Текст книги "ПАПАПА (Современная китайская проза)"
Автор книги: Мо Янь
Соавторы: Лю Хэн,Дэн Игуан,Янь Лянькэ,Хань Шаогун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
В год небывалой засухи, когда всё живое в округе погибло, люди покидают деревню. Главный герой – пожилой крестьянин, которого писатель называет Сянь-е – (перво)предок или Старик, – остаётся совсем один на выжженной солнцем земле, чтобы ухаживать за единственным взошедшим на поле ростком кукурузы, и с тоской смотрит на удаляющуюся точку последней группы односельчан, покидающих деревню. На расстоянии в несколько сотен километров не остаётся ни одного человека. Мотив одиночества в повести перекликается с мотивом отчаяния в жизни самого Янь Лянькэ. Повесть была написана в период тяжёлой болезни писателя. Тогда Янь Лянькэ было около сорока лет, но морально он был сломлен. Свои тревоги, размышления о смерти, страх одиночества автор вложил в образ главного героя.
В конце концов, смерть оказывается сильнее человеческой жизни, физически Старик умирает, но благодаря силе духа – побеждает.
Главный смысл произведения заключается в отражении бесконечного течения времени, отсюда и название «Дни, месяцы, годы» – вне зависимости от конечности человеческой жизни время течёт вечно, проходят дни, месяцы, годы. Мотив вечного – циклического – времени пронизывает всё пространство изображённого мира и доминирует в произведении. Это свидетельство вечного коловращения жизни, несмотря на понесённые жертвы и потери.
Главные мотивы и абстрактно-символические образы (прежде всего неба и земли), пронизывающие все повествовательные, содержательные и языковые уровни произведения, указывают на неразрывную глубинную связь фактов жизни писателя с литературной действительностью. Картины борьбы героя повести с голодом, смертью и одиночеством являются проекциями событий из жизни самого Янь Лянькэ: голода в раннем детстве и юности, боязни одиночества и страха смерти в зрелом возрасте.
Несмотря на трагическое содержание повести, она производит по-настоящему яркое впечатление, которое в значительной степени если не снимает, то смягчает уныло-депрессивный характер повествования. Мир произведения многоцветен, окрашен в великое множество самых разнообразных оттенков цвета и света. В повести расцвечено всё, даже запахи, звуки, ощущения. Цветообозначения здесь выполняют не только прямую изобразительную функцию, но обладают ещё и метафорическим и, я бы сказала, цветотерапевтическим значением. Это своего рода цветомузыка, которая продолжает «звучать» и после чтения.
Герои китайской модернистски ориентированной прозы конца XX в. противопоставляют себя обществу, бросают ему вызов с позиций маргинала, изгоя. Такие персонажи несовместимы с социумом и воспринимаются им как аномалия и/или загадка. Однако Хань Шаогун, Мо Янь, Янь Лянькэ в своём стремлении отграничить себя от литературного мейнстрима, пользуясь средствами эстетики, культуры и мифа, остаются связанными с прошлым (которое частично было и их прошлым) самим актом отчаянного разрыва, тайной или явной диссидентской позицией, для которой наличие позиции официальной необходимо.
Хотя модернизм в Китае не стал главным течением в литературе, присущие ему многообразие форм и утверждение свободы личности и свободы самовыражения этой личности значительно повлияли на литературную и общекультурную ситуацию последних двух десятилетий XX в. и способствовали её радикальному изменению.
Общественная роль модернизма в современной китайской литературе выходит далеко за пределы собственно литературного процесса, и одним из наиболее значимых результатов литературного модернистского поиска следует назвать принципиальное отделение культуры от политики. Об этом красноречиво свидетельствуют изменения, произошедшие в китайском обществе после событий 4 июня 1989 г. на площади Тяньаньмэнь.
С началом 1990-х гг., когда желание «броситься в бурные воды» рыночной экономики стало общенародной идефикс, коммерциализация культуры ослабила способность литературы влиять на настроения и чувства широкой публики. В то время как популярная литература, такая как любовные романы или боевики, удовлетворяла жажду развлечений, социальная роль, которую прежде выполняла серьёзная литература, перешла к репортажу (жанр китайской литературы, который совмещает вымысел с журналистским репортажем о событиях), расследовавшему преступления, коррупцию и другие сенсационные события. Светила культуры, которые принимали активное участие в политической, социальной и культурной жизни до и во время поиска «корней», не обладали большим влиянием за пределами академических кругов. Новые «культурные герои» были порождениями бурно развивающейся индустрии культуры – бизнесменами, звёздами спорта и кино, популярными певцами.
Изменившаяся культурная ситуация соответственно породила существенные различия между литературой «поиска» и теми течениями, которые возникли позднее. Хотя литература «поиска» помещала свой контекст вне современного мира или даже вне реальности, она была заинтересована в том культурном воздействии, которое оказывала на национальное самосознание или самосознание личности. Литература после движения «поиска», в особенности два литературных течения – «новый реализм» и литература «новой волны», – больше интересовалась самореференциальностью языка и критикой современности, чем социальной ответственностью литературы. Писатели, принадлежавшие к этим направлениям, осознанно ставили под вопрос традиционные ценности, традиционную эстетику и представление о прогрессе в китайской современности. Политический и экономический плюрализм сделал культурное и идеологическое разнообразие не только возможным, но и реальным. «Новый реализм» и литература «новой волны» показали, что множественные субъективные реальности окончательно сменили собой единственную субъективную реальность тоталитарной идеологии.
Новый реализм ставил своей целью разобраться со страхом и фрустрациями, сопровождающими жизнь и выживание в современном обществе. Такие писатели, как Фан Фан, Чи Ли, Е Чжаоянь, Лю Чжэньюнь, Ли Сяо и авторы публикуемых в этом сборнике повестей Дэн Игуан и Лю Хэн, сосредоточили своё внимание на повседневной жизни горожан, в особенности рабочего класса, который на протяжении многих лет идеализировали и делали центром внимания литературы. Тем самым они демифологизировали миф, увековеченный в социалистическом реализме, – миф об абсолютной добродетели и высокой идейности рабочего класса.
Были не только ниспровергнуты эстетические полюса – «хороший – плохой», «светлый – тёмный», «возвышенный – низменный», «форма – содержание», – но и реальность, лежащая между этими полюсами, которая прежде была исключена из литературы, теперь выдвинулась на авансцену. Описание этой реальности имело своей целью повторное обретение первичной и истинной сущности жизни, в основном путём приземлённых описаний жизни городской молодёжи, и в особенности их материальных трудностей – таких как поиск работы или жилья или нахождение баланса между семьёй и карьерой. Смешивая такие маргинальные жанры, как пародия и комедия, с привилегированным методом реализма, авторы оспаривали гегемонию литературного метода; в процессе «отделения» периферийные жанры пародировали центральный метод и показывали его относительность, что служило свидетельством материализации литературного плюрализма.
В то время как новый реализм исследовал периферийное в жизни и литературе, Су Тун, Юй Хуа, Сунь Ганьлу и другие прозаики «новой волны» ставили под сомнение эпистемологические границы реализма, задаваясь вопросом, можно ли в принципе передать реальность. Традиционно реализму свойственно чувство исторического прогресса. Предполагается, что нарисованная им всесторонняя картина социальной реальности представляет собой точную запись исторической правды. Литература «новой волны» вслед за модернистской прозой сделала бессмысленной идею о том, что вымысел передаёт ощущение реальности.
Представители «нового реализма» и «новой волны» в основном родились в конце 1950-х или начале 1960-х гг. Они не пережили ни социалистического идеализма 50-60-х гг., ни фанатизма и радикализма «культурной революции». Получая высшее образование уже в период реформ и открытости, они обладали плюралистическим взглядом на мир и были восприимчивы к западной культуре вообще и к современной западной литературе в частности. Если в первой половине 1980-х гг. писатели и критики ещё продолжали обсуждать, применим ли западный модернизм в китайской литературе, после литературы «поиска» они настолько глубоко погрузились в западные постмодернистские теории, что для них было невозможным заниматься литературой и исследовать её вне системы западных постмодернистских воззрений. В 1990-е гг. литераторы использовали широкий диапазон западных методов, включая деконструкцию Ж. Деррида, психоанализ Ж. Лакана, новый марксизм У. Бенджамина и Ф. Джеймсона, постструктурализм М. Фуко и феминизм Э. Сиксу.
Китайская литература 1980-х гг., а затем и 1990-х гг. пережила значительную трансформацию: писатели больше не воспринимают как данность необходимость служения политическим целям, а новые эстетические модели всё больше отдаляют литературу от дидактизма и способствуют индивидуальному самовыражению.
Надежда К. Хузиятова.
ХАНЬ ШАОГУН ПАПАПА
I
Появившись на свет, он спал два дня и две ночи – не открывал глаз, не пил, не ел, лежал, словно мёртвый, чем напугал родственников. И только на третий день разразился криком. Когда он начал ползать, деревенские жители забавы ради занялись его воспитанием. Вскоре он выучил два слова: первое – «папа», второе – «…мама». Последнее было бранным словом, но в устах ребёнка оставалось лишь набором звуков.
Прошло три года, потом пять лет, потом семь, восемь, а он по-прежнему умел говорить только эти два слова. Взгляд у него был бессмысленным, движения – неуклюжими, а уродливая голова слишком большой – она была похожа на перевёрнутую тыкву-горлянку, наполненную неизвестно чем. Сразу после еды, в запачканной жиром одежде и с крошками на губах, он нетвёрдой походкой отправлялся бродить по деревне, приветствуя всех встречных и поперечных – мужчин, женщин, стариков и даже детей – радостным криком: «Папа!» Если вы смотрели на него пристально, ему это не нравилось, он поднимал глаза, глядя куда-то поверх вашей головы, потом переводил на вас недобрый косой взгляд и, буркнув: «…мама», убегал прочь. Поднимать глаза ему было очень тяжело – похоже, для этого приходилось напрягать шею, а вместе с ней и всю верхнюю часть туловища. Поворачивать голову тоже было непросто: на слабой шее она болталась из стороны в сторону, словно горошина перца в ступке, и, прежде чем повернуть, нужно было сильно наклонить её, чтобы удержать в одном положении. Особенно трудно было бежать: он припадал на одну ногу и не мог удерживать равновесие, поэтому двигался, сильно наклонившись вперёд, а чтобы разглядеть, куда бежит, изо всех сил старался смотреть вверх. Шаги при этом он делал очень большие, словно растягивая их, как бегуны перед финишем.
Каждому человеку нужно имя, чтобы написать его на красной бумаге свадебного приглашения или на надгробии. Так он стал Бинцзаем.[1]1
Бинцзай – букв. «Третий детёныш». Бин – третий знак десятеричного цикла (но и «третий» в любой другой цепочке перечислений); ассоциируется со стихией огня, югом, летом.
[Закрыть]
У Бинцзая было много «пап», но своего настоящего отца он никогда не видел. Говорят, тот был недоволен, что жена ему досталась некрасивая, да ещё и произвела на свет это вредоносное семя. Вскоре после рождения сына он, закупив партию опиума, покинул горы и назад не вернулся. Одни говорили, что его прикончили бандиты, другие «что он в Юэчжоу открыл лавку и торговал доуфу, а третьи утверждали, будто он „касался цветов и волновал травы“[2]2
То есть прелюбодействовал.
[Закрыть] и, прокутив все деньги, побирался в Чэньчжоу на улице». Жив он был или нет – неизвестно, да это и не важно.
Мать Бинцзая выращивала овощи, держала кур, а ещё была повитухой. Частенько женщины приходили в дом, шушукались, затем мать брала ножницы и всё, что нужно в таких случаях, и, тихо перешёптываясь с пришедшими, выходила вслед за ними. Этими ножницами делали выкройки для обуви, шинковали капусту, стригли ногти – и ими же кроили новое поколение жителей горной деревушки. Мать Бинцзая скроила немало новых жизней, но комок мяса, который вышел из её тела, так и не смог стать человеком. Она ходила по травникам, молилась Будде, била поклоны деревянным и глиняным божкам, но её сыну так и не дано было выучить третье слово.
Говорили, будто однажды, много лет назад, она, бросая на пол охапку дров, раздавила паука. Паук был величиной с глиняный горшок, глаза зелёные, туловище красное, паутина как полотно. Когда он горел в печке, смрад стоял по всей горе и держался три дня. Это, конечно, был паук-оборотень. Она прогневала высшие силы, за что немедленно последовало воздаяние, – чему тут удивляться?
Неизвестно, знала она о пауке-оборотне или нет, только у неё случился припадок, и тогда односельчане залили ей в рот нечистоты. Выздоровев, она начала полнеть и растолстела, как каток для обмолота зерна, так что с боков складками свисал жир. Лишь в одном они с сыном были похожи друг на друга – иногда она смотрела на людей таким же недобрым косым взглядом.
Мать и сын жили на отшибе в деревянном доме, построенном, как и все дома в деревне, из очень толстых брёвен, с такими же толстыми столбами – лес в здешних местах ничего не стоил. Перед входом частенько сушились пёстрые детские штанишки и тюфяки в разводах от мочи, похожих на листья лотоса; конечно, это была работа Бинцзая. У двери дома Бинцзай протыкал земляных червей, размазывал куриный помёт, а наигравшись вдоволь, смотрел, пуская сопли, на прохожих.
Сталкиваясь на улице с юнцами, которые возвращались с лесоповала или отправлялись в лес охотиться – «гоняться за мясом», говорили в деревне, – он при виде этих розовощёких здоровяков мог радостно прокричать: «Папа!»
Раздавался громкий хохот. А парень, на которого он таращил глаза, краснел, сердился, ругался и тряс кулаком у него перед носом. А то мог и щёлкнуть его по тыквообразной голове.
Иногда парни подшучивали друг над другом. Тогда кто-нибудь из них подходил к Бинцзаю и, смеясь, тащил его за собой, а затем, указывая на приятеля, кричал: «Зови „папа“, быстро зови, „папа“!» Увидев, что Бинцзай сомневается, ему совали в руку кусок батата или жареный каштан. После того как он проделывал всё, что от него требовали, раздавался взрыв хохота, а Бинцзаю, как правило, доставалась затрещина или щелчок. Если же в ответ он возмущённо кричал «…мама», то на него обрушивался шквал ударов, так что голова и лицо огнём горели от боли.
И хотя два слова имели разный смысл, результат для Бинцзая всегда был одинаков.
Он начинал плакать: это он умел.
Прибегала мать и с недовольным видом уводила его, но иногда не ограничивалась этим, а разражалась яростной бранью и, для острастки растрепав волосы, била в ладоши и хлопала себя по бокам. Каждое ругательство сопровождалось шлепком по бедру – как известно, это лучший способ усилить воздействие бранных слов. «Бессовестные! Негодяи, каких свет не видел! Чтоб вы сдохли! Он бестолковый ребёнок, а вы издеваетесь над ним – какие же вы жестокие! О, небо, ты всевидяще, ты же знаешь, если бы не я, как бы эти прохвосты вылезли из животов своих матерей? Они едят хлеб, а всё ещё не стали людьми, нет у них ни стыда, ни совести: обижают моего маленького сыночка».
Она была не из здешних мест – приехала в горы, потому что вышла замуж за местного, и её акцент казался странным и даже немного смешным. Ругаясь, она никогда не произносила лишь одно проклятие – «несчастливая птица» (говорят, это означает «не иметь потомства»). Обычно парни не спорили с ней и, посмеявшись, расходились.
Ругань, плач, плач и снова ругань – дни проходили в трудах и заботах. Вот уже парни один за другим отпустили бороды, и спины их постепенно согнулись, а следующий выводок сопливой детворы превратился в юношей. Только Бинцзай всё так же был ростом не выше заплечной корзины и по-прежнему носил цветные штанишки с разрезом. Мать всё время твердила, что ему только тринадцать лет, она повторяла это уже много лет, но достаточно было взглянуть на Бинцзая, чтобы понять, что это не так: он постарел, на лбу появились морщины.
Частенько, заперев вечером двери, мать устраивалась у очага, сажала сына к себе на колени и тихо разговаривала с ним. Медленно раскачиваясь на бамбуковом стуле, она говорила с теми же интонациями, с какими все матери говорят со своими детьми: «И какой же прок от тебя, сынок? Ты же непослушный, ничему-то тебя не научишь, ешь ты много, а всё без пользы. Кормлю я тебя, лучше бы уж собаку кормила, собака хоть дом сторожит. Уж лучше бы я свинью кормила, свинью можно зарезать и будет мясо. Ха-ха-ха! Какая от тебя, дурачка, польза, ну никакой пользы нет. Вот вырастет у тебя петушок, какая невестка согласится к нам в дом войти?»
Бинцзай, глядя на мать, которая в эти минуты была очень похожа на настоящую мать, на блеск её стеклянных, как у мёртвой рыбы, глаз, на то, как она облизывала губы, находил монотонное дребезжание её голоса слишком скучным и нетерпеливо возражал: «…мама».
Мать привыкла к этому, не обращала внимания и лишь медленно раскачивалась взад и вперёд на бамбуковом стуле, который поскрипывал в такт её голосу.
– Когда найдёшь себе жену, будешь заботиться о маме?
– …мама.
– А когда у тебя родятся дети, будешь помнить о маме?
– …мама.
– А когда станешь чиновником, будешь меня обзывать последними словами?
– …мама.
– Ишь, как ты ловко ругаешься!
Мать Бинцзая громко и радостно смеялась. Для неё такие разговоры, когда заперты двери и никто не мешает, были наслаждением, которого никто не отнимет.
II
Деревня располагалась высоко в горах, над белыми облаками, и часто, выйдя из дома, вы ступали прямо в облака. Стоило тронуться с места – и облака расступались впереди, но тут же смыкались за спиной, так что вас всегда окружало их безбрежное море и вы будто плыли по нему на маленьком сиротливом островке, с которого нельзя сойти. Но на маленьком островке было совсем не одиноко. На деревьях иногда сидели птицы-броненосцы, облачённые в панцирь из перьев. Они были чёрными, как уголь, величиной с большой палец, кричали громко, со звоном металла в голосе – само время, казалось, было не властно над ними. То заметишь огромную, похожую на открытую книгу, тень в облаках: вроде орёл, а присмотришься – бабочка; вроде серо-чёрная, а приглядишься и увидишь на крыльях смутные – то ли есть, то ли нет – зелёные, жёлтые, оранжевые разводы, похожие на непонятные иероглифы.
Прохожие смотрели, да не видели; они торопились по своим делам и не испытывали ко всему этому ни малейшего интереса. Если случалось заблудиться в облаках, они спешили помочиться и выругаться: «…мама!» (мол, чёрт попутал – чур меня!).
Белые облака набухали горячей влагой, а чем это грозило тем, кто был под облаками, жителей деревни, похоже, нисколько не волновало. В эпохи Цинь[3]3
Цинь – китайская династия (221–207 до н. э.).
[Закрыть] и Хань[4]4
Хань – китайская династия (206 до н. э. – 220 н. э.).
[Закрыть] эта территория была в руках местных правителей, а потом их лишили власти и передали её китайским чиновникам… Всё это рассказывали приезжавшие в горы торговцы кожей и перекупщики опиума. Но разговоры разговорами, а в деревне по-прежнему полагались только на себя – как говорится, «ели свой хлеб».
Хлеб-то в деревне был, но случалась и лихорадка, которой заражались от змей и насекомых. Змей на горе водилось множество – и толстых, как бочки, и тонких, как бамбуковые палочки для еды. Частенько они мелькали в зарослях придорожной травы и обжигали ничего не подозревающего торговца хлёстким ударом чёрной плети. Все знают, что змея сластолюбива: посади её в клетку, так при виде женщины она начнёт ползать вверх и вниз, пока совсем не лишится сил. Заполучить желчный пузырь[5]5
Желчный пузырь в Китае – символ храбрости.
[Закрыть] змеи нелегко: бьёшь змею по голове – желчный пузырь перемещается к хвосту, бьёшь по хвосту – перемещается к голове. А промедлишь – желчный пузырь превратится в воду, и тогда не будет от него никакой пользы. Поэтому деревенские мастерили из травы женскую фигурку, раскрашивали и приманивали ею змею, а когда та обвивала «жертву», вспарывали змее брюхо и вынимали желчный пузырь; змея в радостном возбуждении не успевала ничего почувствовать. А ещё водились там животворящие насекомые, от укуса которых глаза у заражённых становились зелёно-жёлтыми, а пальцы – чёрными. Когда они ели сырое, то не чувствовали, что едят сырое, когда ели горькое – не чувствовали горечи; съедят рыбу – и в животе у них заведётся живая рыба, съедят курицу – заведётся живая курица. Чтобы исцелиться, надо было зарезать белого быка, выпить его свежую кровь, а перед тем, как выпить, прокричать три раза петухом.
Жизнь людей, конечно, прямо зависела от леса, которым густо поросли склоны. Когда в горах шёл снег, от смерти спасал только огонь в очаге. Огромные деревья не рубили на дрова, их вставляли одним концом в печь и постепенно сжигали до конца. Здесь росли знаменитые китайские лавры, стволы которых были высокими, прямыми, ветки начинались на высоте нескольких чжанов,[6]6
Чжан – мера длины, равная 3,33 метра.
[Закрыть] а то и нескольких десятков чжанов от земли.
В старину сюда часто наведывались чиновники, они заставляли рубить деревья и отправлять их в центр, чтобы потом делать из них балки и колонны для дворцов и тем самым укреплять могущество власти. Деревенские же предпочитали связывать ценные брёвна в плоты и сплавляться на них в далёкие Чэньчжоу и Юэчжоу. Жители низовий реки – «нижние», как было принято их называть в горах, – эти плоты разбирали, а из древесины делали резные наличники на окна или шкатулки для женских украшений. Там, внизу, китайский лавр ценили и называли ароматным махилом. Но покидать горы было опасно. Столкнёшься с язычниками – теми, что почитают дух зерна, – можешь лишиться головы, а встретишься с грабителями – плот зацепят багром и отнимут кошелёк. Ещё были женщины, которые с помощью петушиной крови ловили разных ядовитых насекомых, сушили их, затем растирали в порошок и прятали его под ногтями. Улучив момент, когда ты отвлечёшься, они потихоньку подсыпали порошок в чай: глоток – и тебе конец. Это называлось «пустить в ход колдовские чары». По слухам, отравительницы занимались таким ремеслом, чтобы продлить себе жизнь. Даже молодые и сильные не осмеливались без особой нужды покидать горы, а покинув, не смели, когда захочется, выпить воды, и лишь увидев в водоёме живую рыбу, решались зачерпнуть и сделать несколько глотков. Однажды двое легко одетых парней спрятались в пещере от ветра и холода. Вглубь они продвигались на ощупь и обнаружили на дне пещеры кучу человеческих костей, а на стенах высеченные узоры – не разберёшь, то ли птицы и звери, то ли географические карты, то ли головастиковое письмо.[7]7
Головастиковое письмо – один из стилей написания иероглифов.
[Закрыть] Много в горах непонятного, что ни говори. Кто знает, что всё это значит?
Длинные стволы нелегко было перевозить через горное ущелье, поэтому деревья по большей части невозможно было пустить в дело. Могучие великаны вздымались над горными кручами, никому не нужные, и тихо умирали, напрасно израсходовав силы в борьбе за место под солнцем и глоток моросящего дождя. Год от года слой гниющих веток и листьев становился всё толще. Из-под ног сочилась чёрная пузырящаяся жижа. Густой гнилостный запах, казалось, исходил даже от рыка диких кабанов, веками живших в этих горах.
Всё было пропитано этим запахом, не случайно постройки в горных селениях быстро чернели.
Неизвестно, откуда пришли люди, чтобы поселиться здесь. Одни говорили, что из провинции Шэньси, другие – что из провинции Гуандун, но точно никто не знал. Здешний говор сильно отличался от говора равнины Цяньцзяпин – Равнины тысячи семей. Например, вместо «кань» (смотреть) здесь говорили «ши» (взирать), вместо «шо» (говорить) – «хуа» (изрекать), вместо «чжаньли» (стоять) – «и» (опираться), вместо «шуйцзяо» (спать) – «во» (почивать); указывая на стоящего рядом человека, привычное местоимение «та» (он) заменяли на вежливую форму «цюй». В общем, говорили, как в старину. Обращались друг к другу тоже по-особому. Словно подчёркивая, что в большой семье все друг другу родственники, обращение «фуцинь» (отец) нарочно заменяли на «шушу» (дядя), «шушу» говорили, когда нужно было сказать «деде» (папа), «цзецзе» (старшая сестра) использовали в значении «гэгэ» (старший брат), «сао-сао» (невестка) значило «цзецзе» (старшая сестра). Слово «папа» (папа) люди принесли в горы с равнины Цяньцзяпин и употребляли его нечасто. Поэтому, согласно старым обычаям, отец Бинцзая, который уехал из деревни и от которого не было никаких вестей, приходился Бинцзаю шушу – дядей.
Впрочем, для Бинцзая это не имело никакого значения.
О том, кем были предки и как они жили, люди узнавали из старинных песен. В горах солнце садилось рано, вечера казались длинными и скучными, если проводить их в одиночестве. Жители собирались у кого-нибудь дома, пели песни, рассказывали предания, говорили о крестьянских заботах, о бесчинствах разбойников, клевали носом или просто сидели и молчали. Чаще всего собирались в доме у тех, кто побогаче, где всё – и очаг, и утварь – лоснилось от кабаньего жира. Когда зажигали плошки на стенах, заправленные тем же жиром, они горели пугающим голубоватым огнём. А когда в проволочных корзинах жгли сосновую смолу, всё озарялось медно-красным светом. Треск смолы сопровождался тревожными всполохами, и уснувшее в светильнике пламя начинало сонно подрагивать. В очаге огонь горел всегда. Зимой им обогревались, летом дым отгонял комаров. Балки и стропила под потолком закоптились до черноты, сквозь эту черноту их контуры были почти неразличимы, в носу же пощипывало от горького запаха гари. С потолка свисали гирлянды пепла, и, когда из очага вырывался жар, они рассыпались, и пепел парил в воздухе, пока наконец не опускался людям на головы, плечи или колени, а те этого даже не замечали.
Дэлун[8]8
Дэлун – букв. «Добродетельный дракон». Дэ – благодать, добродетель – одна из фундаментальных категорий китайской философии, манифестация дао.
[Закрыть] пел лучше всех. У него не росла борода, и брови были жидкие. Он был человеком свободных нравов, и стоило упомянуть его имя, как женщины начинали перемывать ему кости. Природа одарила его женским голосом, высоким и звонким. Всякий раз, выводя на одном дыхании мелодию, он словно нож вонзал, так бередил душу, заставляя всё существо сжиматься. Все восхищались его талантом: «Дэлун – это Голос!»
Ради забавы он завёл зелёную змейку, удалив ей ядовитые зубы. Когда он входил, его встречали насмешками, но он не обращал на них внимания, устремлял взор в потолок, брал на пробу несколько нот и без лишних уговоров начинал петь:
Много ль в уезде Чэньчжоу домов?
Много ль стропил у леса столбов?
Много ли птиц в Петушиных горах?
Много ли пуха во множестве гнёзд?
Помимо арий из опер, слушателям нравились песни о любви. Он сам исполнял их с великим удовольствием:
Без любимого тоскливо, давит скука грудь,
Хоть отправишься в дорогу, хоть решишь уснуть.
Полдороги одолеешь, да и то с трудом.
Полкровати оставляешь, забываясь сном.
На свадьбу и похороны, а также на Новый год в деревушке было принято петь цзянь – песни о старине, о давно умерших предках. О предках пели, переходя от отца к деду, от деда к прадеду и так до Цзянляна. Цзянлян был их предком, но родился он не раньше, чем Фуфан, Фуфан родился не раньше, чем Хоню, Хоню родился не раньше, чем Юнай. Юнай родился от отца с матерью, так кто же, спрашивается, даровал жизнь его родителям? Это был Синтянь. Возможно, тот самый Синтянь,[9]9
Синтянь – букв. «Отрубленная голова», мифический великан, в «Шань хай цзин» («Книге гор и морей») повествуется о его борьбе с небесным императором Хуан-ди, которая закончилась поражением Синтяня.
[Закрыть] о котором Тао Цянь[10]10
Тао Цянь или Тао Юаньмин (365–427) – великий китайский поэт.
[Закрыть] в своих стихах написал: «Проявил непреклонную волю и продолжил борьбу». Когда Синтянь родился, небо и земля ещё не отделились друг от друга, небо было белой глиной, а земля – чёрной, даже мышь не могла бы проскочить между ними. Синтянь взмахом топора отделил небо от земли. Но в удар он вложил слишком много силы и с размаху сам себе отрубил голову, после чего его соски стали глазами, а пупок превратился в рот. Он смеялся так, что двигалась земля и сотрясались горы. Танцуя, он три года бил топором по небу, и только тогда небо поднялось, три года бил по земле, и только тогда она опустилась.
Но как же попали сюда потомки Синтяня? Это было очень давно. Пять женщин и шестеро мужчин поселились на берегу Восточного моря, потомство их постепенно ста новилось всё более многочисленным, род разрастался, повсюду уже жили люди, и не было даже клочка свободной земли. Невестки из пяти семей пользовались одной ступкой для риса, золовки из шести семей пользовались одним ведром для воды – разве можно было так жить дальше? Тогда по совету птицы-феникса они взяли плуги и бороны, сели в лодки из клёна и в лодки из китайского лавра и отправились в Западные горы. Феникс стал их проводником. Найдя реку Цзиньшуйхэ с водой жёлтого цвета, полную золота, они вымыли его до конца, на случай если золото будет в цене; найдя реку Иньшуйхэ с водой белого цвета, полную серебра, они вычерпали его до дна, на случай если серебро будет в цене; и наконец нашли тускло мерцающую в сумерках реку Даомицзян, полную риса. Рисовая река, рисовая река – только когда есть рис, можно растить детей. И тогда они радостно запели:
Женщины идут с востока – вереницей длинной.
И мужчины прочь с востока – вереницей длинной.
Вереницей, друг за другом – в гору, на вершину.
Терпеливо, шаг за шагом – в гору, на вершину.
Обернуться бы с вершины на родимый край,
Да его за облаками не видать давно.
Вереницей, друг за другом – под гору, в долину.
Терпеливо, шаг за шагом – под гору, в долину.
Посмотреть бы из долины, что там впереди,
Да вокруг одни лишь горы, сколь хватает глаз.
Вереницей, шаг за шагом – долго ль нам идти?
С каждым шагом мы всё дальше от конца пути.
Говорят, что некогда один летописец, побывавший на равнине Цяньцзяпин, сказал, будто событий, о которых поётся в песнях, никогда на самом деле не было. Он сказал, что голову Синтяню отрубил Хуан-ди в борьбе за престол. Четыре знаменитые фамилии этих мест – Пэн, Ли, Ма и Мо – прежде жили в озёрном краю Юньмэн, а вовсе не где-то у Восточного моря. А потом из-за войны между императорами Хуан-ди и Янь-ди беженцы отправились к прилегающим к Уси юго-западным районам и оказались в горной местности, населённой племенами и и мань. Удивительно, что в старинных песнях о войне не было ни слова.
Жители деревни Цзитоучжай[11]11
Цзитоучжай – букв, «деревня Петушиная голова». Чжай – деревня, обнесённая частоколом; острог; разбойничий стан, притон разбойников.
[Закрыть] не поверили летописцу, они больше верили Дэлуну – несмотря на то, что его жидкие брови вызывали насмешки. Жидкие, как вода, брови – знак неприкаянности.
Дэлун радовал жителей деревни своим голосом десять с лишним лет, а потом, прихватив зелёную змейку, ушёл из этих мест.
Он, похоже, и был отцом Бинцзая.








