут надо сказать, что разобраться в ходе мыслей низших чинов администрации является неблагодарной задачей.
Казаченко на суде не появился; он был из числа тех нескольких свидетелей, которые остались "неразысканными". Однако стало известным, что Казаченко, сделав свой рапорт, стал собирать деньги среди евреев, чтобы "помочь Бейлису". Успеха у него не было...
Один из рабочих Зайцевского завода сказал о Казаченко:
(78) "Он из моих мест; когда я жил с отцом в деревне, я его встречал; однажды, в воскресенье, когда евреи справляли свадьбу, он появился в деревне совсем пьяный и стал бить и гонять еврейских детей. Он также пытался учинить ссору с евреями и кричал, что скоро начнется еврейский погром".*
На суде полковник Иванов признал, что он нанял Казаченко и также сказал, что человеку этому "не всегда можно доверять" – такого рода "преуменьшение" не осталось незамеченным.
Иванов однако не признался, что, прочитав доклад Казаченко, он его вызвал к себе для объяснений; Казаченко тогда упал на колени и сознался, что он выдумал свое показание от начала до конца.
В свое время Иванов рассказал этот эпизод Трофимову, издателю ежедневной киевской антисемитской газеты "Киевлянин". На суде произошла очная ставка между Ивановым и Трофимовым.
Поведение Иванова – одна из загадок бейлисовского процесса; мы можем только предположить, что когда он в первый раз читал доклад Казаченко в конце 1911 г. – он все еще боролся со своей совестью. Два года спустя, на суде никакой борьбы уже не было, и, приняв меры для отсутствия Казаченко, Иванов притворялся, что верил его докладу.
В папках администрации перед концом года прибавился еще один документ по делу Бейлиса. 20-го декабря 1911-го года, через четыре месяца после Жениной смерти, отец его в показании перед судебным следователем заявил, что за несколько дней до убийства (он не помнил – может быть за четыре дня, а может быть и за семь) – Женя прибежал домой и пожаловался, что Бейлис прогнал его и Андрюшу со двора кирпичного завода.
Теперь мы можем подсчитать все улики, собранные против Бейлиса к декабрю 1911 года.
1) Стряпня из показаний фонарщиков и Волковны.
2) Рассказ Казаченко.
3) Показание Василия Чеберяка. Затем в течение целого года ничего нового к этому не прибавилось.
(79)
2.
Становилось очевидным, что администрация поделила свою работу на две неодинаковой важности половины:
1) – Нужно было доказать виновность Бейлиса в убийстве Андрюши Ющинского.
2) – Нужно было доказать, что убийство это носило ритуальный характер.
Совершенно ясно, что вторая половина была гораздо важнее первой для пропагандных целей – обыкновенное убийство, совершенное евреем, даже если жертвой был христианин, не могло иметь такого значения.
В крайнем случае, можно было бы даже отказаться от первой половины; конечно, это было бы очень нежелательно: но как же возбудить необходимую народную ярость, не имея возможности назвать определенного убийцу?
Итак, факт ритуального убийства стоял на первом плане; как только этот факт сможет быть установлен, создается нужная атмосфера для обвинения еврея; с другой стороны, такое обвинение еврея предрасположило бы и присяжных и народ поверить в ритуальный характер убийства. Таким образом, обе половины взаимно влияли друг на друга.
Но часть программы, содержавшая в себе версию ритуального убийства, сразу же натолкнулась на препятствия, возникшие из ее несогласованного, неудачного начала конспирации.
Листовки, провозглашавшие ритуальное убийство, опирались на первое вскрытие тела, т.е. на доклад полицейского врача Карпинского от 24-го марта, что было явным искажением фактов, – так как в этом докладе не было ничего, что позволяло бы придти к такому выводу.
Союз Русского Народа и его сродственные организации и их печать могли искажать факты сколько угодно, и постоянно это и делали, но администрации необходим был более надежный материал для судебного следствия и суда.
Мы должны теперь вспомнить, что второе вскрытие было совершено 26-го марта профессором Оболонским и прозектором Туфановым – двумя членами медицинского факультета (80) киевского университета. Также необходимо вспомнить, что полицейский врач сдал свой доклад по истечении двух дней, Оболонскому же и Туфанову понадобился целый месяц, чтобы сделать свое заключение.
Нам приходится догадываться о причинах такого промедления, но в протоколах дела имеются и следующие, уясняющие дело, факты.
31-го марта, еще до начала конспиративных действий администрации, киевский митрополит Флавиан, открыто высказывавший свои антисемитские чувства, писал следующее в Святейший Синод в Петербург:
"Долг имею донести Святейшему Правительственному Синоду о печальном случае – злодейском убийстве ученика приготовительного класса Киево-Софийского духовного училища, Андрея Ющинского. Судебно-медицинское вскрытие в Анатомическом театре показало, что убийца злодейски издевался над беззащитной жертвой. Затем по требованию прокурорского надзора произведено было вторичное вскрытие трупа Ющинского, в связи с чем арестованы были мать и отчим убитого.
И первым и вторым вскрытием отвергнуто предположение о сексуальном и ритуальном характере убийства".*
Мы, таким образом, видим, что хотя доклад Оболонского-Туфанова и не был опубликован до 25-го апреля, он, по всей видимости, был уже закончен 31-го марта. Слово "отвергнуто", употребленное Флавианом в связи с теорией о ритуальном убийстве, существенно, так как члены Союза Русского Народа разбрасывали свои листовки 27-го марта.
Несмотря на это неосторожное письмо, увидевшее свет несколькими годами позже, митрополит Флавиан стал приверженцем конспирации.
По истечении нескольких недель вся крайняя правая печать начала всюду провозглашать, что оба вскрытия указывают на ритуальное убийство, и это несмотря на то, что первое ничего подобного не показывало, а второе вообще еще не было опубликовано.
Непонятливый Брандорф писал Чаплинскому в Киеве и Щегловитову в Санкт-Петербург, протестуя против пропаганды ритуального убийства. Он писал: "Такого заключения (81) экспертов в протоколе следствия еще не имеется, многие другие утверждения в этих статьях тоже не соответствуют действительности, что видно из полученных мною данных из экспертизы Туфанова. Заявления в этих статьях, что раны были нанесены жертве, когда она была еще жива, тоже не соответствуют данным вскрытия: уколы в сердце и грудь были сделаны после смерти".*
Рапорт Оболонского-Туфанова, полученный наконец-то 25-го апреля, явился ударом для администрации. Как и для первого вскрытия, ей не хватало трех необходимых данных, указывающих на ритуальное убийство: во-первых, не было указаний, что раны были нанесены до того, как наступила смерть, и убийца, таким образом, мог бы собрать максимум количества крови, что по утверждению обвинения являлось целью ритуального убийства.
С другой стороны, из рапорта выходило, что хотя некоторые органы и были проколоты до того, как наступила смерть, однако не имелось никаких накожных следов, указывающих, что убийца пользовался каким-либо вытяжным, высасывающим инструментом. Без наличия такого инструмента кровь из ран должна была растечься и никак не могла быть собрана.
Таким образом, администрация, уже сильно себя скомпрометировавшая, не имела даже минимального медицинского свидетельства, подтверждающего теорию ритуального убийства.
Ссылка на какой бы то ни было медицинский авторитет была все же для обвинения совершенно необходима; поэтому администрация обратилась к заслуженному профессору киевского университета Сикорскому. Он был известным психиатром и также лютым антисемитом.
Вот он-то и создал исчерпывающе удовлетворительную формулировку. Мы цитируем из обвинительного акта:
Профессор Сикорский, исходя из соображений исторического и антропологического характера, считает убийство Ющинского, по его основным и последовательным признакам, типичным в ряду подобных убийств, время от времени повторяющихся как в России, так и в других государствах. Психологической основой типа такого рода убийств является, по (82) мнению проф. Сикорского, "расовое мщение и вендетта сынов Иаакова" к субъектам другой расы, причем типическое сходство в проявлении этого мщения во всех странах объясняется тем, что "народность, поставляющая эти злодеяния, будучи вкраплена среди других народностей, вносит в них с собою и черты своей расовой психологии".
"Преступления подобные убийству Ющинского, – говорит далее проф. Сикорский, – не могут быть полностью объяснены только расовой мстительностью. С этой точки зрения представляется понятным причинение мучений и лишение жизни, но факт избрания жертвой детей и вообще субъектов юных, а также обескровление убиваемых, – по мнению проф. Сикорского, – вытекает из других оснований, которые, быть может, имеют для убийц значение религиозного акта" (Стенографический отчет).
Свидетельство это, датированное 8-ым мая, придало администрации больше бодрости; но ей все еще нужна была более сильная опора, и именно медицинская, так как ведь специальность Сикорского была психиатрия.
Стали искать, и нашли нужного человека в лице доктора Косоротова, профессора судебной медицины при петербургском университете. Его свидетельство не было столь чистосердечным, как свидетельство Сикорского, хотя оно и стоило дороже; в то время как Сикорский действовал бескорыстно, побуждаемый "высшим идеалом", Косоротов потребовал четыре тысячи рублей* вознаграждения.