Текст книги "И было утро, и был вечер"
Автор книги: Моисей Дорман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
Нам непрестанно твердили, что "вся наша жизнь – есть борьба!", что смиряться нельзя, счастье добывается в бою! Это на словах. А в действительности, в конце концов, подчиняешься обстоятельствам. Так прав ли Пушкин или не прав?
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись!
День веселья, верь, настанет!
Иногда я внушаю себе: "Потерпи, день веселия настанет!" Все надеются, что "будет и на нашей улице праздник!" И на моей улице будет праздник!
Я дотягиваюсь до своей сумки, достаю Пушкина, перелистываю знакомые страницы. Натыкаюсь на "Будрыса". Читано-перечитано. Сегодня же "Будрыс" воспринимается особенно остро, даже пронзительно. Незаметно погружаюсь
в розовый туман волнующей мечты: "Нет на свете царицы краше польской
девицы..."
Истинная правда, – нет никого прекраснее Евы.
Я то уплываю в желанный сказочный мир, то возвращаюсь в действительность. И вновь проваливаюсь в зыбкую полуявь. И видится мне в этом забытьи, что, победив, как Ольгред, пруссаков, то есть – немцев, возвращаюсь домой на белом коне. Обнимаю прижавшуюся ко мне Еву. Тихо падает снег, мы укрыты черной буркой. Нам тепло и покойно.
На дороге, – нет, на нашей довоенной улице, у нашего дома, – меня встречают отец, мама, бабушка, сестра, мой восторженный и преданный брат, наши старые соседи. Вокруг шум, невнятные разговоры. Меня, оказывается, давно ждут. Из толпы выходят отец с мамой, поздравляют меня с Победой, с возвращением, улыбаются, – они счастливы, что я жив и невредим.
Снег пушистый валится,
Всадник с ношею мчится,
Черной буркой ее покрывая.
Что под буркой такое ?Не сукно ли цветное ?
Нет, отец мой, полячка младая.
Я распахиваю бурку. Все видят обнимающую меня Еву. Они поражены ее красотой и улыбаются нам. И на душе становится легко и радостно. Какие хорошие, добрые люди вокруг! Как прекрасна эта жизнь! Я хочу жить – потому что есть ради чего!
% % %
Просыпаюсь от шума. Слышу голос почтальона Волчкова. Он уже в комнате. Вошел с громким разговором, шутками-прибаутками, без извинений и церемоний. Утонченными манерами он не обременен.
– Эй, славяне, кончай ночевать! Почта прилетела. Поднимайсь! Плясать будем! Давно он не появлялся у нас. Обстановка ему не благоприятствовала, мы не вылезали с передовой. Солдаты, конечно, недовольны преждевременной побудкой. Но они не злятся, а только добродушно ворчат, ибо давно с нетерпением ждут писем. Устало поднимаются. Кто-то громко зевает, кто-то кашляет, кто-то закуривает.
– Бадейкин, пляши!
Бадейкин встает и вяло изображает не то "Цыганочку", не то "Барыню".
– Мелехов! Тебе кадриль полчаса плясать. Три письма принес! Где ты? весело кричит почтальон.
– Ты чо, придурок, лыбишься, как майская роза? – рявкает Батурин. Убило ж его, дура!
– Мог не знать. Писарь, небось, еще и похоронку не выписал, – защищает Волчкова Сидельников. – Давай дальше, серый. Не тяни кота за хвост! Раздавай! Задние ждут!
Почтальон сникает и уже без трепа раздает оставшиеся письма нам, живым. На сегодня пляски отменяются. Пройдет несколько дней, это подзабудется, и мы снова будем плясать и радоваться каждому письму, многократно перечитывать его и с нетерпением ждать следующее.
Сегодня письмо получил и я. Родители сообщают, что имеют уже разрешение на "реэвакуацию", то есть на возвращение в наш город. Помогло ходатайство, прибывшее от меня. Порядок, как и во всем в стране, строгий: для возвращения требуется "веское письменное основание". Макухин по моей просьбе отправил соответствующую бумагу Лысьвенскому горвоенкому Молотовской области – по месту жительства родителей.
В военкомате – пишет мама – к ней отнеслись на удивление чутко. Прежде всего, военком предложил ей сесть. Даже стул подвинул. Сказал, что получил ходатайство из части, где служит сын. Сообщил, что сын служит хорошо, имеет правительственные награды. Это родителям – бальзам на душу: имеют письменное подтверждение, что я воюю хорошо! Их можно понять: они достаточно наслушались разговоров о том, что евреи – трусы и воюют только в Ташкенте. Военком, спасибо ему, обещал даже с билетами помочь, что немаловажно. Родители, не привыкшие к такому вниманию, решили, что я пробился в начальники, рады за меня и все-таки советуют быть поосторожней, зря не рисковать.
Обстоятельства вынуждают родителей поскорее уезжать из Лысьвы: очень голодно, пухнут ноги, нет работы по специальности, трудно с топливом, холодно, квартирная хозяйка всячески выживает их, как, впрочем, и другие хозяева – своих квартирантов-"выковырованных". Намучились они за три с половиной года предостаточно.
Бабушка умерла в 1942 году. Сестра учится в Молотове (Перми) и останется там до окончания весеннего семестра, до июня.
С возвращением домой все складывается не так уж гладко. Недавно родители получили письмо от знакомых. Те пишут, что в ночь нашего бегства, 27 июля
1941-го, большая бомба буквально разнесла на куски наш дом. Теперь на этом месте – глубокая яма. Вовремя мы убежали!
Родители с братом уже собираются в обратный путь, на Украину. Думают временно поселиться в Нежине: там, говорят, с жильем попроще, голода нет.
Вообще, Украина – не Урал! А пока у них адреса нет, писать мне следует только сестре на общежитие, хотя адрес этот ненадежный, там письма часто пропадают.
От письма веет тоской. Остро чувствую неустроенность жизни: мы разбросаны по свету, нет у"меня "отчего дома", своего угла, даже нормального адреса нет. Нужно положить в карман гимнастерки записку с адресом сестры: "В случае чего прошу сообщить моей сестре по адресу...". Ведь в штабе адреса сестры нет. Впрочем, если мама узнает с опозданием, – пусть. Наплакаться успеет.
В комнате становится шумно, и я выхожу во двор. Уже за полдень. Поспал совсем немного, но чувствую себя гораздо бодрее. Вижу – Сидельников с
Никитиным успели поднять забор. Они стоят рядом с хозяином. Подхожу к ним. Сидельников вынимает изо рта гвоздь и одним ударом топора загоняет в штакетник:
– Порядок в танковых войсках!
Хозяин улыбается, доволен, и мне приятно, что "в войсках порядок".
– Хорошо сделали. Порядочно. По-человечески.
A Сидельников, добродушно ухмыляясь, добавляет:
– Ну, скажи, хозяин, чего еще сделать? В охотку мы быстренько наладим. Да-а, мне бы у себя дома поробить. Изгородь, крышу ли, ну, хотя бы дров нарубить...
Эх-ма! Дом, наверно, запустили без меня-то. Теперь что? Все на хозяйке: она и за бабу, и за мужика. У нас говорят: "Я корова, я и бык; я и баба, и мужик!" А я тут зазря время истрачиваю. Эх-ма! Ну, что еще сделать? Недорого возьму. Магарыч токо: бутылка паленки да кусок сала.
Хозяин одобрительно кивает:
– Дзинкую бардзо, панове!
Он уходит, а за ним с топором в руке – Сидельников. Оставшись наедине с Никитиным, отдаю ему свои злотые – могут пригодиться для расчета с хозяевами. За что-нибудь.
% % %
Возвращаюсь в дом. Хочу закурить, но портсигар в кармане не нахожу. Нет его и на диване. Вот рассеянный! Вспоминаю, что в последний раз закуривал как будто в хозяйской комнате. Там, вероятно, и обронил. Иду туда. Стучу. Из-за двери слышу: "Прошэ, прошэ". Захожу. В комнате хозяева и с ними – Ева. Объясняю, что уронил свой табак, тютюн, табакерку. Они удивленно смотрят на меня, разводят руками: мол, "ищи!". Оказывается, портсигар, действительно, лежит на подоконнике. Медленно скручиваю цигарку. Уходить не хочется...
Хозяин, видимо, чувствуя это, как воспитанный человек, предлагает мне курить здесь. Держу свою самокрутку в руке, не раскуриваю, но и не ухожу. Замечаю у окна книжный шкаф. Спрашиваю, нет ли у них русской книжки. Хотел бы почитать. Ева отвечает, что русских "ксенжек" нет. Только польские и немного французских. Лицо ее спокойно, строго, но доброжелательно. Спрашивает:
– А вы по-польски читать умеете?
– Немного. Интересно бы посмотреть простую книжку. Может быть, прочту.
– Пан хорошо понимает по-польски. Как вы научились?
– Мы уже полгода воюем в Польше, и я слышу польскую речь. За шесть месяцев можно кое-чему научиться. Кроме того, в школе, помимо русского, я учил и украинский, а он похож немного на польский.
Неожиданно выясняется, что я задел национальные чувства хозяина. Он
категорически не согласен и даже обижен моей необъективностью. Пан Богдан считает, что польский и украинский сравнивать никак нельзя – это совершенно разные языки:
– Украинский, по существу, далек от польского. Он несравненно грубее и беднее. Очень примитивный и неразвитый язык...
Я не соглашаюсь, втягиваюсь в дискуссию, хотя знаний, научного, так сказать, багажа, у меня нет совершенно. Тем не менее я, с апломбом даже, утверждаю, что эти языки очень близки, раз у них много общих корней и слов. Это же очевидно! Украинский язык не бедный. Вот Тарас Шевченко писал прекрасные стихи. Не хуже вашего Адама Мицкевича. Произношу разные банальности: все языки, мол,
по-своему хороши, у всех есть свои прелести и прочее.
Хозяин же удивляет меня своей странной и глубокой неприязнью к украинскому языку. Он утверждает, что Шевченко не может идти ни в какое сравнение с Мицкевичем:
–Почитайте, например, "Пан Тадеуш" или "Дзяды"!"
–Больше делать нечего! – думаю я.
Ева слушает, молчит. Хозяин переводит ей. Мне ясно, что его позиция
необоснованна, несправедлива. Поэтому я горячусь, высказываю поверхностные, в общем, соображения о тесных связях польской, русской и украинской литератур, о взаимном влиянии писателей друг на друга.
– Вообще, мы с вами близкие соседи. Все у нас связано, особенно в
политических делах. Смотрите, Понятовский, Лещинский, Разумовский,
Хмельницкий, Костюшко – все были связаны с русскими царями и политическими деятелями. Вы, в свое время, захватили Киев, Смоленск, даже Москву. А русские – Варшаву. Мои предки долгое время жили рядом с поляками. Моего дядю
звали Иосиф, как вашего сына. Имя моей матери Мария Вишнепольская. Мой друг детства Анатоль Козачинский – чистокровный поляк. Ева не сдерживает своей радости и удовлетворения:
– Это так интересно! Расскажите о своих родителях, прошэ!
– Мои родители – евреи. Наши предки жили на правобережной Украине, на территории старого Польского государства, точнее, на землях известных польских магнатов. Поэтому у моих родственников и знакомых польские фамилии: Вишнепольские, Вишневецкие, Кохановские, Вербовецкие, Мясковские, Гоноровские, есть, кажется, даже Потоцкие.
– Мой дзядэк, ну, дедушка, – говорит Ева, – тоже был еврей. Его звали Мойше. Он принял христианство, и мы звали его Михал. А бабця, бабушка, была полька, – Стефа, Стефания. Дзядэк знал пять языков, но больше всего любил польский.
Это как-то задевает, и я не сдерживаюсь:
– По красоте и богатству лучше русского, наверно, нет, – сгоряча демонстрирую собственную непоследовательность.
Спохватившись, пытаюсь, хоть и неумело, сгладить свою легковесность:
– Французский, английский и другие – тоже богатые языки. Наверно, все
зависит не столько от языка, сколько от таланта писателя. Я уверен, что самый великий из всех – Пушкин! Вы читали?
Оказывается, они не читали. Вот так образованные люди! Врачи!
– У меня есть Пушкин, – продолжаю я, – один том. Ношу с собой. Перечитываю. Мудрейший был человек и замечательный поэт. Между прочим, друг вашего Мицкевича.
Ева следит за разговором, ей интересно. Я это вижу, чувствую. Мило улыбаясь, она просит показать ей, если, конечно, можно, книгу. Отец переведет, он хорошо знает русский. Ее голос, улыбка и весь облик волнуют и завораживают. Это большая радость, которой раньше никогда не испытывал.
Быстро выхожу и возвращаюсь с книгой. Непроизвольно погладив обложку, отдаю Еве:
– Любое стихотворение Пушкина трогает, – говорю горячо и искренне, потому что убежден в этом.
– Вы могли бы прочесть это маленькое стихотворение?
– Конечно. С удовольствием прочту.
Сердце в будущем живет.
Настоящее уныло.
Все мгновенно, все пройдет,
Что пройдет, то будет мило.
Перевожу и разъясняю с небольшой помощью пана Богдана. Он замечает, что стихотворение хорошее, мысль правильная, но не новая, не оригинальная. Теперь другие времена, жестокие, вокруг насилия и убийства. А у Пушкина -легкая грусть. Это для другого времени и другого настроения.
– Стихотворение, конечно, грустное, но оно для любого времени. Оно и о данном мгновении тоже. Вот этот день пройдет. А когда-нибудь через много лет
кто-то из нас вспомнит. Я, например, если буду жив, обязательно вспомню этот день. И он будет всегда мил мне. Точно! Правда!
Ева внимательно смотрит на меня, и я глаз от нее оторвать не могу:
– Знаете, Ева... День пройдет быстро. Будут еще дни. Но такого не будет никогда. Пушкин прав – нужно ценить каждую минуту жизни. А этот день
особенно.
Ева одобрительно кивает и откликается горячо, убежденно:
– Да, так и будет. Я тоже буду помнить сегодняшний день и этот разговор.
Такое неожиданное сопереживание. Появилась слабая, но вполне осязаемая связь между нами и надежда на что-то новое, неведомое, прекрасное. Ева улыбается мне открыто и нежно, и сердце мое ликует. Я плохо слышу, о чем говорит хозяин... Да, о том, что Пушкин из другой эпохи.
– Нет, пан Богдан. Пушкин интересен для любой эпохи. И для нашей тоже. Он пишет о главном: о свободе, о справедливости.
Я, не ожидая поощрения, нахожу нужные строки:
Паситесь, мирные народы,
Вас не разбудит нести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
Все молчат. Я разъясняю, что такое "клич чести", "ярмо с гремушками" или "кнут с пряником". Хозяин соглашается:
– Да, это справедливое и проницательное стихотворение. Но Пушкин презирал свой народ. Он называет его стадом. По-польски мы говорим "быдло".
– Пушкин имеет в виду все народы: и русский, и польский. Он призывает их к свободе.
– Нет, поляки никогда не были стадом, быдлом. Они не смирялись. Они всегда воевали за свободу. И с вашим царем, и с немцами.
Мне становится неинтересно, но хозяин не останавливается. Хочет выговориться
и рассказывает о восстании Костюшко и о недавнем польском восстании, которому русские не захотели помочь. Он говорит, что сейчас в Польше существуют две партизанские армии: Людова и Крайова. Мне об этом не известно. Рядом с нами действуют регулярные польская и чехословацкая армии. Да и то, большая часть их солдат и офицеров – советские граждане. Без стука входит Никитин и тихо говорит мне:
– Комбат, вас к телефону. Срочно. Протягиваю Еве Пушкина и быстро выхожу. На проводе Макухин, он торопится:
– Пригнали коробочки. Приходи с водителями получать. У тебя в наличии два? Так?
– Да, два. Есть, иду.
"Коробочки" – это общепринятый фронтовой шифр танков, бронетранспортеров и тягачей. Глупый формализм: считается, что противник об этом "секрете" ничего не знает.
– Младший лейтенант, Ковтун, Сидельников! – объявляю я. – Собирайтесь! Ковтун – водитель Батурина, а Сидельников – "безлошадный". Его машина
была подбита и сгорела три дня тому назад.
Выходим. Еще светло. С трудом переключаюсь с приятной беседы на будничные дела. "Нельзя раскисать", – убеждаю я себя и, чтобы отвлечься, пытаюсь планировать завтрашний день. Утром Макухин вызовет меня к телефону и строго конфиденциально сообщит, что прибыли "карандаши", "игрушки", "огурчики", "семечки", то есть солдаты, пушки, снаряды и патроны. Все пойдет своим чередом.
Надо думать не о стихах, а о том, как из "сырого" пополнения сформировать орудийные расчеты. Скорее всего, привезут необстрелянных пехотинцев. Надо их обучить...
Мы вряд ли получим хороших водителей. А наши "доджи", как и прежние "виллисы", – машины американские, непривычные, капризные в эксплуатации. Новые водители должны поднабраться опыта: ездить приходится не по шоссе, а "выставлять" орудие по бездорожью на прямую наводку. Имеется существенная специфика. Мне еще повезло: есть два опытных, обстрелянных водителя.
У штаба стоят семь новеньких "доджей". Нас встречает помпотех, и мы бегло осматриваем выделенные батарее машины. Потом водители проверят все: тормоза, рулевое управление, электрооборудование; прогонят двигатели, получат инструмент, тросы, брезенты и прочую мелочь. Оставляю с водителями Пирью. Они все сделают и пригонят машины на батарею. Захожу в штаб к Макухину:
– Товарищ капитан, водителей больше нет? У меня двоих не хватает.
– Знаю. Одного дадим сегодня. Сам просится. Сейчас его нет. Погнал машину в ПФС. Возвратится – направлю к тебе. Второго дам потом.
– Кто это ко мне просится? Не представляю.
– Зайков просится. Помнишь?
– Зайкова? Конечно, помню!
Зайков, думаю, один из лучших водителей дивизиона. Бывший моряк. Прекрасный солдат и товарищ. Три месяца тому назад был ранен. Редкий случай, чтобы шофер, который везде нарасхват, захотел из госпиталя возвратиться в часть, где ему предстоит почти ежедневно "выскакивать" на прямую наводку. Это нужно понимать и ценить.
Как известно, "пушка к бою едет задом". Тогда она беззащитна, из нее стрелять нельзя, и очень многое зависит от смелости и мастерства водителя.
А Зайков – большой мастер вождения. Он не просто возит пушку, а всегда старается дотянуть ее до самой огневой позиции, до предела, чтобы солдатам не пришлось далеко тащить ее на себе по пашне или по снегу. Выдвигаться на позицию и сниматься часто приходится под огнем. За трусость или неквалифицированность водителя орудийная прислуга расплачивается собственной кровью и потом. Мне подарок – Зайков.
Возвращаюсь в хорошем настроении. Да, есть трудности. Но ведь – война! Вообще же, – жить интересно.
На батарее все идет, как заведено. Ковалев, хоть и с опозданием, – тоже отсыпался – уже соорудил обед: вкусную традиционную баланду. Обедаю, как обычно, со всеми, из своего котелка.
В комнате шум. Солдаты "травят" о довоенной жизни, о последних боях и, конечно, о женщинах. Это самая популярная и актуальная тема.
"Солдатское радио" через всегда обо всем осведомленных телефонистов сообщает, что намечается якобы баня и "прожарка". Перспектива приятная. Если не найдется помещение для настоящей бани, то соорудим самодельную, "полевую". Для этого возьмем в боепитании палатку. В ней размещается четверо купающихся. На землю настелем веток, а поверх – накидаем соломы, чтобы ноги не занозить и в грязи не толочься во время мытья.
Разведем два больших костра. На одном в железной бочке из-под горючего нагреем воду для мытья, а на другом – в такой же железной бочке будет устроена "жарилка". В "жарилку" кладется три кирпича, на них – железный лист с дырками. Воды туда наливается немного, чтобы хорошо кипела. Образующийся пар, по идее, "прочищает" одежду. Длится прожарка полчаса. За это время мы помоемся, получив для этой цели по ведру горячей и холодной воды. Хорошо, что после мытья будем досыхать в теплом доме.
% % %
Пообедав, я закуриваю и выхожу на крыльцо. Как раз обе наши новенькие машины въезжают во двор. Спускаюсь к ним. Бросаются в глаза наш помятый старый "додж" и не чищенная еще пушка.
И тут из-за дома до меня доносится какой-то неясный разговор и громкий смех Батурина:
– А не пущу тебя в хату. Во ты краля какая! Ягодка красная, да злая. Ничего, на злых воду возят! Не разумеешь? Волчонок!
Не сразу доходит, с кем это Батурин так разговаривает. Но через мгновение догадка прямо обжигает меня и толкает, как взрывной волной. Забегаю за дом и застываю от негодования. Спиной ко мне в распахнутом бушлате переминается с ноги на ногу Батурин. Перед ним в сером пальтишке, опустив руки и глядя прямо перед собой, – Ева. Рот сжат, испуганное лицо окаменело. Растопырив руки, Батурин то ли загораживает ей дорогу в дом, то ли пытается схватить за плечи. У меня колотится сердце и закипает злость. До Батурина пять шагов. Мгновенно ожесточившись, кричу:
– Батурин! Марш ко мне!
От неожиданности он вздрагивает, опускает руки и поворачивается спиной к Еве. Медленно идет ко мне; с лица сходит кривая ухмылка. Он наклонил голову, набычился, молчит, смотрит зло.
– Ты чего пристаешь к ней?! – шиплю я, а краем глаза вижу, как Ева быстро проходит в дом. – Ты что задумал, подлец?
– Да ничего я ей не сделал. Зря кричите на меня.
– Знаю, что говорю. Не приставать! Близко не подходить! Ясно? А теперь -марш! Вон пушка нечищеная стоит. Немедленно навести порядок и людей не разлагать!
– Я-то не разлагаю. Пусть другие не разлагают. Люди все видят. Нечего на мне зло срывать, если что не получается.
Чувствую, – чем дольше буду отчитывать, тем больше Батурин будет наглеть. Он уже шантажирует меня! Какая подлость! Не так давно я выручил его, можно сказать, спас от тяжелого наказания за избиение солдата. Тогда он каялся: "Сорвался я. Сгоряча. Учту и больше не буду. Извиняюсь перед вами"...
Растерявшись, говорю не так, как следовало бы: нельзя напоминать человеку о сделанном ему добре, это не порядочно. Но, увы, я не сдерживаюсь, не нахожу нужных слов:
– У тебя, Батурин, короткая память. Напомнить? И совести у тебя не было и нет! Непорядочный ты человек. Все. Марш, выполнять приказание! Командира взвода – ко мне!
– Понял, комбат, иду. Но терять дружбу со мной не советую.
– Выполняй приказание!
Он уходит, а я остаюсь на месте. Руки чуть-чуть дрожат, и, чтобы успокоиться, закуриваю. Мне стыдно перед Евой и ее родителями. Я ведь убеждал их, что наши солдаты мирное население не обижают. А если бы меня не было на месте, Батурин распоясался бы?
Подходит Пирья и спокойно, панибратски спрашивает:
– Комбат, чего ты вызывал меня?
Я еще не остыл от разговора с Батуриным, не могу отвечать спокойно:
– Младший лейтенант! Мне что, каждый раз напоминать тебе, когда пушку чистить, когда пост сменять? Дисциплина разлагается от безделья. Как бы подчиненные тебе на голову не сели. И не заметишь, кто кем командует: ты ли сержантами или они тобой! А?
– Понял, комбат!
– Пока не прибыло пополнение, подтяни людей!
Я тычу рукой в сторону пушки: "Начинай без задержки! Пушка, машина, личное оружие – все привести в порядок!"
Пирье, наверно, обидно. Он отвечает официально, коротко:
– Ясно. Можно идти?
На душе скверно. Опять курю. Через несколько минут из дома выходит Пирья, за ним – Батурин, Кириллов, Бадейкин, Ковтун. Будут наводить порядок, чистить. В предвечерней тишине раздается зычный голос Батурина:
– Спускай ствол! Расчехляй дульный! Сымай затвор! Дура!
– Снимем, спустим. Дурацкое дело – не хитрое, – спокойно реагирует Кириллов.
Пирья заглядывает в канал ствола, что-то показывает Батурину. Наверно, уже образовался большой нагар. Начинается работа.
А я раздумываю: нужно ли как-то успокоить Еву и хозяев? Нужно ли извиняться за Батурина? Не лучше ли оставить этот случай без внимания? А что, собственно, случилось? Просто моя излишняя чувствительность, ревность или воспаленное воображение.
Чем же объясняется наглость Батурина? Только ли его дурным характером? А может быть, ходившие ранее слухи о его дружбе с "особистом" не лишены оснований? Тогда, выходит, Батурин – простой "стукач", пользующийся
покровительством начальства. Если это так, то проучить его не удастся. Тем более, что в явных нарушениях воинских уставов обвинить Батурина трудно...
Возможно, Ева сейчас плачет, а родители обдумывают, куда бы поскорее спрятать ее от наших алчных глаз.
До меня доносятся обрывки разговора солдат у пушки. Спокойный и
осмотрительный Ковтун высказывает своенравному Батурину свои соображения. Говорит он доверительно, даже вкрадчиво:
– Та вжэ скоро зовсим тэмно будэ. Яка тут у чорта чыстка? Ты, старшый сэржант, николы (никогда) нэ cпишы. Ты послухай та подумай. Я ж тоби радыв вжэ(я же тебе советовал). Нэ лизь попэрэд батька. У нас стари люды кажуть: "Ты послухай та й побач, а, як трэба, то й поплач".
Возможно, эти рассуждения имеют какое-то отношение к инциденту. Значит, слух уже пошел, и он, этот слух, обрастет пикантными добавлениями.
Ухожу в дом. Нужно написать письмо сестре. Оно, как всегда, короткое: "Жив, здоров. Дела обстоят хорошо". Вот и весь сюжет. Послюнил "химический" карандаш, написал полевой адрес на треугольнике из блокнотного листка минута.
Темнеет. Все, кроме часового, собрались в комнате. Я сижу на диване. Подходит Пирья, садится рядом. Напротив у стены лежат солдаты.
Сидельников с чувством рассказывает неискушенному Бадейкину о своих приключениях с деревенскими девками: о том, какие замечательные девки попадались лично ему и в чем состояли их сугубо женские достоинства.
Бадейкин с большим интересом слушает, временами краснеет. Вообще, разные нескромные истории Бадейкин выслушивает с удовольствием, но вопросов не задает, стесняется. Поэтому не всегда ясно, верит он всему или нет. А сейчас Сидельников, желая усилить производимый на Бадейкина эффект, продолжает углубляться в разные пикантные детали, пока Бадейкин не обрывает его:
– Буде тебе брехать, Сидельников. Буде. Охальник ты, фалалей.
Сидельников неудержимо смеется, его прямо трясет:
– Ха-ха-ха! Ничего, парень, привыкай. Ну, малость сбрехнул. Для интересу. Больно уж ты увлекаешься этим делом. Тихий ты. А в тихом омуте черти водятся. Ха-ха-ха!
Бадейкин не только стеснителен, он еще и очень брезглив. Если, например, во время еды сказать для смеху, что в парашу попала мышь, червяк или что повар высморкался, то Бадейкин ни за что есть не станет. Отойдет в сторону и дожует свой хлеб всухомятку. Солдаты, обнаружив эту странность, сперва очень потешались, даже издевались над Бадейкиным. Он же терпел, недоедал, но не протестовал, не отвечал ни словом своим обидчикам, и они от него в конце концов отстали. Теперь уже не задевают.
У Сидельникова свои странности: переменчивый характер, частые переливы настроения. То он безудержно весел, то подавлен и мрачен как туча. Сейчас у него как раз веселая "фаза". Одного своего недостатка, называемого солдатами "мандраж", Сидельников стыдится. "Мандраж" заметен всем: в минуты опасности у Сидельникова начинают дрожать руки и мелко стучат зубы – от страха, конечно. Однако его никто не презирает и не высмеивает, потому что всем видно: человек переживает, борется с собой, старается не показывать виду. Он обращался к нашему фельдшеру – просил направить в госпиталь на лечение. Фельдшер, однако, никакой болезни не обнаружил, но все же дал таблетки от "нервов". Таблетки помогают, но после них Сидельников ходит сонный, вялый.
Очень не нравится ему прямая наводка, и он не скрывает этого:
– Наши начальнички сидят далеко от передка, а нас все норовят вперед пехоты-матушки выставить. Еще бы на радиаторы штыки наварить, в рукопашную ездили бы. Были бы тада – мотопехота. Додумаются – ума хватит.
Солдаты подобное брюзжание обычно не одобряют:
– Не бухти, Сидельников. Сам себе покою не даешь. Накаркаешь – заберут тебя в пехоту, дадут большую трехлинейку с длинным штыком и побежишь ты своим ходом в штыковую атаку! Не мандражируй!
Нет, не вернулся бы Сидельников к нам из госпиталя, как Зайков.
Становится совсем темно. Все отогрелись, поспали, сытно поели. До ужина делать нечего. Наступает время беззаботного общения и душевного отдыха. Сейчас пойдут рассказы, байки, анекдоты, а потом – песни.
Солдаты всегда с удовольствием слушают Ковтуна. Он любит рассказывать разные истории на своем родном украинском языке. Все к этому привыкли, понимают. Вот и сейчас он "травит" очередную байку из раздела "Про офицеров". Все офицеры у него глупы или наивны, а их денщики – умники и пройдохи. Пересказать некоторые подробности не представляется возможным. Если же кое-что опустить, то получится, например, так:
– Сыдыть оцэ на пляжу молодый охвыцер, як огирочок (как огурчик)... Дывыця (смотрит) на бабив и бачыть зи спыны гарну(красивую) жинку. Ззаду у нэи косыця высыть. А сама гладка (дородная) та апэтытна... Пасыла вин свого дэньщыка. "Иды, – говорыть, прыгласы тую барыню до мэнэ в гости сьогодни вэчором. Потим сходы до крамныци (в магазин), купы сыгар, вына та сыру"...Бижыть дэньщык до той бабы. А вона його – трись по морди, аж юшкою вмывся ( умылся кровью). Вэртаеця вин до свого охвыцэра и кажэ: "Вашэ благородие, того дила нэ будэ, бо воны пип (поп)". Все смеются и интересуются, что было дальше:
– Ну что, не отломилось офицеру?
– Та видломылось йому: дэньщык прывив йому потим (потом) попивну.
Ковтун – хороший рассказчик: говорит неспешно, серьезно, не улыбаясь. Его не нужно упрашивать – он всегда готов шутить и петь. После минутной паузы он продолжает в том же духе: как распутная баба продавала бочку, как денщик совратил жену офицера, как солдат обманул попа и т. п.
Я хорошо представляю себе дальнейшую программу сегодняшнего вечера. Скоро Ковалев вскипятит воду, подаст привычный сигнал, и состоится вечернее чаепитие. Затем кое-кто начнет чинить обмундирование, наладится общая беседа. Будут еще байки и занимательные истории из жизни. Иногда серьезные и по-настоящему поучительные, но, чаще всего, плоские сальности, примитивщина, вздор. Кириллов заведет игру в "подкидного дурака" на щелчки -"щелбаны". Но главное, – будут петь.
Со стороны наше пение может показаться странным, смешным, неуместным. Нас же оно отвлекает и развлекает: снимает внутреннее напряжение и настраивает на неспешные размышления о жизни.
Песенный репертуар давно устоялся. Он прост, непритязателен, но всем по душе.
Вначале обычно идет грустная песня об умирающем казаке:
Не для меня придет весна,
Не для меня Дон разольется,
И сердце радостно забьется
В восторге чувств – не для меня...
Конец песни печален:
Жена найдет себе другого,
А мать сыночка – никогда.
Герой другой песни – воин, умирающий за Родину, – беседует с вороном, олицетворяющим смерть:
Черный ворон, черный ворон,
Что ты вьешься надо мной?
Ты добычи не дождешься,
Черный ворон, я не твой!
..............................................
Вижу, смерть моя приходит,
Черный ворон, весь я твой!
Популярны трогательные своей наивной искренностью песни об удалом
Хас-Булате, чья сакля бедна, о ямщике, замерзающем в степи, о Дуньке и молодых кузнецах...
Вспомним и об "одной возлюбленной паре", что "всю ночь гуляла до утра". Будет и "Сад-виноград, зеленая роща" с риторическим вопросом: "Кто виноват? Жена или теща?". "Теща ви-иноватая-я-я!!!" – рявкнут все дружно, радостно и так громко, что задрожат оконные стекла. Ибо в этой песне считается: чем громче, тем лучше!
Потом Ковтун сильным приятным голосом начнет украинскую часть репертуара: "Розпрягайтэ, хлопци, конэй тай лягайтэ спочывать ..." Любят еще украинскую песню о неразборчивой алчной вдовушке и щедром влюбленном казаке: "Удовыцю я любыв, подарункы (подарки) йий носыв..."
Слабость Ковтуна – малые дети: он любит их. Если у хозяев есть малыши, он сажает их на колени и раскачивает, напевая в такт, ритмично странные куплеты: