Текст книги "И было утро, и был вечер"
Автор книги: Моисей Дорман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Все напряглись, нависла гнетущая тишина. Генерал с трудом находил и медленно выдавливал из себя слова:
– Вашей прямой вины в этом нет. Поэтому ваш дивизион не расформирован. Он остается в прежнем составе. Ваш командир свое звание и награды сохранит, но будет переведен из Гвардии в армию.
Личные гвардейские звания и награды вам и вашим офицерам сохранены.
Однако ваша часть из Гвардии выведена. Она получит другой номер и будет передана в армейское соединение. Наша гвардейская дивизия полностью расформирована. Ее уже нет... Я горько сожалею об этом, прощаясь с вами...
Желаю вам верно служить Родине, а демобилизуемым – начать счастливую мирную жизнь со своими семьями. Желаю вам радостной встречи со своими отцами, матерями, женами и детьми.
Голос его дрогнул, в глазах стояли слезы.
– Прощайте, боевые друзья! Не поминайте лихом!
Он поклонился нам. Потом подошел к майору и поцеловал в обе щеки.
Мне захотелось крикнуть: "Что будет с вами, генерал? Неужели – под трибунал? Знаете ли вы свою вину? Кто виноват в потере знамен? А – в смерти Катанина?.."
Но я не решился спросить.
Генерал еще раз обвел глазами строй, повернулся и быстро зашагал к ожидавшей его машине. Взвилась пыль из-под колес, а когда она осела, дорога была пуста...
Я В Е Р Н У Л С Я, Е В А
Я хочу быть могилой,
Куда зароют тебя,
Чтобы тебя навеки
В своих объятьях держать.
(Испанская народная песня)
Если бы меня попросили назвать самые счастливые дни своей жизни, я, не задумываясь, ответил бы: "Два дня с Евой в январе 1945 года".
Тогда в городке Величка, что под Краковом, вспыхнула и обожгла меня прекрасная первая любовь. После короткого отдыха мы возвращались на фронт. Я обещал Еве: "Останусь жив – вернусь к тебе. Потому что люблю!" И она призналась мне в любви и обещала ждать.
И я не забыл Еву. Я постоянно думал о ней. Любовь не угасла. Это было настоящее чувство. Разлука лишь укрепила его. Как я мечтал о грядущей встрече! Она определит всю предстоящую жизнь. Нашу жизнь. Ибо моя и ее жизни уже слились и стали неразделимы. Так казалось мне. Тоска и мое пылкое воображение рисовали картины будущего, одну прекраснее другой. Ради Евы я готов был на все. Ничто не могло помешать нашему счастью, разве смерть или тяжелое ранение.
Я часто писал Еве, но ответа не получил. Ни разу. И все сильнее тревожился. Правда, я утешал себя тем, что мы быстро продвигаемся на Запад. Нас, действительно, перебрасывают из одной страны в другую. Мы воевали не только в Польше, но и в Словакии, Венгрии, Румынии, Германии, Чехии.
Возможно, Евины письма задерживаются пограничными властями и цензурой. С моими письмами Еве еще сложнее. Они ведь адресованы не в Союз, а в Польшу, за границу. В прифронтовой полосе гражданская почта вообще не работает. Наша же полевая почта, цензура и "Смерш" письма в Польшу, иностранке, конечно, не пропускают.
Временами меня одолевали тяжелые думы: "А вдруг Ева разлюбила меня? Она красавица. Все заглядываются на нее. А я и не красив, и ничем не знаменит. Так что..."
Впрочем, всякий раз я решительно отвергал подобные мысли.
После драматических событий весны 1945 года нашу дивизию вывели из-под Праги в Польшу, под Пшемысль, для расформирования. Наши офицеры сожалели о предстоящем "разгоне", он не сулил ничего хорошего. Я же скрытно радовался, ибо скорое свидание с Евой превращалось из далекой мечты во вполне достижимую реальность. Теперь нас разделяло всего каких-то 200 километров!
Я отправил Еве по гражданской почте два письма: сообщил, что возвратился в Польшу и скоро приеду к ней. Просил ответить на главную почту Пшемыс-ля, до востребования.
Я все чаще задумывался о будущем. Мечтал, как Ева станет моей женой, как я познакомлю ее со своими родителями, решил прослужить еще некоторое время в армии, чтобы Ева смогла закончить медицинский институт. Она мечтала об этом.
Да, Ева – католичка, но и внучка еврея. Это нас тоже сближает. Главное -мы будем жить в любви и согласии. О чем же еще мечтать? Есть препятствие, правда, небольшое: моя Ева – иностранка. Ну и что? Подаст куда следует заявление и получит советское гражданство.
А может быть, и это не понадобится: многие поляки считают, что Сталин Польшу никому не отдаст. Все к лучшему. Да здравствует ПССР – Польская Советская Социалистическая Республика! Тогда и учиться можно будет в Варшаве или даже в Кракове, в Ягеллонском университете. Преподавать ведь будут, как в Киеве или Ташкенте, на русском. Но и учить польский рядом с Евой – одно удовольствие. Впрочем, я и так неплохо знаю польский.
Язык – не проблема!
Пока шла война, главное было – дожить до Победы. Вот и дожил. Разные житейские трудности можно преодолеть – это не война! Теперь я сам устрою свою судьбу. Встречусь с Евой – и все как-то образуется. Уверен!
Я попросил у начальника штаба краткосрочный отпуск. Он разъяснил мне, что все отпуска запрещены: со дня на день ожидаются важные изменения в судьбе нашей части, поскольку дивизия расформирована.
Дни уходили за днями, но ничего не менялось. Солдаты бездельничали и ждали демобилизации, офицеры тоже бездельничали и ждали новых назначений. Наконец, 5 июля официально огласили приказ о расформировании. Нам предстоял перевод из Гвардии в заурядную дивизию. Когда это произойдет на деле, никто не знал.
Прошла еще неделя. Больше ждать я не хотел. 15 июля – день рождения Евы. "В этот день мы должны встретиться", – решил я.
Наш командир Федя, несмотря на некоторые странности, считался человеком справедливым и даже душевным. Правда, у меня в последнее время возникли сомнения, но тем не менее больше обращаться было не к кому. Федя – высшая инстанция.
– Зачем тебе сейчас короткий отпуск? – спросил он. – Подожди. Вернемся в Союз, получишь нормальный отпуск, съездишь к родителям или кто там у тебя? Невеста ждет?
– Товарищ майор, мне отпуск нужен сейчас. Пока мы в Польше. Всего на три дня!
– Что, зазноба в Польше завелась? Да, что-то такое я про тебя слышал. Не дам отпуск. Глупостей наделаешь. Накличешь беду на свою голову. Вот нашелся искатель приключений. Не дури, плюнь и разотри! Все! Уходи.
Это был жестокий удар. Оставалась одна возможность – "самоволка". "Самоволка" за границей – это юридически почти дезертирство. Ночь я не спал, а утром решил предпринять последнюю попытку и снова явился к командиру:
– Мне обязательно нужно повидать ее. Это недалеко, под Краковом, где мы в январе стояли. Я слово дал.
– А зачем же, расхлебай, не подумавши, слово даешь? Кто за тебя думать должен?
– Я не могу обмануть ее! Не могу! Вернусь в срок и глупостей не наделаю. Я был в отчаянии. Не отпустит – уйду в "самоволку". Пусть считают дезертиром и судят!
– Поймите! Как мне жить, если я клятву нарушу?!
Командир задумался. В его лице что-то дрогнуло.
– Ишь ты. Клятва... Клятву нарушать, конечно, нехорошо... Бог с тобой. Возьму на себя. Иди к Макухину. Пусть оформит отпуск на три дня. Не подведи.
– Спасибо вам. Завтра четырнадцатое. Семнадцатого вернусь. Точно!
К поездке все было готово. Я заранее продал две ценные вещи: дорожный несессер с золочеными ножницами, пилками, бритвенным прибором и прочими штучками и отличные часы фирмы "Мозер" – мои трофеи. Вырученные и накопленные ранее злотые предназначались для подарка Еве.
Вечером я тщательно надраил сапоги, подшил свежий подворотничок, почистил зубным порошком ордена, пуговицы, пряжку и на рассвете 14 июля выскочил за КПП на дорогу. Сначала на попутной машине следовало добраться до Жешува, ближайшей большой станции. Оттуда шли поезда на Краков. От Кракова до Велички – рукой подать!
Дальше все продумано. В Кракове нахожу ювелирный магазин, покупаю Еве красивое золотое колечко и цветы, конечно. Затем нахожу дорогу на Тарнув и к Еве!
Путешествие оказалось не столь гладким, как планировалось. Я долго добирался до Жешува – на двух попутках. Поезд на Краков сильно опаздывал. На перроне в Жешуве скопилась плотная толпа пассажиров, обвешанных рюкзаками, чемоданами, баулами, коробками. Многие ехали на запад, в Силезию, на новые земли.
Лишь в семь часов вечера прибыл жалкий, потрепанный серо-зеленый поезд: старый паровоз с высокой трубой, маленькие, дачного типа вагоны с еще немецкими надписями. Поработав локтями, я быстро пробился в вагон. Он набит до отказа. Много подвыпивших молодых поляков, несколько наших офицеров.
Когда совсем стемнело, поляки начали горланить непристойные песни. Даже мне, не искушенному в тонкостях польского "мата", было неловко перед сидящими в вагоне женщинами. Ночью в соседнем купе возник громкий спор. До меня доносились обрывки разговоров о "жидах, которые вернулись из Звензку Радецкего" и уже успели пробраться во власть, о "советах" и "совет-ках", наводнивших польские города. Хотя слово "жид" в Польше не ругательство, острая неприязнь к евреям рвалась наружу. Кто-то громко и дурашливо запел: "Од Кракова до Люблина / Ехал жидек до рабина..."
Паровоз пыхтел, из трубы валил густой черный дым, сквозь открытые окна в вагон втягивалась угольная пыль и гарь. Поезд шел медленно, подолгу стоял на станциях. Больше часа мы простояли в чистом поле недалеко от Кракова ремонтировали путь. В Краков прибыли около пяти часов утра. В грязном станционном туалете я долго отмывался от грязи и паровозной копоти, приводил себя в порядок.
Рассвело. Рядом с вокзалом нашлось кафе с открытой верандой. Я сел за столик у самого окна. За соседним столиком четверо немолодых поляков горячо обсуждали непонятные политические проблемы. Разговор я поначалу воспринимал как посторонний шум, но постепенно начал улавливать отдельные фразы.
Поляки за что-то ругали продажные газеты "Глос Люду" и "Жечь Посполита", предателя Миколайчика, Берута и Роля-Жимерского. Вслушавшись в беседу, я постепенно понял, что собеседников беспокоит возвращение "жидов". Их, "жидов", осталось, оказывается, слишком много. Они, наглые, требуют каких-то привилегий после якобы незаконных преследований в военное время и вообще вредят Польше...
Сонная неопрятная официантка принесла наконец сосиски с картошкой, яичницу и чашку мутного густого кофе. Помимо этого в меню значилось еще только вино. Официантка, не спрашивая, поставила на стол бутылку и очень удивилась, когда я отказался.
Стало совсем светло. Рядом, на улице, лотошники, торгующие поштучно самодельными папиросами, истошно кричали: "Папиросы робьонэ! Папиросы робьонэ!" (папиросы самодельные).
В голове шумело, сказывалась суета бессонной ночи. Все сильнее билось сердце от нетерпения, от предвкушения великой радости. Ждать уже недолго. Сегодня я наконец увижу и обниму мою Еву!
Осталось подобрать подарок. Мне объяснили, как пройти на "Рынэк Глув-ни" – на Центральный рынок, – где можно, оказывается, купить все, что "пан пожелает": и яйца, и золото, и оружие, и цветы.
В маленькой ювелирной лавочке у самого рынка я долго высматривал под стеклом прилавка колечко. Старик с грустными глазами и длинными обвислыми усами терпеливо ждал. Я вопросительно взглянул на хозяина, и он спросил:
– Для кого пану требуется кольцо? Для жены? Для невесты?
– Ну, в общем, для невесты.
– Тогда посмотрите на эти кольца.
Я выбрал золотое колечко со сверкающим камешком.
– Вот это кольцо сколько стоит?
– Это дорогое. – Старик назвал совершенно непомерную цену: пятьдесят тысяч злотых.
– Таких денег у меня нет. А этот перстень? – Я указал на серебряный перстень в виде двух переплетенных веток с черным камешком.
– У пана хороший вкус. Очень красивая работа. Первоклассный мастер. А какой размер нужен?
– Не знаю. Наверно, потолще моего мизинца. Да, толще.
– Размер этого перстня легко подогнать. Не жалейте денег, сделайте своей невесте красивый подарок.
Денег едва хватило. Оставалась мелочь на цветы и обратную дорогу.
– Хорошо, покупаю.
Старик вложил перстень в вишневый футлярчик, перевязал розовой ленточкой и вручил мне. Я вышел из темной лавки в яркий, радостный, кипящий мир. Сигналили без конца автомобили, звенел трамвай, сновали озабоченные люди.
В десяти шагах от лавки стояла цветочница. Пять красных гвоздик в пергаментном пакете куплены. Я полностью готов к встрече! Представляю, как обрадуется Ева, как бросится на шею! Сегодня ей восемнадцать – прекрасный день! Пан Богдан и пани Мария тоже будут довольны: почему же им не радоваться, если дочь счастлива?
А теперь быстрым шагом вперед – по Варшавской до конца, там направо -дорога на Тарнув через Величку.
Я долго стоял у обочины, подняв руку. Машины проносились, не снижая скорости. Тогда я вышел на середину дороги и развел руки, преграждая путь. Сразу остановилась полуторка. В кабине – пожилой старшина.
– Подбросьте до Велички, старшина. Спешу!
– С цветами, на свидание? – заулыбался шофер. – Садитесь. Быстро довезу. Куревом богаты? Кисет пустой.
Угощаю и даю про запас. Все складывается наилучшим образом. Жизнь прекрасна!
...Наконец! Вот она, площадь, где мы, выбравшись с передовой, встречали рассвет 21 января. Тогда войне еще не видно было конца, мы выдохлись и нуждались в передышке. Я радовался предстоящему отдыху, даже не представляя себе, какой счастливый билет мне выпадет – встретить Еву!..
Что-то изменилось с тех пор. Городок похорошел. Все расцвело – зелено, ярко, чисто. А тогда на площади лежал снег, чернели голые, печальные деревья. А главное – тогда была только мечта о Победе, о жизни. Теперь о войне и думать не хочется! Я счастливый человек. Есть мир, есть жизнь, есть Ева!
Я размашисто шагаю. Ближе, ближе... Вот она – улица Зеленая, знакомый дом, крыльцо, цветы под окнами. Сердце, кажется, выскочит из груди. Взбегаю на крыльцо, стучу. Замечаю шнурок от звонка и дергаю несколько раз. Дверь открывает незнакомая женщина. Ее поджатые губы и внимательный взгляд смущают меня:
– Дзень добры! Мне нужно... Можно видеть пана Шавельского?
– Пан доктор в больнице, на работе. У пана есть дело?
– Собственно, мне нужно видеть Еву.
– Ее нет, она уехала с матерью.
– О-хо-хо! А когда она вернется?
– Если вам нужен пан доктор, то он вруце до обяду (вернется к обеду) , через три часа. Цо передать?
– Скажите, что приходил советский офицер, который стоял у них в январе. Через три часа я вернусь.
Такого не ожидал. "Ничего, – успокаиваю себя. – Ева жива-здорова, значит, вернется. Не сегодня, так завтра. Потерплю".
Я вышел и побрел не спеша вдоль улицы. Через полчаса оказался за окраиной. Увидел кладбище. За невысокой оградой – ряды крестов: каменных, деревянных, металлических. У входа – маленькая часовня. Внутри перед распятием горит лампадка. Кладбище бедное, но ухоженное. Центральная аллея и боковые дорожки посыпаны гравием. Скромные памятники и оградки целы.
Я прошел в глубь кладбища, нашел скамейку в тени, сел, закурил. Тихо, спокойно...
В голову лезут невеселые мысли: "Если Ева уехала надолго, то оставила для меня письмо или хотя бы записку". Вытащил из сумки блокнот и решил написать письмо Еве: поздравить с днем рождения и пожелать счастья. Сообщил, что с нетерпением жду встречи, что написал ей много писем, но ответа не получил, что каждый день думаю о ней! Сложил листок треугольником и надписал: "Еве в собственные руки".
Время тянулось медленно, стало припекать. На улицу Зеленую я возвратился раньше срока. Стоя в тени акаций, издали наблюдал за домом. Вот увидел пана Богдана, легким шагом идущего от площади. Неясное беспокойство охватило меня...
Опять звоню. Та же женщина открывает дверь.
– Можно видеть пана доктора?
– Гм. Прошэ пана зачекачь.
Ждал я долго. Впрочем, возможно, мне так просто показалось. Наконец вошел хозяин. Он выглядел моложе и здоровее, чем зимой.
– Здравствуйте, пан Богдан! Узнаете?
– Что-то не припоминаю, пан офицер. Вы были у нас? Але много ваших жолнежей приходили. Тенжко запомьентать вшистких (трудно всех запомнить).
– Всех?! Пан Богдан, мы же с вами и с Евой много раз беседовали! Я читал вам стихи Пушкина! Неужели вы все забыли? Не верю.
– Так, так. Пушкин. Ваша ксенжка у нас. Я вруце вам. Отдам.
– Отдавать не надо. Я подарил Еве! Где Ева? Она здорова?
– Дзенки Богу! Слава Богу! Здорова. Так.
– Хорошо. Помните, Ева и вы приглашали меня в гости после войны? Вот, я приехал.
– В гости? Не помьентам юж. Может быть. Ну, Эва – такая отзывчивая, такая увлекающаяся девочка. Не так ли?
– Да, отзывчивая. Я обязательно должен ее повидать. Я приехал для этого.
– Не надо это требовать. Что значит "обязательно"? Эва и ее матерь уехали к родным. Когда повернутся, не знаю. Может, в конце лята...
– А где они сейчас? Мы с Евой договорились встретиться после войны.
– Так, так. Эва – наивная девочка. Не понимает за жице. Идеалистка.
– Где она? В каком городе?
– Они у хорей кревней ( у больной родственницы). Тенжко хора, после лагеря. Это далеко. Дальше Закопанего. Едут до них на конях. Им нужен покуй! Почты там нет. Все.
– Все? Как повидать Еву? Я дал ей слово приехать! Она ждет меня!
– Не знаю. Таки варунки. Такие обстоятельства. Напишите листа (письмо). Я передам, если это так нужно. Я не уверен, что нужно.
– Пан Богдан, Ева получила мои письма?
– Э-э, не знаю. Думаю, что не получила.
– Почему вы так думаете? Я написал ей много писем.
– Э-э, Эва как-то сказала, что пан не пишет, и она не знает, жив ли он. Кажется, это она о вас говорила. Не помьентам юж.
– Вспомните, были ли письма? Мне надо знать!
– Эва как будто не получала. Не знаю. Не будем больше об этом.
Он говорил неуверенно, спотыкаясь, стараясь побыстрее закончить неприятный разговор. Я вытащил из полевой сумки написанное на кладбище письмо и дописал, что приеду еще раз в середине августа, а пану Богдану сказал:
– Прошу вас передать Еве, что я жив, что ищу ее, что писал и что приеду через месяц. А вот письмо для Евы. Не забудьте передать.
– Хорошо, хорошо. Я очень спешу на работу. Извините. Ядвига! Я спеше!
– Еще минуту. Сегодня у Евы день рождения. Передайте, что я желаю ей счастья. Еще цветы и подарок – это кольцо.
– Кветы можно. Понимаю. Но кольцо – нет. То бардзо паненку обьензуе (Это очень обязывает девушку) Я не могу брать. Тэн бардзей (тем более) кольцо.
– Мы с Евой друзья. Значит, можно подарить на память.
– Друзья не дарят девушке дроге кольца. Я ойтец, и я не принимаю.
– Не знаю, что сказать. Я... Я люблю Еву и вот... Вы, наверно, делали подарки пани Марии? Не так ли?
– Ну, то было после помолвки. А так... Один день знакомы... Нет, то непристойне.
– Вы жестокий человек, а еще христианин! Говорили пустые слова о добре.
– Ну, нех бэндже так. Не надо конфликт. Я беру. Всего найлепшего!
– Когда Ева вернется, она останется здесь? Никуда больше не уедет?
– Она и матерь отвезут родню в Краков и пробудут с ней там килька дни, жебы убрать мешкане (здесь: чтобы убрать квартиру). Потом повернутся сюда, я думаю.
– Это та самая родственница, что сейчас в Закопане?
– Да, конечно. Вы, как следователь, допрашиваете. Эта родственница до 39-го года жила в Кракове, а пузней (позже) из гетта попала до лагеря Плашув. Когда она была в лагере, ее мешкане, квартиру, захватили чуже люди, поляце. Теперь они недовольны, что из лагеря вруце сен жиды. Ну, что возвращаются евреи. Едут еще и с востока, с России евреи, беженцы от немцев. Таких тут не любят. Поэтому родственнице надо помочь, защитить. Вы должны это разуметь, понять. Так?
– Я не все понимаю. Не хочу вас задерживать. Объясните мне, где живет эта ваша родственница? Она еврейка?
– Не совсем, але, в цалем, да. А зачем вам адрес?
– На всякий случай. Чтобы не разминуться в следующий раз с Евой. А может, помочь.
– Хм. Улица Видина, дом 10, второй этаж. А мешкане (квартиру) не помьентам.
– Где это, какой район?
– Трудно объяснить. Близко до Грюнвальдскего моста. Это между Старым Мястом и Казимежем. Недалеко большие улицы Страшевска и Шпигальска. Пшед войне там жило много жидов. Потом всех забрали до Аушвица, Плашува. Зосталось мало. Некоторые убежали в горы, до Чехии, до Романии.
– А как звать вашу родственницу?
– Вам не надо тревожить ее. Население, поляки не любят евреев и "советов" тэж.
– Я не буду тревожить, но все же, как ее зовут?
– Пани Сесилия Вайнерова.
– Я приеду в августе. Уверен, что Ева ждет меня. До видзенья! Хозяин вышел за мной на крыльцо и взволнованно сказал:
– Вы бардзо торопитесь! У вас нет положения. Вам и Эве тшеба учиться, сделать свою карьеру. Вы не знаете один другого. То, что вы думаете любовь, это просто быстрое увлечение. Поверьте мне – оно пройдет. Так, так. Нужно время проверить себя. Вы с Эвой из разной среды. У вас разные понятия. Оставьте ее в покуе!
– Нет! Я проверил себя. Прошло полгода. Это не увлечение. Это серьезно. У нас с Евой одинаковые понятия. Прошу вас, не мешайте нам! И мы будем счастливы! Вот увидите. Я буду беречь вашу дочь! Потому что люблю ее. Поймите. Все равно я найду Еву!
Хозяин ничего не ответил и захлопнул дверь.
Я понял, что для родителей Евы я чуждый человек из далекого, грубого и темного общества. Они мне не доверяют, видят во мне коварного соблазнителя, который пытается увести их наивную и беззащитную дочь в свой не приемлемый для них убогий мир. Их опасения в чем-то, может, и не лишены оснований, и мне жалко их. Сына Юзефа они потеряли в войне, и Ева для них – единственный свет в окошке. Однако без Евы я не могу.
До вечера еще далеко. Попробую разыскать дом Сесилии Вайнеровой. С попутной машиной мне повезло – доставила прямо к Висле.
Я прошел по набережной до Грюнвальского моста, пересек улицу Страшевску, выяснил, где "жидовская" улица Шпигальска, поплутал по закоулкам Казимежа и нашел-таки улицу Видина, дом 10.
Этот невзрачный, запущенный четырехэтажный дом без балконов и каких бы то ни было украшений тоже называют "жидовским". Перекосившаяся тяжелая входная дверь открывалась лишь частично. Грязные окна плохо пропускали дневной свет на лестницу. Я поднялся на второй этаж. Там открылся длинный темный коридор. В его торце – мутное окно.
Мрачно и тихо. Мертвый дом. Вот квартира 9. К двери кнопками приколот клочок бумаги. На нем коряво, по-детски выведено: "Сдесь жывут ивреи". Я постучал. Приоткрылась дверь. Изможденный седобородый человек в ермолке, несвежей ситцевой рубахе и мешковатых брюках испуганно смотрел на меня и молчал.
– Дзень добры, – как обычно, поздоровался я.
– Ир зайт а ид? Ир ферштейт аф идиш? (Вы еврей? Вы понимаете на идиш? (идиш)
– Йа, йа. Их ферштей. Редт мит мир аф идиш! Их бин фун Русланд. Мойше ( Да, да. Я понимаю. Говорите со мной на идиш. Я из России. Моисей (идиш).
– Ми неймт мих Шмил. (Меня зовут Шмил (идиш)
Старик широко раскрыл дверь и сообщил стоящим за его спиной людям:
– Борух, Хайе, Двойре! Эр из а ид. Он еврей из России, он офицер.
Я вошел в комнату. Эти люди засыпали меня вопросами. Затем и я поинтересовался:
– А как вы живете? Вы сидели в лагере? Это ваша квартира?
Оказалось, они возвратились сюда из Чешского Тренчина, где прятались всю войну. Там чехи относились к евреям лучше, чем "свои" краковские поляки.
– Поляки хуже немцев, – кричала Двойра. – Знаете, здесь евреи сами просились в гетто, чтобы спастись от поляков. Поляки убивали евреев сами или выдавали немцам. Всех.
– А как теперь? Благополучно?
– Красная Армия спасла нас от немцев. Это – да. Но нам еще плохо. Тут есть банды. Есть ОЗН, есть Стронництво Народове, еще какие-то. Есть даже польские фашисты. Они грабят евреев, выгоняют из собственных домов. Говорят, что мы прислуживаем "советам". Куда нам теперь бежать? Не знаем...
– А ваша полиция или милиция не защищают вас? Они не могут разогнать эти банды?
– Польская полиция тоже не любит евреев. Они все повязаны с бандами, между собой. Они все требуют от нас золото. А мы же нищие. Совсем капцуним.
Я посочувствовал им, но помочь, конечно, ничем не мог... Время клонилось к вечеру, надо было заняться делом, ради которого я разыскал этот дом:
– Вы не знаете, в этом доме живет Сесилия Вайнерова?
Мои собеседники удивлены, переглядываются, пожимают плечами. И сразу седобородый Шмил шлепает себя ладонью по лбу, улыбается:
– На тебе, Сесилия! Вайнерова! Вы, наверно, имеете в виду мадам Цилю Вайнер? Так она здесь жила всегда. Еще до войны. Теперь, после лагеря, она вернулась в свою квартиру. Циля была красавица. Была, да. А теперь у нее больные ноги. И она уже таки старая. .
– Я хотел бы повидать ее. Где ее квартира?
Шмил вышел в коридор и показал мне обитую коричневым дерматином дверь напротив: на белой эмалированной табличке резко выдавались черные цифры 12. Звоню, стучу. Никто не откликается. Ко мне подходит Двойра:
– Я таки забыла. Не надо уже стучать. Она же не вернулась еще из санатории. Слушайте. У нее есть богатые родственники. Не такие, как мы, уримим ( бедняки) (идиш). Они, правда, из выкрестов или даже из поляков. Не знаю.
– А вы не знаете, кто приезжал к мадам Вайнер?
– Может быть, племянница или далекая сестра. Они же с нами не очень разговаривают. Но вежливые, это да.
– Приезжала только одна женщина?
– Нет, была с ней такая молоденькая полька, а может, и не полька. Такая беленькая, приятная. Они увезли Цилю на лошадях. На поезд, наверно.
– Они не говорили, когда вернутся?
– Нет. Просто вежливо попрощались. По-польски. Это – да. А вы кто им будете? Родственник? Или кто?
– Знакомый. Хотел повидаться. Скажите им, когда вернутся, что приходил лейтенант Красной Армии Мойше и спрашивал про Еву Шавельску, про Хаву. Ищет ее. И пожалуйста, скажите, что я приеду сюда через месяц, в августе.
– Мы все скажем. Приходите. Евреев осталось совсем мало. Мы очень одиноки.
Да, пан Богдан сказал правду: Ева вернется, и это немного успокаивало... Я собирался уже уходить, когда Шмил протянул мне медную цепочку для карманных часов:
– Возьмите эту вещь. Она красивая. Я прошу недорого. Почти даром. У нас нет денег. Возьмите. Вам пригодится.
Я вынул из кармана все оставшиеся у меня деньги:
– Вот все, что у меня есть. Берите. А цепочка мне не нужна.
– Вы много даете за нее.
– Берите, берите. Эти деньги мне уже не нужны.
Двойра сняла с руки маленькие старые часики с потертым циферблатом:
– Возьмите подарок для вашей жены. Они еще неплохие часы.
– Благодарю вас, но часы мне не нужны. И жены у меня нет.
– Отдадите сестре, матери, кому-нибудь. Пригодится.
Пришлось взять, чтобы не обидеть.
В часть я вернулся поздно ночью. Завалился в постель и сразу уснул. Перед рассветом проснулся – меня звала Ева: "Михав, вруце! Я бэндже чекачь!"
Она звала так явственно и страстно, что я вскочил на ноги. Взволновался: "Где ты? Где ты, Ева?"
Уснуть уже не мог. Утром доложил Макухину о досрочном возвращении из отпуска. Потом у палаток встретил майора. Он удивился:
– Ты что, передумал ехать? Правильно сделал.
– Нет. Я уже возвратился, товарищ майор. Досрочно.
– Что же так? Почему не догулял? Или ее муж домой вернулся? Надавал тебе?
– Разминулись мы с ней. Не повезло.
– Ну, как сказать. Может быть, и повезло. Вернемся в Союз, другую присмотришь.
– Через месяц еще попрошу два-три дня. Иначе мне никак нельзя!
– Поживем – увидим. Много чего случиться может.
% % %
В конце июля нас перевели в Пшемысль и разместили в старом польском военном городке. Письма до востребования на мое имя не поступали.
Потянулись нудные, однообразные, тягостные дни. Даже занятия с солдатами не проводились. Лишь время от времени чистили матчасть, мыли тягачи и ставили их повторно на временную консервацию.
Совершенно распоясавшиеся в последнее время солдаты в ожидании демобилизации тащили из каптерок обмундирование и постельное белье, продавали за бесценок местным жителям или просто меняли на самогон. А по ночам бегали в самоволку. Офицеры пьянствовали, службу несли нерадиво, манкировали, но и демобилизации страшились. Победная эйфория быстро прошла. Надо было думать о будущем.
Из череды будней запомнился день 6-го августа, когда пришло сообщение об атомной бомбардировке Хиросимы. Мы, офицеры, сидели после обеда на самодельных лавках у столовой под дубом, к которому была прибита фанерная табличка "Место для курения". Под табличкой валялось ржавое ведро – урна для окурков. Разговаривали об ожидающих человечество ужасах неизбежной в недалеком будущем ядерной войны. Перспектива пугала, потому что очень свежа еще была память о войне минувшей.
Оживленнее всего обсуждали демобилизацию. Страшно было уходить из армии без гражданской специальности. Учиться поздневато, а профессии нет...
Меня занимали другие мысли и заботы. Я по-прежнему был уверен: вот мы встретимся с Евой, и все устроится наилучшим образом!
А тем временем все упорнее ползли слухи, что вот-вот нас передадут в какую-то захудалую дивизию и, в лучшем случае, отправят в Прикарпатский военный округ. А в худшем – раскидают по Дальнему Востоку: от Чукотки до Магадана. Не исключено. Поэтому мне надо торопиться к Еве. С другой стороны, они с матерью, возможно, еще не возвратились из Закопане. Я колебался.
Все же 14-го августа твердо решил обратиться к Феде:
– Товарищ майор, отпустите меня на три дня в Краков.
– Опять ты за свое! Новый командир пусть решает. Скоро прибудет.
– Он не отпустит, а из Союза – вообще... Товарищ майор, я больше ничего просить не буду. Даже отпуск домой!
– Как раз домой съездить надо. Родители живы? Ждут ведь!
– Ждут, конечно. И она ждет. Я должен повидать ее! Я слово дал!
– Подумаешь, слово дал! Не присягу же. Не расстреляют. А может быть, она уже рожать собралась? Признавайся!
Федя задумался. Я стоял молча, ожидая его решения. Потом он махнул рукой:
– Бог с тобой! Раз ты так рвешься... Иди к Макухину. Пусть оформит на три дня с пятницы. Завтра и послезавтра нельзя – аврал будет. Понял?
Все понятно: ожидается новый командир, поэтому будем "наводить марафет".
Утром 18-го августа, в субботу, я уже шагал по улице Зеленой. Все смешалось в душе: радость, нетерпение, страх, надежда и тревога.
Чем ближе к дому, тем сильнее тревога.
Я взбежал на крыльцо и торопливо позвонил в знакомую дверь. Щелкнула задвижка, и появилась Ядвига. Сердце екнуло – "почему не Ева?". Ядвига одета в черное платье и выглядит сурово и печально:
– Что пану угодно?
– Дзень добры! Я был у вас в июле. Помните? Встречался с паном доктором. Я хотел бы видеть Еву.
Она замешкалась с ответом. Затем, не сказав ни слова, пропустила меня в прихожую и вышла. С букетом цветов я долго стоял посреди прихожей. Слева в приоткрытую дверь видна часть кухни, где в январе мои солдаты варили себе баланду. Тогда меня, продрогшего, грязного, падавшего с ног от усталости, не покидало хорошее настроение. Пусть завтра на фронт, но сегодня – отдых. Жизнь прекрасна!
Почему же сейчас, когда война позади, а впереди – долгожданная встреча с любимой, на меня навалилось предчувствие беды? Где Ева? Почему не встречает? Я давно готовился к этой встрече. Все было известно наперед: выбежит сияющая Ева, радостно вскрикнет: "Михав!" и бросится мне на шею. Я крепко обниму ее, прижмусь к ее щеке, подниму на руки и долго-долго не отпущу! Вот она – вершина счастья!..