Текст книги "Биробиджанцы на Амуре"
Автор книги: Моисей Гольдштейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Затея немца
Утром комендант «Фрайлебена» приказал доставить к нему обоих евреев – извозчика Лейзер-Вольфа и портного Шлойме-Довида. Комендант, фельдфебель Кляйнкопф, сидел за столом и завтракал. Он был в хорошем настроении и поэтому жевал с особым удовольствием. Утро было прекрасное, и фельдфебель считал, что солнце, которое сегодня светит ярче обычного и греет сильнее, чем всегда, очевидно, имеет в виду только его особу, а об этих двух евреях, которые изнывают от голода, он вспомнил как раз в ту минуту, когда денщик подал к столу кусок жареной свинины с картофелем. Радостная улыбка расплылась по лицу коменданта, а глаза засияли от удовольствия.
– Бурте, сколько времени может жить еврей не евши? – задал он вопрос своему денщику.
– Это зависит от вас, господин фельдфебель! – ответил солдат коротко и не раздумывая.
Фельдфебелю весьма понравился такой ответ, и, предвкушая удовольствие от своей затеи, он приказал привести обоих евреев.
Арестованные сидели в ветхом сарайчике, стоявшем возле дома комендатуры. Стража, охранявшая комендатуру, время от времени заглядывала сквозь щель в дверях и следила за тем, чтобы оба еврея спокойно умерли от голода и чтобы никто им не мешал и не помогал. Утром солдат видел: арестованные сидят друг против друга на земле, осматривают пару рваных сапог и о чем-то шепчутся, постукивая костлявыми пальцами по стертым подошвам.
«Наверно, перед смертью торгуют старыми сапогами!» – подумал караульный и зашагал дальше: надо было смотреть, чтобы с комендантом, упаси боже, не случилось ничего худого.
Но Лейзер-Вольф так же не думал продавать свои сапоги, как не думал и умирать. Все утро он старался убедить Шлойме-Довида в том, что сапоги ему еще пригодятся и что он должен их беречь. Шлойме-Довид смотрел на него сухими глазами, и седая его бородка дрожала; мне, мол, все равно как умирать – с сапогами или без сапог. Наши братья или забыли о нас, или всех их перебили в лесу. Сами же мы отсюда не выберемся, да и сил нет бороться с немцем.
Лейзер-Вольф не переносил разговоров о смерти. Он упрашивал:
– Не пугай меня могилой, Шлойме-Довид! Хворать бы ему, немцу, до тех пор, пока он меня увидит дохлым! Не так-то просто меня измором взять! Моему деду было девяносто лет, когда он женился на молоденькой!
На пересохших губах Шлойме-Довида появляется улыбка, от которой у Лейзер-Вольфа сердце сжимается: не улыбка это, а гримаса.
– Что ты в силах сделать, когда полмира у Гитлера в плену? – спрашивает Шлойме-Довид и печально качает головой.
Лейзер-Вольф задумывается на минуту, закусывает кончик рыжего уса и говорит с уверенностью:
– А вторая половина мира Гитлера задушит. Увидишь, Шлойме-Довид, мы еще торжествовать будем на могиле наших врагов!
Шлойме-Довид тяжело вздохнул, опустил голову.
В это время отворилась дверь и солдат прокричал;
– Juden, heraus![1]1
Евреи, выходите! (нем.)
[Закрыть]
Лейзер-Вольф побледнел. Он еле поднялся с места. Шлойме-Довид встал, словно давно уже ждал минуты, когда его позовут умирать, и тихим голосом стал читать молитву.
На дворе светило яркое солнце. Пахло весной. Лейзер-Вольф глотнул свежего воздуха и выпрямился. Подгоняемый солдатом, он шагнул вперед. Позади шел Шлойме-Довид.
Когда их ввели к коменданту, у обоих мелькнула одна и та же мысль: «Сейчас снова начнется мучение…» Однажды их уже били, топтали ногами, жгли раскаленным железом: фельдфебель хотел знать, где прячутся партизаны. И зачем только они, портной и извозчик, остались, когда все еврейское население ушло отсюда?
Но, судя по всему, эти люди решили скорее умереть, чем сказать хоть слово.
– Проклятая раса! – вскипел фельдфебель и приказал посадить их в сарай и морить голодом.
Фельдфебель Кляйнкопф в особенно хорошем настроении: ведь сегодня он празднует день своего рождения. Ему исполняется двадцать восемь лет! Такое событие, считает фельдфебель, должно отмечать все человечество. Он поднимает стакан с вином:
– Знаете ли вы, иудеи, какой сегодня день?
Проходит довольно много времени, пока арестованные начинают понимать, о чем их спрашивают. Шлойме-Довид морщит лоб, прикрывает глаза. Нет, они никак понять не могут, чем, собственно, примечателен этот день!
– Да будет же вам известно, сыны богом проклятой расы, что сегодня день моего рождения. Поэтому вы должны плясать и радоваться! Поняли?
Лейзер-Вольф смотрит на фельдфебеля – в своем ли тот уме? Почему это он должен плясать? Нет, Лейзер-Вольф не представляет, как это он, пятидесятилетний извозчик, высокий и широкоплечий, вдруг станет плясать перед фашистом!
А Шлойме-Довид очень хорошо понял, чего хочет от него комендант. Он подымает глаза, чтобы взглянуть в лицо немца, но долго смотреть в одну точку не может, у него начинает кружиться голова. Это, наверное, от слабости. Ноги дрожат и тянут вниз. Прилечь бы!
Но комендант кричит:
– Пейте вино! Налить два стакана вина для этих мерзавцев! Пейте за мое здоровье, собаки! Хайль фюрер!
– Нет, – покачал головой Шлойме-Довид и сказал едва слышно: – Я вина не пью и плясать не буду.
Немец оставил свинину, всмотрелся в посиневшее лицо Шлойме-Довида и весело переспросил:
– Не хочешь пить? И плясать не будешь? Ха-ха, проклятый иудей! Будешь плясать, как медведь, лаять будешь, как собака, петухом кричать будешь! Ха-ха-ха! А ты? – обратился он к Лейзер-Вольфу. – Тоже не желаешь плясать?
Лейзер-Вольф не отвечал. Он все время смотрел на немца, оценивая свои силы и силы фельдфебеля, а когда взгляд его задержался на горле коменданта, глаза его налились кровью, сердце начало биться сильнее, твердые пальцы вытянулись и тут же сжались в кулак. В эту минуту фельдфебель расстегнул кобуру. Солдат, стоявший рядом с арестованными, щелкнул каблуками. Лейзер-Вольф отвел взгляд и прохрипел:
– За здоровье бандитов не пью и счастья фашистам не желаю!
– До смерти, – приказал комендант, – их не избивать! Умирать им слишком рано, пускай еще собственной крови напьются.
Под вечер солнце заглянуло к арестантам. Каждый день перед закатом сюда закрадывается полоска света, и арестованные знают, что день уходит и наступает ночь, ночь размышлений и ожидания: а вдруг она что-нибудь принесет, кто-нибудь придет с приветом из лесу. Шлойме-Довид, правда, перестал уже ждать помощи, на свои силы ему рассчитывать не приходится, – он лежит и тихо стонет. Сегодня ему показалось, что ночь наступила давно. Он попытался открыть глаза, но не смог. Шлойме-Довид пробует раскрыть их пальцами, но чувствует сильную боль. Колет, как иголками.
Лейзер-Вольф давно уже смотрит на окровавленное лицо Шлойме-Довида. Ему не верится, что старик мог выдержать такие побои. Он смотрит на седую голову Шлойме-Довида, на бороду, покрытую кровью, и радуется, что старик жив. Лейзер-Вольф сказал бы ему доброе слово, чтоб приободрить, но он говорить не может. Его изрезанный язык распух, он не в состоянии даже пошевельнуть им. Рот полон крови, которая душит его. Лейзер-Вольф пытается что-то сказать, но издает лишь мычание.
– Что с тобой, Лейзер-Вольф? – поворачивает к нему голову старик. – Крепись, не поддавайся, Лейзер! – Он протягивает руку, шарит ею в воздухе, нащупывает руку Лейзер-Вольфа и кладет голову к нему на плечо.
Прохладная майская ночь.
Комендант «Фрайлебена» спит. Селение словно вымерло. Лейзер-Вольф лежит растянувшись, лицом к земле, и прислушивается к шагам караульного: они то приближаются, то удаляются. Когда солдат удаляется от сарая, Лейзер-Вольф подползает к двери и глотает прохладный ночной воздух. Ему до смерти хочется пить, в глотке сохнет, тошнит от запаха крови во рту. Один глоток воды, и он снова стал бы говорить. Но кто даст ему воды? Правда, ему хотели дать вина. Сам комендант угощал его, Лейзер-Вольфа, вином, чтобы он плясал перед ним. Вот ведь чего захотел!
Гнев пылает в груди Лейзер-Вольфа, его лицо горит огнем, а израненные руки напрягаются, словно готовясь ломать железо. Вот здесь, по соседству с ним, спит пьяный немец. Он, наверное, сладко спит. Лейзер-Вольф представляет себе, как в большой комнате комендатуры, на кровати, что стоит у стены, отделяющей комнату от кухни, спит фельдфебель. В кухне храпит денщик. По улице расхаживает солдат. Жаль, что Шлойме-Довид сейчас ничем не может ему помочь.
Шлойме-Довид не спит. Он лежит скрючившись и тихо стонет. Лейзер-Вольф придвигается к нему и пытается заговорить, Шлойме-Довид слушает его глухое бормотание, но ничего не понимает, а Лейзер-Вольф, едва ворочая языком, горячо дышит ему в ухо:
– Пойду… Мстить… Горит… Вот здесь… – Колотит он себя кулаком в грудь. – Задушить немца… Иду…
Больше говорить он не может, прикладывает руку ко рту, морщится от боли. Отползает к двери, лежит и, затаив дыхание, прислушивается. Караульный приближается, он шагает тяжело и твердо. Шаги нарушают тишину и волнуют Лейзер-Вольфа. Он старается не дышать и ждет, пока шаги удалятся. А когда они затихают, Лейзер-Вольф осматривает дверь. Она держится на замке и двух петлях. Если ее поднять вот так, она повисла бы на одном замке. Он проделывает это быстро и бесшумно. Шлойме-Довид едва слышит, что делает Лейзер-Вольф, но чувствует, что сейчас что-то произойдет, и шепчет про себя: «Пусть силы твои удесятерятся! Отомсти за всех нас, за наше горе! Прости меня, я слаб и потерял зрение…» Лейзер-Вольф не слышит этих слов. Он сторожит. Вот он слышит шаги: приближается его жертва. Сейчас солдат остановится здесь, возле него. Лейзер-Вольф держит дверь за внутренний поперечный брус. Держит крепко, чтобы не качнулась. Держит пальцами, держит зубами… А когда солдат приближается и прикладывает лицо к двери, он вдруг тянет ее на себя…
Два человека, сцепившись, повалились на землю, сжимают, душат друг друга… Шлойме-Довид подполз к двери, шарит руками, ищет, желая помочь…
– Где ты, Лейзер-Вольф? Дай ему, бей, колоти, в живых не оставляй!.. – Он искал камень, обрубок… Но Лейзер-Вольф уже поднялся, сплюнул:
– Лежи, падаль!
С винтовкой в руках Лейзер-Вольф прошел по двору, попытался открыть двери дома. Они не поддавались. Но окна раскрыты: фельдфебель любит свежий воздух. Лейзер-Вольф подкрался к окну, перекинул одну ногу, потом вторую. Вот он и в доме… На столе бутылки… Пахнет вином… Осторожно ступая, Лейзер-Вольф подходит к спящему коменданту и заносит приклад над его головой…
1943 г.
Слово матери
Хана всю ночь не спала. С нетерпением ждала она наступления дня, и когда серый утренний свет заглянул в осколок оконного стекла, она поднялась с досок, служивших ей на старости лет ложем, взяла приготовленный с вечера узелок и направилась к двери. По дороге она оглянулась на холодные стены, и подбородок ее задрожал… Из всей семьи в живых осталась лишь она одна: фашисты убили ее старого, больного мужа, на глазах у нее изнасиловали двадцатилетнюю дочь и потом куда-то ее увели, – куда, Хана не знает до сих пор. Старшую дочь с двумя маленькими детьми изверги заперли в ее же, дочери, доме, а дом подожгли… Не иначе, как гитлеровцы придумали для нее самую страшную казнь – оставили ее жить… Хана переступила через порог. Дверь она не заперла, как бывало, и ставни не закрыла.
Дважды за последнее время солнце заглянуло в сердце Ханы: первый раз, когда наши войска изгнали фашистов из местечка, и во второй раз – совсем недавно, всего несколько дней тому назад, когда снова заговорившее радио принесло вести с Большой земли. В этот же день к ней постучался письмоносец и принес ей письмо от сына, бойца Шлемы.
Долго смотрела Хана на листок бумаги и ничего не видела. Буквы плясали, слова прыгали, перед, глазами плыли разноцветные круги. Когда она с большим трудом собрала воедино буквы и слова, Хана поняла, что сын еще ничего не знает о постигшем его горе: он писал своему расстрелянному отцу, посылал привет погибшей сестре и целовал сожженных племянников…
В письме было еще несколько строк, которые всколыхнули ее обессиленное сердце. Хана узнала, что Шлема находится совсем недалеко, всего в сорока с лишним верстах от местечка, и просит, чтобы младшая сестра Сара приехала к нему.
Хана решила повидать сына.
Путь казался ей не таким уж далеким. Хана хорошо знала эти дороги. За свои пятьдесят восемь лет она не раз ходила по ним. В этих местах она родилась и выросла, здесь рожала детей и здесь же их похоронила. Остался у нее один сын, Шлема. Где-то в этом лесу находится его лагерь.
Поднялось теплое, молодое весеннее солнце, и лес, совсем еще недавно дышавший страхом и смертью, сейчас манит к себе и пахнет юным днем, свежей травой, щавелем и полевыми цветами. У Ханы дух захватывает. Ей вдруг становится трудно идти. Хана присаживается отдохнуть на берегу мелкой речушки. На опушке леса, видит она, стоит красноармеец с винтовкой. «Это, наверное, один из Шлеминых товарищей», – думает Хана и прислушивается к учащенному биению своего сердца.
Она немного отдохнула, обмыла лицо свежей водой, перевязала платок на голове и перешла речку. Но не успела шагнуть к лесу, как услыхала возглас;
– Стой!
Хана испугалась и остановилась. «Батюшки, – подумала она, – неужели это немцы?» Сердце замерло от этой мысли. Она приложила руку козырьком к глазам и присмотрелась: нет, это красноармеец, свой красноармеец, и это он кричал: «Стой!» Все-таки, она пойдет. Чего ей бояться? Не станет же он стрелять в нее! И Хана направилась к красноармейцу.
– Стой, мамаша, здесь нельзя ходить! – снова услыхала она, но притворилась, будто не понимает. Ну что может случиться? Не было еще такого случая, чтобы красноармеец причинил зло старому человеку! Она остановилась только тогда, когда штык винтовки сверкнул у нее перед глазами.
– Стой, говорю, мамаша!
Только сейчас Хана поняла, что дальше идти нельзя.
Красноармеец, стоявший на посту, оказался на редкость неразговорчивым. Он ни слова сказать не пожелал: знает ли он Шлему или что-нибудь о нем, есть ли здесь такой или нет. Он ее остановил, спросил удивленно, куда она идет и как она попала сюда, и, очевидно, для того, чтобы попугать птиц в лесу, подняв винтовку, выстрелил в небо. В ответ на выстрел сразу же прибежал красноармеец с красными петличками на воротнике. Красноармеец с винтовкой вытянулся перед ним в струнку и указал на Хану: поймал, дескать. Хана посмотрела на обоих, но ничуть не испугалась и сразу же спросила у старшего, не знает ли он, где находится ее сын. Она назвала фамилию – Шлема Фрадкин, сказала, откуда он родом, рассказала, сколько времени он служит в армии и что он был ранен в левую ногу выше колена. Старший ей тоже не ответил, но улыбнулся, и от этой улыбки у Ханы стало сразу на сердце теплее. Красноармеец с петличками привел ее в будку, вытянулся перед каким-то очень большим начальником и отрапортовал:
– Товарищ комиссар, пост номер такой-то задержал вот эту гражданку, которая пришла сюда, чтобы, по ее словам, повидаться с сыном!
Комиссар, человек среднего роста, лет тридцати пяти, с широким улыбающимся лицом, подошел к Хане, спросил, откуда она пришла и зачем, как зовут ее сына и давно ли ока его не видала. Слушая ее ответ и рассказ обо всем, что с ней произошло, он, как родную мать, взял ее за руку, посадил рядом с собою, а красноармейцу с петличками приказал:
– Вызвать бойца Шлему Фрадкина.
Хана изменилась в лице. Ей стало жарко, и она слегка развязала платок. Комиссар заметил это, налил из глиняного кувшина немного воды и подал Хане:
– Выпей, мать… Устала, верно, с дороги? Много причинили вам горя гитлеровцы?
– Ах, сынок, что про это говорить, – еле пробормотала Хана, глотая воду. – Полгорода людей вырезали, обездолили навсегда наших дочерей… Да разве расскажешь обо всем, что они натворили! – Больше она говорить не могла, снова все внутри начало дрожать, и комиссар, с лица которого исчезла улыбка, положил руку на ее голову и погладил ее. Он хорошо понимал, что всякое слово звучало бы сейчас бледно и бесцветно. Но и молчать было нельзя.
– Мы заплатим, мать, за все заплатим…
Хана посмотрела на комиссара, и вдруг на ее глазах показались слезы.
Комиссар освободил Фрадкина на весь день и оставил его наедине с матерью.
Вечером, когда лучи солнца в последний раз осветили вершины деревьев, комиссар подошел к будке, где находились мать с сыном. Хана сидела на траве, а Шлема молча ходил взад и вперед и курил папиросу за папиросой. Шлему комиссар знал давно, но сейчас ему показалось, что он видит его впервые: за этот день боец постарел лет на десять. Черные волосы у висков поседели и под глазами легли синие тени. Комиссар незаметно вздохнул, быстро закурил, встретясь при этом с его горячим взглядом.
Хана старалась с первой минуты встречи быть спокойной и не волновать Шлему. Она теперь смотрела на него, как на силу, которую она выносила, выпестовала и сберегла, чтобы она могла заступиться за нее и отомстить злодеям за причиненное зло. Он теперь один у нее, больше никого нет. А он так молод, так хорош и силен. От его стройного, гибкого тела пышет силой.
И комиссар, словно читая мысли Ханы, сказал ей, указывая на Шлему.
– Красивый у тебя сын, мамаша, преданный родине, хороший боец!
– Товарищ комиссар, – задыхаясь, проговорил Шлема, – моего старика отца расстреляли, младшую сестру обесчестили и увели, а старшую с двумя детишками сожгли…
Больше он говорить не мог. Он сказал только еще о своей любимой девушке, которая ушла к партизанам и погибла на виселице:
– А Фаня погибла геройской смертью.
Комиссар никогда не видел эту девушку, но хорошо ее представлял; не раз Фрадкин давал ему читать ее письма, в которых чувствовалась готовность в любую минуту идти в бой.
– Так, так… – проговорил комиссар и, положив руки на плечи Фрадкина, добавил: – Народ гордится такими дочерьми.
Хана вмешалась в разговор и сказала с гордостью:
– Она перебила стольких офицеров! Гранатами их забросала. А когда ее поймали и истязали, она слова не проронила, никого не выдала!
Комиссар обратился к Хане с просьбой сказать несколько слов красноармейцам.
– Расскажи им, мамаша, о страшных днях и ночах фашистской оккупации.
Хана растерялась.
– Ведь они и сами очень хорошо все знают, дорогой товарищ комиссар, – сказала она.
Но комиссар настаивал на своем:
– Нет, нет, мамаша, все-таки скажи пару слов. Расскажи о том, что своими глазами видела, что сама пережила. Ведь скоро мы снова идем в бой, мамаша!
– Хорошо, товарищ комиссар, я скажу.
На опушке леса стоял батальон красноармейцев. Было очень тихо, солнце собиралось садиться и остановилось на горизонте красное, как огонь. Бойцы стояли выпрямившись, в пилотках набекрень, туго перетянутые поясами и смотрели на маленькую женщину, стоявшую рядом с командиром и комиссаром. Лицо Ханы, измученное, почерневшее и сморщенное от горя и страданий, сейчас было торжественно. Высоко подняв голову, она с теплотой смотрела на красноармейцев. Глаза ее встретились с глазами сына. Он стоял в первой шеренге, в первых рядах красных бойцов. И сердце Ханы наполнилось радостью.
Очень немногие знали, что эта маленькая женщина в широком платье – мать Шлемы Фрадкина, и поэтому удивились, когда комиссар объявил, что сейчас она будет говорить.
– Дорогие мои сыночки, родные мои… Заклинаю вас… За пролитую кровь… отомстите злодеям… – Хана выпрямилась, уголком платка вытерла глаза и заговорила громче и увереннее: – Эти разбойники резали маленьких детей, швыряли их в огонь, расстреливали стариков, бесчестили девушек… Напротив моего окна, дорогие мои сыночки, они повесили партизанку Фаню. Ох, как страшно было все это видеть! И только когда вы пришли, стало легче жить. Матери целовали следы ваших ног…
Она перевела дыхание. Красноармейцы впитывали каждое ее слово.
– Дети мои! – сказала она. – Сыночки мои любимые! Еще льется кровь… Варвары расстреливают в городах и селах стариков, насилуют женщин и сжигают младенцев. Отомстите фашистам! Бейте их, убивайте!.. – Она еще выше подняла голову, протянула руки вперед и окрепшим голосом произнесла: – Уничтожайте извергов на нашей земле! Чтоб ни синь-пороха от них не осталось!
Утром Хана прощалась с сыном. Долго смотрела она ему в глаза, а он держал ее в крепких объятиях, и Хана всем своим существом чувствовала его большую силу. Шлема проводил мать до дороги. Хана шла быстрым, молодым шагом, и, когда она снова перешла через речку, взошедшее солнце осветило дорогу к дому.
1943 г.