Текст книги "И было утро, и был вечер"
Автор книги: Моисей Дорман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Они уходят.
Я сгребаю в охапку свою одежду и выхожу на нашу половину.
% % %
Здесь тихо. Все уже угомонились. Бодрствует лишь подсменок – заряжающий Кириллов. Он стоит на кухне у стола и, чтобы не уснуть, старательно протирает промасленной тряпкой свой карабин.
В орудийном расчете его главная обязанность проста: готовить снаряды к стрельбе и заряжать пушку. Делать это нужно быстро и аккуратно, потому что мы открыты и "кто кого" решают секунды. Заряжающий должен установить взрыватель и одним точным и сильным движением втолкнуть снаряд в казенник, не задев взрыватель. И тогда затвор автоматически закроется. Услышав от заряжающего: "Готов!", наводчик, если успел навести пушку, давит на спуск. Свое дело Кириллов выполняет мастерски. Еще он умеет ловко бороться с загораниями, когда пулеметной очередью или осколком мины пробивает гильзу и воспламеняется пороховой заряд. Нередко случается у нас и такое.
Кириллов ставит карабин на предохранитель, ударом ладони загоняет обойму в магазин, обтирает ложе. По лицу вижу, что трудно ему бороться со сном, сидя в теплой кухне. Он неторопливо закуривает и протягивает мне свой кисет:
– У меня хорошая махорочка, духовитая. Угощайтесь.
Я закуриваю. "Духовитая" махорка здорово дерет горло. Кириллов замечает:
– Все уже давно повалились и пузыри на середину выгнали.
По-артиллерийски это означает: "Все лежат горизонтально животами кверху, как уровни механизма наведения пушки при точной наводке, когда их пузырьки наводчик выводит на середину".
– Хорошо бы, – продолжает он, – с недельку здесь позагорать. Как у тещи на блинах. Эх, отоспались бы на месяц вперед. Сколь нам здесь кантоваться?
– Сегодня остаемся – это точно. А что дальше, известно только генералам. Скоро большое наступление начнется. Нельзя немцам давать передышку.
– Да, генералы знают. Они высоко сидят – далеко глядят.
– Конечно, подальше нашего. Ну, не уснешь?
– Нет, комбат. Не сомневайтесь. Не первый год замужем.
– Ладно. Пойду и я посплю, пока время есть.
Открываю дверь во двор, выбрасываю окурок. По привычке отмечаю про себя, что часовой на месте. Вижу поваленный забор. Со двора в дом входит Сидельников. Заметил, видимо, что я смотрю на забор.
– Негоже, комбат, что мы разоряем людям двор.
– Конечно, негоже. Повалили зря, без надобности. Никто в шею не гнал.
– А война, она балует людей. Им чужого добра не жалко. Вот оно и безобразят
солдаты маненько. Не на себя, – на войну все списывают. Как это поляки говорят?
– Поляки говорят: "Вшистко едно война".
– Ну, да мы этот забор подымем. Не сомневайтесь. Надо по совести. С Никитиным на пару и подымем. Токо сперва кернем часок-другой.
Открываю дверь в нашу комнату. Пробираюсь к дивану, переступая через ноги лежащих на полу солдат. Сворачиваю свой полушубок, кладу под голову, туда же – ремень с пистолетом. Снимаю сапоги – пусть ноги отдыхают тоже. Тишина. Устало и размеренно посапывают мои товарищи. Мерно тикают часы. Вижу через окно часть хозяйского садика, ясное небо. От тишины в голове начинается легкий звон. Закрываю глаза. Приятно лежать, ощущая, как расслабляется тело. А мозг возбужден, мысли скачут, возвращая в прошлое.
Хорошо, что в эту зиму нет вшей, и можно спокойно отдыхать в тепле, не испытывая мучительного зуда, как было в прошлую зиму под Корсунь
Шевченковским и Лысянкой. Тогда вши заедали! На холоде еще терпимо. А чуть согрелся – никакого спасения: все тело невыносимо зудит, и кожа расчесана до крови. Грустно и смешно вспоминать: неистово и свирепо, как гладиаторы, сражались мы "вручную" с гнусными насекомыми, проявляя настоящие охотничьи качества: быстроту, ловкость и точность. Наши руки были обагрены собственной кровью, а достичь решительной победы никак не удавалось. Вши завелись везде, даже в шинелях, полушубках, погонах, пуговицах.
Когда становилось совсем невмоготу, мы выползали из укрытий, встряхивали нательные сорочки, гимнастерки, шапки, – и белый снег делался серым. Тогда нам очень повезло – обошлось без тифа. Правда, медики старались: делали прививки, посыпали одежду каким-то порошком, устраивали "прожарки".
Вспомнились эти "прожарки". Они несовершенны, не удается в самодельных "жарилках" поддерживать необходимую температуру. Однако даже примитивные санобработки приносят облегчение, хотя и временное.
Из "жарилок" одежда вынимается совсем сырая. На воздухе все смерзается, затвердевает. Поэтому для бодрости духа и предотвращения простуд нам после санобработки выдают по "наркомовской" норме спирта. Часто получается больше, так как старшина сведения о потерях батареи направлять в ПФС не торопится. Впрочем, спирт на морозе согревает слабо. Хорошо, если удается погреться и подсушиться у костра.
Вспоминая ту "вшивую" зиму, испытываю теперь особое удовольствие от отдыха. Эх, сейчас бы еще баню устроить, чтобы ощутить телесную чистоту! Человеку всего мало.
Сон не приходит. Стоит закрыть глаза, как сразу же возникает Ева. Она манит к себе, и мысль о ней радует... Надо поспать! Стараюсь отвлечься, думать о чем-то другом...
Вспоминается наш довоенный город, школа, друзья, соученицы, танцы и разные дорогие сердцу мелочи жизни.
Мы, старшеклассники, устраивали по выходным танцы в своем классе. Моя соседка Аня Любарева приносила из дома старый патефон и пластинки: "Брызги шампанского", "Рио-Рита", "Кукарачча". "Вам возвращая Ваш портрет, я о любви Вас не молю. В моих словах упрека нет, – я Вас по-прежнему люблю" или "Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой. Все для тебя...", "За кукараччу, за кукараччу я отомщу. Я не заплачу, нет, не заплачу, но обиды не прощу!". Крутили еще утесовского "Пожарного": "Но не знает, не знает пожарный, что горит в моем сердце пожар!" и, конечно, "Прекрасную маркизу": "Все хорошо, прекрасная маркиза, и хороши у нас дела...".
Замечательно пели звонкая Эдит и ее отец. Пластинки вертелись, сменяя друг друга, а игла извлекала из них то печаль, то радость. Меня волновал существующий где-то, за пределами досягаемости, огромный, восхитительный мир, где люди поют, танцуют, объясняются в любви, веселятся...
Анин патефон звучал тихо, глухо, потрескивал и поскрипывал. После ремонта его пружина оказалась сильно укороченной и заводить приходилось почти непрерывно. Поэтому у "аппарата" постоянно находился дежурный по "заводу", называемый иногда "крутилой".
Воскресные танцы бывали, естественно, только днем. Наши партнерши
соученицы быстро взрослели и хорошели, в них появилось нечто новое, загадочное, притягательное. Эти встречи доставляли большое удовольствие...
Через три часа появлялась "техничка". Мы возвращали на свои места парты, учительский стол и расходились. Никаких возлияний или других развлечений и в помине не было. Мы радовались тому немногому, что имели.
А время было жестокое. Вокруг царили страх и дух насилия. Счастье, что мы еще не все понимали. У одиннадцати (!) из двадцати учеников нашего класса родители были "посажены" или, как говорили потом, – репрессированы. Но не было у нас к ним ни вражды, ни презрения. Никто и в мыслях не допускал, что среди нас могут быть враги.
Мы не только танцевали, но и обсуждали школьные, а больше, конечно, мировые проблемы: например, события в Абиссинии, Испании, Китае. Там, далеко от нас, благородные и смелые люди с помощью Советского Союза защищали свободу и справедливость. Мы сочувствовали этим людям всей душой и
готовы были ехать на помощь по первому зову. Вскоре бурные события
приблизились вплотную к нам. Возникла неясно ощущаемая тревога. Она время от времени сменялась ликованием то по причине воссоединения западных областей Украины, Белоруссии, Буковины с "материнскими" Советскими республиками, то в связи с образованием новых прибалтийских Союзных республик. Приятно было думать, что страна крепнет, что ее границы сдвинулись на Запад.
Война с Финляндией пресекла эйфорию. Было ясно, что напали не "белофинны", как писали газеты, а наши войска. Почему же могучая и непобедимая Красная Армия так долго не может победить маленькую и плохо вооруженную армию Маннергейма и захватить Выборг? Простая логика подсказывала, что причиной неудачи были не морозы, а слабость нашей армии и мужество финнов.
Многих озадачил неожиданный союз с Германией. Поразила встреча главного фашиста Гитлера с помощником главного большевика Молотовым. "Дружба" с Гитлером расцвела удивительно быстро. Наши газеты вдруг стали "болеть" за немцев, сочувствовать борьбе немецкого народа с англо-французскими плутократами и империалистами.
Недалеко, в Европе, Германия провоцировала один за другим свои
победоносные блицкриги, а у нас продолжалась мирная жизнь. Многие радовались этому и вносили посильный вклад в укрепление советско-германской дружбы. ЗАГСы тут же начали регистрировать многочисленных юных Германов, Альфредов, Адиков, то есть Адольфов, а также Грет, Магдалин и Маргарит. Газеты предпочитали помещать на первых полосах сообщения агентств "Трансоцеан" и "Гавас"...
Все чаще в душу закрадывалось ощущение неустойчивости мира и близкого взрыва. Отец повторял: "До войны – один шаг. Гитлер и Сталин – оба бандиты. Но Сталин, может быть, умнее". А мама пугалась: "Изя, замолчи! Ты совсем с ума сошел!"
Мой школьный товарищ Костя Акулов, учитывая обстановку и перспективы, планировал поступить в летное училище, а я, по сходным соображениям, – в Ленинградский военмех. Так я и сделал: аттестат зрелости и заявление поспешил выслать в Ленинград, в ЛВМИ, – 20 июня 1941 года – за два дня до начала войны. Даже уведомления о вручении я не получил...
Не спится мне. Нет в моем коротком прошлом ни крупных событий, ни заметных достижений. Вспоминаются только разные мелочи. Самыми интересными событиями моей скудной культурной жизни были кинофильмы. То было время еще несовершенной юности кинематографа. Фильмов выпускалось мало, зато каждый
на виду. Несколько картин оставили след в памяти: "Чапаев", "Огни большого города", "Новые времена", "Цирк"... Самое же сильное впечатление произвел
"Большой вальс". Я увидел совершенно необыкновенный, не похожий на наш, мир красоты и любви, к чему так тянулась душа. Замечательная музыка и красавица Карла Доннер...
Меня озаряет: "Ева – это же юная Карла. Нет, Ева несравненно красивее, лучше. Она живая, она рядом. Она только что улыбалась мне. Именно мне, не другому".
% % %
Мысли все скачут, путаются и опять возвращаются к Еве. Я ворочаюсь, прикрываю глаза шапкой – не помогает. Из мешанины воспоминаний возникает одноклассница Ира Швец. Она мне очень нравилась. Я оказывал ей косвенные знаки внимания, но выразить свои чувства открыто не решался. Она же об этом, видимо, и не догадывалась. В последний раз я видел Иру в июле 1941 года. То был во всех смыслах жаркий месяц. Наш город уже непрерывно бомбили, потому что здесь находились важные штабы, даже штаб Юго-Западного фронта, мосты через Южный Буг и Синюху.
Советы Анны Францевны моих родителей не поколебали. Они твердо решили бежать, считая, что она, немка, понять ситуацию не в состоянии. В последние дни июля вырисовывалась устрашающая перспектива остаться в немецком тылу, на оккупированной территории. Никогда не забуду того ощущения надвигающегося ужаса и безысходности.
Потом, после войны, я узнал, что практически все оставшиеся в городе евреи погибли в самом городе и в близлежащих концлагерях: Богдановке и Ахмечетке, на Богополе и в Ольвиополе.
А тогда, в июле 1941-го, услышав о предполагаемой отправке эшелона, мы хватали приготовленный к "эвакуации" багаж и, обливаясь потом, бежали за три километра на станцию. Нас было шестеро: старшей – бабушке – уже 76, она больна и очень слаба; младшему – моему братишке – 8 лет, он тоже нездоров, инвалид; еще сестра-девятиклассница и родители. С собой нужно брать немало вещей. Родители думают не только о том, куда бежать и как найти крышу над головой, но и что есть, и во что одеться зимой.
Не раз мы тащились с вещами на станцию, – тщетно: то эшелон отправлялся раньше срока, то беженцам вдруг приказывали покинуть вагоны, поскольку состав назначили для военных, то оказывалось, что эшелон "спецзаводс-кой" и посторонние должны немедленно убраться вон. Нас гнали отовсюду. Иногда почти готовый к отправке состав попадал под бомбежку. Тогда его разбирали, выбрасывали разбитые
или сгоревшие вагоны, а уцелевшие цепляли к воинским, проходящим. Туда нам доступа не было.
После каждой неудачи мы, измученные, павшие духом и обессиленные, возвращались домой, а я возобновлял свои ежедневные походы на станцию, чтобы не упустить,шанс.
Разыскать на забитой составами полуразрушенной станции эшелон было делом не только утомительным, но и рискованным. На видных местах был расклеен приказ: "Ходить по путям строго запрещается!". Часовые у эшелонов и патрули могли схватить тебя как подозрительную личность и потащить к военному коменданту.
Нарушителей приказа и вообще людей подозрительных – не шпион ли немецкий? – на станции ловили очень часто. Ловлей занимались не столько военные, сколько штатские: дежурные гражданской обороны, комсомольские, железнодорожные и другие патрули и даже несовершеннолетние пацаны, нас-лышанные о немецких и местных диверсантах, шпионах и лазутчиках. Отловленных подолгу держали в подвале под зданием вокзала, ибо комендант был перегружен другими, не менее важными делами.
Печальных недоразумений было очень много. Кого-то отпускали, кого-то отправляли в ДОПР( дом предварительного заключения). Говорили, что однажды попался даже настоящий диверсант. Возможно.
Не все желающие имели законное право эвакуироваться, точнее, бежать. Некоторых наших знакомых не отпускали с работы: врачей, железнодорожников, инженера электростанции. Многие не выдержали напряжения, опустили руки, окончательно пали духом. Они решили переждать бомбежки в пригородных селах: Лысой Горе, Мигее, Кодыме, а потом вернуться домой и – будь что будет.
Другим пришла в голову столь же "умная" мысль: пересидеть войну в большом городе, в Одессе, разумеется. Там среди людской массы евреи не так заметны, там не так страшно, можно затеряться и уцелеть. Проблема заключалась в том, как добраться до прекрасной Одессы.
Старики для успокоения молодежи вспоминали библейские прецеденты и более свежие случаи из собственной жизни. Они, эти старики, призывали не суетиться, утверждая, что, в конце концов, все в руках Божьих. "Бог, будем надеяться, защитит нас, оставшихся среди врагов. Он не даст погибнуть невинным детям своим. Так уже бывало: и во времена царицы Эстер, и при Скоро-падском. Ну, а детей и женщин немцы, конечно, не тронут. В любом случае.
Не темное же средневековье – XX век! Мы ведь ничего плохого им не сделали. Они же культурные люди!"
Родители, а тем более я, не верили этим утешителям и мечтали об одном: уехать! Уехать, куда повезут: может, на Урал, а может быть, в Ташкент, который, как известно, – город хлебный. В конце июля до нас стали доходить слухи: как будто должны отправить в тыл какое-то оставшееся оборудование нашего дизельного "Завода имени 25-го Октября", где старый Швец, отец Иры, работал мастером. Говорили, что это будет последний эшелон. (Так оно впоследствии и оказалось).
23 июля распространились устрашающие неофициальные вести: немцы совсем близко, они уже окружили город. Слухи, слухи... Мы устали от них. Никому и ничему не верили, пребывали уже в полном отчаянии.
26 июля во время очередной, бесперспективной, как мне уже казалось, разведки я встретил у станции Иру с родителями и младшей сестрой Аллой. Они тащили вещи к рампе. Я поздоровался со Швецами и, шагая рядом с ними, пожаловался, что нам никак не удается устроиться на какой-нибудь эшелон. И спросить даже не у кого. Что делать? Куда идете вы?
Отец Иры, тяжело дыша, втолковал мне на ходу:
– Ты не рассуждай, а беги за своими. Вон там, за рампой, стоит наш заводской эшелон. Может, успеете. Учти, – это последний!
– А нас пустят?
– Начальство уже разбежалось. Назначили дежурных, но они вряд ли придут. Лезьте по нахалке, если будут отгонять! Не бойтесь, ничего они вам уже не сделают. Беги!
Я как ошпаренный кинулся домой. Это не близко – за Бугом, на горе. Прибежал весь в мыле и, с трудом переводя дыхание, объяснил ситуацию.
Через полчаса мы уже схватили свои чемоданы и узлы, закрыли дверь дома и выскочили на улицу. У меня на плече самый тяжелый чемодан, а в руке узел с обувью. У бабушки – ведро с едой, а у братишки – пустой эмалированный чайник. Остальное несут отец, мама и сестра.
Жарко. Нужно бежать, иначе – все пропало! И мы стараемся изо всех сил. Как назло, началась очередная бомбежка. Прятаться, пережидать некогда. Пот застилает глаза, и сердце колотится как бешеное. Слышу, как позади звякает крышка чайника – там ковыляет хромой братишка. Тяжело дышат мама и отец. Когда мы добрались до второго моста, через Буг, бомбежка была в полном разгаре. Людей нигде не видно: попрятались по погребам и накопанным в садах щелям.
На середине моста нас нагнала подвода, груженная людьми и домашним скарбом. Видимо, тоже спешат на станцию, – прознали про заводской эшелон.
Мама кинулась наперерез и взмолилась, как только может отчаявшаяся
женщина:
– Добрый человек! Хозяин! Ради Бога, возьмите мою старую мать и малого сына. Они уже не могут бежать. Подвезите их до станции!
Вид у возчика свирепый, раздраженный:
– Гэть з дорогы! Роздавлю! У мэнэ повэн виз! Ты що, нэ бачыш? Повылазыло? Гэть звидсыля! Гиршэ будэ!
Мама бежала за подводой и упрашивала хозяина, а мы – за ней.
– Товарищ, дорогой! Пожалейте их! Они не могут. Сын – калека! Я же заплачу вам, сколько скажете. Вещи не надо. Мы сами.
Наконец подвода остановилась:
– Жалько хлопчака та стару. Давай гроши! Швыдко!
– Сколько?
– Двисти рублив. Давай швыдше!
Отец трясущимися руками вытащил деньги и сунул в руку возчика. Тот согнал с подводы двух "законных" пассажиров и усадил бабушку и брата. Согнанные мужчина и женщина проклинают нас последними словами. Хозяин ругается, он уже жалеет, что связался с этими евреями, черт бы их побрал! Зараз усих поскыдаю та повернусь до дому. На чорта мэни ваши гроши? Щэй бомбы кыдае. Коняку вбыты можэ!
"Спешенный" мужчина подобострастно советует возчику:
– Около станции утром разбомбило магазин ТПО. На обратном пути вы возьмете там кое-что нужное для дома. Вот увидите. Там хорошие вещи валяются.
Похоже, этот довод оказался убедительным. Хозяин взмахнул кнутом. Подвода дернулась. Бабушка чуть не свалилась, выронила ведро. Оно звякнуло о деревянный настил моста и полетело в реку со всем нашим запасом харчей. Лошадь побежала. Мы ускоренным шагом затрусили за подводой, но скоро отстали.
Наш бег прервался лишь один раз – взрывной волной бросило наземь, когда на противоположной стороне улицы рванула бомба. Обошлось – только обсыпало землей и пробило осколком мой чемодан. Мозг сверлила единственная мысль: хоть бы не ушел эшелон! Страх опоздать был сильнее всех других страхов.
Наконец мы добрались до рампы, увидели брата с чайником в руках и бабушку, сидящих на шпалах у самого эшелона. Как мы обрадовались! Мама чуть не плакала. Действительно, повезло: собрались все вместе и от бомбежки не пострадали. Вот он стоит, готовый к отправке состав. Может быть, сейчас отправимся в путь?!
Эшелон собран из потрепанных открытых платформ, плотно груженных
какими-то станками, кусками машин, ржавыми балками, трубами, электромоторами, связками зубчатых колес, грубо сколоченными ящиками. Похоже, все это имущество впопыхах брошено на платформы и кое-как притянуто проволочными растяжками к покореженным бортам.
Мы очень боялись, что нас, как уже не раз бывало, погонят прочь. Тогда все – надеяться больше не на что. На сей раз ни начальников, ни охраны не видно. Опасливо озираясь, мы взобрались на ближайшую платформу, где уже сидели трое таких же бедолаг, и еще раз порадовались удаче. К эшелону подбегали люди, торопливо карабкались на платформы и, как тараканы, расползались по щелям и закуткам между чугунными станинами, колесами, балками и ящиками. Да, не только до нас дошел слух об этом эшелоне.
Через полчаса мы оказались измазанными мазутом и маслом, вытекающим из "нашего" токарного станка. Я к тому же зацепился за торчащий конец проволоки, которой "наш" станок был прикручен к борту, и порвал до неприличия брюки. Мама в суматохе поранила руку и спину острыми концами гвоздей, выступающих из ящиков. Мы начали благоустраивать свой закуток. Я кое-как загнул концы проволочных растяжек, торчащие гвозди... Отец с мамой подложили бабушке под спину зимнее пальто, распихали по углам наши узлы и чемоданы.
Бомбежка прекратилась. Постепенно улеглись возбуждение и суета. Мы отдышались и, сидя на железяках и узлах, оттирали измазанные машинным маслом руки и лица. Мама вспомнила, что забыла закрыть окно на кухне, не успела попросить соседей присмотреть за домом, посокрушалась о брошенных новых постелях, о книгах и мебели. Отец переживал молча, был настроен философски и успокаивал маму:
– Не переживай, Маня. Считай, что нам повезло. Мы вместе, дети с нами, и мы имеем еще шанс. Не путай большое с малым. Что дом? Этой же ночью, а может, и раньше, все растащут. Все! И нет дома. И даже книги растащут. Страшно, что мы всегда беззащитны. Помнишь, как было в девятнадцатом году? Помнишь ту субботу, когда бандиты сожгли наш дом в Хощевате? Когда повесили Леву, Йосю, Яшу? То было горе великое. А теперь ни о чем не жалей и не плачь. Будем крепиться и надеяться. А что еще нам остается? Спасибо Швецу. Сидите и не вылезайте. Пусть будет тихо! А то найдутся на нашу голову начальники и прогонят даже из этого жалкого прибежища.
Мы сидели тихо. Эшелон не сдвинулся с места – не было паровоза. Под вечер город еще раз бомбили. Мы желали одного: чтобы бомба не попала в железнодорожный мост. Пусть куда угодно – но не в мост! Иначе – конец всем надеждам.
Наш состав стоял далеко от вокзала среди разбитых вагонов, всеми забытый. Дымилось разрушенное только что локомотивное депо, поезда не шли, паровозов на путях не видно. Мы забеспокоились: очевидно, никому уже до нас нет дела. Может, немцы, действительно, уже окружили город, и мы обречены?
Захотелось пить. Я взял чайник и отправился к вокзалу по воду. Мама, конечно, опасалась, как бы эшелон не ушел без меня. А я двинулся вдоль состава, высматривая Иру. Обнаружил ее в противоположном конце эшелона на платформе с большими металлическими трубами. Швецы неплохо устроились в одной из них. В трубе хоть и тесно, неудобно, зато безопаснее при обстреле и бомбежке.
Я попросил Иру передать отцу благодарность моих родителей за добрый совет. Она молча кивала. Захотелось поговорить с ней. Может быть, это последний шанс? Однако язык не поворачивался. Она стояла на платформе, я -внизу. Мы молчали. Потом я сказал:
– Ира, дай мне ведро или чайник. Принесу вам воду.
– Спасибо, не надо. Папа принес.
– Что же, Ира. Тогда до свидания. Может, в пути увидимся?
– Не знаю. До свидания.
Быстро темнело. В ту душную июльскую ночь рядом с нашим эшелоном бурлила напряжения, непонятная, странная жизнь, кипели страсти. Недалеко в кустах сирени слышна была какая-то возня, взвизгивала женщина. В темноте мимо торопливо уходили к мостам, за реку толпы пехотинцев, пушки, обозы. Невидимые с платформы начальники подавали приглушенные расстоянием команды: "Быстрей! Не задерживать движение! Подтянись! Не отставать!". Это было не отступление – бегство.
Напряжение нарастало, настроение портилось. После полуночи неизвестно кто распустил слух, что наш эшелон вообще никуда не уйдет, поскольку вечером упавшая рядом с депо бомба разбила последний исправный паровоз, а ремонтировать его уже некому – все ремонтники разбежались. Кто куда. Немцы уже рядом, и власти давно покинули город. Так что нужно расходиться по домам или бежать вслед за отступающими войсками и обозами.
Мы опять начали погружаться в омут отчаяния, наблюдая, как люди спрыгивают с платформ и убегают к реке, за солдатами. На соседней платформе вспыхнула драка – поймали человека, стащившего узел с едой. Громко плакали дети, и их никак не могли успокоить. Сидеть и лежать было неудобно, болели бока, мешали торчащие отовсюду острые железки, проволочные растяжки. Я сходил к недалеким кустам во двор железнодорожного общежития и извел на подстилку несколько кустов сирени.
Ничего более подходящего не нашел.
Мы решили положиться на судьбу и не уходить.
Только-только задремали, началась сильная бомбежка. Немцы повесили несколько "фонарей" – осветительных бомб. Стало на время очень светло. На город и на станцию полетели фугаски и зажигалки – мы научились уже различать их. Горели вокзал, депо, дома у железнодорожного моста. Ко всему еще возникла проблема туалета...
Глубокой ночью, ближе к рассвету, когда закончилась бомбежка, но еще полыхали близкие пожары, внезапно откуда-то появился старенький паровоз "Щука". Он медленно пропыхтел рядом с эшелоном и исчез за дымящимся депо, а через несколько минут возвратился и резво подкатил к нашему составу. Звонко лязгнули буфера, заскрипели, сдвинулись со своих мест плохо закрепленные станки и ящики, и мы без свистков и иных предупреждений медленно покатились к мосту через Буг, на восток, навстречу надежде.
Наспех восстановленные после бомбежек пути были, видимо, ненадежны. Поэтому мы двигались очень медленно, поминутно останавливались. Наконец перебрались через мост и поехали побыстрее, но тоже с многочисленными остановками. До самой станции Подгородная нас сопровождал безутешный плач молодой женщины с соседней платформы. Вечером ушли за вещами и не вернулись ее отец и сын-подросток. Искать их ночью женщина не решилась, все ждала. А теперь она, обезумевшая от предчувствия беды, стояла на краю платформы, заламывала руки, рыдала, а к ее ногам прижималась ничего не понимающая сонная девочка.
– Ой, зачем они ушли? Зачем эти зимние вещи? Я просила его остаться. Я чувствовала, что с ним что-то случится. Что делать? Куда ехать? Он такой упрямый!
Какой-то пожилой мужчина успокаивал ее:
– Может, они еще догонят нас. Военным эшелоном. Не убивайтесь.
– Что вы говорите! Это же последний поезд. Я знаю. Ой, горе мне! Он же больной человек. С ним, наверно, приступ! Надо помочь! А может, их бомбой убило или ранило? Ой, сыночек! Пропали они, и мы с ней пропадем. Плачь, Сонечка! Твой папа тоже погиб. На фронте. Погиб смертью храбрых. Но мы их не бросим. Вернемся. Мне уже все равно...
Станция Подгородная горела. Напротив невзрачного вокзальчика, недалеко от путей, пылали две большие цистерны на нефтескладе. Эшелон остановился. На нас пахнуло жаром и гарью.
Женщина умолкла, постояла в раздумье, потом слезла с платформы, взяла на
руки девочку и медленно пошла обратно, в город. Туда семь километров. Никто не пытался утешить или вернуть ее. Так и врезалось в память: впереди рвущееся из цистерн пламя и светлеющее небо, а позади – предутренний серый туман, и в этот туман уходит растрепанная женщина с ребенком на руках. Безутешное горе...
Через множество опасностей и потерь прошел наш эшелон за двадцать дней пути: бомбежки, обстрелы, окружения. Тягостный быт. Многие потерялись в дороге, заболели, отстали. Многие пристали к нам на бесчисленных, главным образом, вынужденных остановках: окруженцы, беженцы, отставшие от своих поездов...
А нашей семье улыбнулась удача – посчастливилось выбраться без потерь.
С Ирой мы больше не увиделись. Ночью на станции Змиев, под Харьковом, наш эшелон разделили на две части. Нашу часть довезли до Ртищева и там, недалеко от Волги, разгрузили. Та же часть, где находились Швецы, ушла на юг – то ли в Астрахань, то ли в Баку. Мы в это время спали в своих норах на высохших ветках сирени.
Затерялся след моей соученицы и симпатии Иры Швец.
% % %
Воспоминания не дают покоя. Понимаю, что нужно поспать – отдых будет короткий. А меня охватывает все большее волнение. Мысли уносятся в прошлое и вновь возвращаются к Еве. Она стоит перед глазами, как живая, и еще звучит ее нежный зовущий голос: "До видзенья!" Она сейчас где-то близко, рядом, в этом доме. Понемногу меня наполняет тихая радость и предчувствие какого-то необыкновенного, давно и тайно ожидаемого счастья.
Решаю почитать, отвлечься. В моей полевой сумке лежит том Пушкина, издания "Академия", 1937 года. Этой книгой в последнее время я стал зачитываться, дорожу ею. Она попала ко мне случайно в марте прошлого года на окраине только что освобожденного нами города Проскурова.
Надо было передвигать батарею к новому рубежу. Из пролома в стене я
осматривал местность, выбирая новые огневые позиции, и собирался уже уходить. На полу среди обломков мебели, битого кирпича и тряпок попалась на глаза припорошенная известкой книга в коричневой обложке. Я поднял, машинально похлопал ею по колену и прочел: "Пушкин. Собрание сочинений1. Хотел было бросить, но почему-то раздумал, пожалел, – сунул в сумку и надолго забыл.
Только месяца два спустя, когда выдалось свободное время, я вспомнил о книге и начал читать. К собственному удивлению, – очень понравилось. Не
ожидал такой красоты, легкости и глубины мысли. Незаметно для себя зачитался. Еще через месяц мое представление о Пушкине и о поэзии вообще радикально изменилось: впервые ощутил прелесть высокого искусства; стихи меня
по-настоящему очаровали.
В школе Пушкина мы "проходили", то есть знакомились поверхностно, формально. Правда, кое-что учили наизусть. "Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам...", "Мой дядя самых честных правил...", "Приветствую тебя, пустынный уголок..." и прочее. Разбирали какие-то образы. Говорили о связях Пушкина с декабристами, о ненависти к нему царя и о непонятных грязных интригах. Но то ли время было очень черствое, то ли наша учительница Варвара Ивановна не сумела увлечь нас, то ли я не созрел до понимания настоящей литературы – моих чувств Пушкин тогда не затронул. А здесь, на фронте, мудрость и красота его стихов взволновали меня. Попадись мне Лермонтов или Есенин, возможно, и они увлекли бы воображение и заполнили духовный вакуум моей жизни. Не знаю.
Мне встретился именно Пушкин, и я полюбил его. Не все у него я понимаю и не все принимаю. "Обиды не страшась, не требуя венца, хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспоривай глупца". А я обид страшусь и спорю с неразумными, на мой взгляд, людьми. Потом нередко сожалею, убеждаясь на опыте, что в жизни, вопреки законам Ньютона, противодействие может оказаться гораздо сильнее исходного действия. Много лет спустя, имея в виду эту закономерность, острословы сформулировали не лишенную здравого смысла расхожую формулу: "За что борешься – на то и напорешься!"