Текст книги "Враги общества"
Автор книги: Мишель Уэльбек
Соавторы: Бернар-Анри Леви
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
20 февраля 2008 года
Уважаемый Бернар-Анри!
Последнее время я постоянно думаю о судьбе Айаан Хирси Али. Задаю себе один и тот же вопрос: что бы делал я на ее месте?
Несколько лет назад меня по-настоящему восхитило письмо (открытое письмо) Филиппа Соллерса к бангладешской писательнице Таслиме Насрин – видите, я охотно признаю за стариной Филиппом определенные достоинства… Главную мысль письма можно сформулировать кратко: «Бегите. Выходите из игры. Вас искушают героизмом – не поддавайтесь. Истинной свободе не нужны мученики».
Совет хорош, остается придумать: куда бежать? Простите за прямоту, но я не верю, что французская полиция способна обеспечить Айаан безопасность. Не так-то легко спасти человека, которого весь мир знает в лицо, если за ним охотятся убийцы, готовые умереть сами и отправить на тот свет десятки жертв, лишь бы достигнуть цели. У израильской полиции огромный опыт, но и она не всегда успевает вовремя. Англичане в последние годы тоже многому научились. Но вот справятся ли французы? Честно говоря, сомневаюсь.
В большинстве своем иммигранты-мусульмане, проживающие в Западной Европе, – люди безобидные. Беда в том, что в нашей стране, давшей прибежище столь многочисленной мусульманской общине, всегда найдутся негодяи, готовые взяться за дело (опасное и довольно хлопотное, если жертва хоть немного остерегается: нужно узнать все ее привычки, раздобыть оружие). Сознаю, что мои рассуждения не слишком политкорректны, но мне чуждо прекраснодушие. Я честно высказываю свое мнение, поскольку Айаан необходимо срочно принять дельное и конкретное решение.
На ее месте я поступил бы так: поселился бы в Праге или Варшаве, где мусульман почти нет. Само собой, прекратил бы публичные выступления и продолжал борьбу через интернет, заручившись помощью опытного и надежного программиста (скрыть свой реальный IP-адрес вполне возможно). И спокойно дожидался бы, пока европейские страны не соблаговолят защитить меня подобающим образом, мобилизовав силы полиции.
Впрочем, прошу прощения за слишком примитивный приземленный подход. Неловко признаваться, но в некоторых случаях я безнадежный прагматик.
Кстати, понятия не имел, что про вас написано столько гадостей (хотя меня это нисколько не удивляет), поскольку не читал ни одной вашей биографии. Я не читал и своей, написанной вопреки моему желанию. По правде сказать, я вообще ни одной биографии не осилил. Все, что мне попадалось, напоминало дешевые шпионские (или запутанные детективные) романы. С самого начала ясно, на чьей стороне автор, все ходы банальны и примитивны, через два десятка страниц ясно, кто убийца, однако расследование продолжается. Иными словами, мне не попалось ни одной биографии без упрощения и пошлости.
А вот образцы исповедального жанра я бы сравнил с лучшими шпионскими романами (такие существуют, хотя их мало) или с классическими детективами (их несравненно больше; пользуясь случаем, воздам должное произведениям Агаты Кристи и Артура Конан Дойла: на мой взгляд, это первосортные произведения). Здесь, наоборот, тайна сгущается по мере того, как обнаруживаются новые факты; лишние сведения лишь усугубляют недоумение. Оно растет, ширится, достигает кульминации, оно сродни поэтическому вдохновению. Мы прикасаемся к вечным тайнам, выходим далеко за пределы повествования.
Позволю себе ненадолго вернуться к собственной биографии. Когда ее опубликовали – в то время я еще не прекратил пресловутых вылазок в Гугл, – мне довелось просмотреть «лучшие куски» (если так можно выразиться), вывешенные на сайте «Экспресса». У меня сложилось впечатление, что книга посредственная, коль скоро ее главными героями стали мои отец и мать. Допустим, автор – человек добросовестный и проницательный (хотя кратковременная переписка по интернету с этим журналистом по фамилии Демонпьон заставила меня усомниться в его дарованиях). Но даже будь он семи пядей во лбу (а я сильно сомневаюсь, что это так), разве удалось бы ему добиться правды,побеседовав два-три раза с моими родителями (оба они крайне непросты и отличаются изощренной, почти патологической изворотливостью)?
Разве не ясно, что и тот и другая обрадовались возможности выйти на большую арену с лучшим номером программы: почему развалился их брак – новая отшлифованная версия. И обелить себя для них вовсе не главное. Хотя отец любит прикидываться бедной овечкой,честным простецким парнем, жертвой опасной соблазнительницы, избалованной и взбалмошной. Зато мать, наоборот, любит подлить масла в огонь, сгустить краски, подчеркнуть свое юношеское бунтарство, выдать себя чуть ли не за наркоманку – ей кажется, что так интересней. В детстве я сто раз слышал историю их знакомства, совместной жизни и расставания – от самих участников событий и от более или менее надежных свидетелей. Всякий раз они что-то прибавляли, меняли, оттачивали – их рассказы лучше вписывались в контекст того времени,приобретали местный колорит.С уверенностью могу сказать лишь одно: раз люди спустя двадцать лет так увлеченно обсуждают друг друга и не находят лучшей темы для разговора, значит, их взаимная страсть неподдельна, значит, эта встреча была самой важной в их жизни.
О моих родителях можно было бы написать неплохой роман, попутно изобразив «тридцать славных лет» – удивительную страницу нашего недавнего прошлого. Однако в «Элементарных частицах» говорится не о них. Если честно, там есть кое-что о моей матери, но малейшего сходства героев с моим отцом я старательно избегал. Отец Мишеля написан неубедительно. Отец Брюно – моя удача, но он совсем не похож на моего отца. Что лишний раз подтверждает мысль, которая представляется мне все более очевидной, – правдивость, в данном случае автобиографическая достоверность, при создании литературного персонажа не имеет ровным счетом никакого значения. Следовательно, пиши что угодно, хоть правду, хоть ложь, придерживайся любой точки зрения, той или противоположной, – важно, что в конце концов получится.
Остается понять одно: органичен ли для Бернара-Анри Леви исповедальный жанр, удастся ли ему создать в этом жанре нечто достойное? На мой взгляд, стоит попробовать: теоретически на такой вопрос не ответишь. Я, например, в своих силах не слишком уверен. В 2005 году, устав от «Возможности острова», я принялся сбрасывать в интернет отдельные воспоминания. И признаться, быстро увял. Хоть я и опубликовал несколько автобиографических очерков в журнале, но собирать разрозненные воспоминания в книгу не хочу. Боюсь, мне не по плечу пространные исповеди – с Руссо и Толстым не потягаешься. Выходит, исповедальный жанр – не мой.Однако с эстетической точки зрения (прошу прощения за сочувствие «модели Стендаля») отрывки личных воспоминаний, вкрапленные в художественный текст, довольно интересны; впрочем, это всего лишь эксперимент, и возможно, я ошибаюсь. Остается ответить на ваш основной вопрос: откуда? (Откуда ваш страх перед исповедью, откуда мое желание исповедоваться?)
Итак, моя естественная склонностьк исповедальному жанру, что время от времени дает о себе знать, сформировалась, как мне кажется, под влиянием двух причин разного свойства. Во-первых, как я уже говорил, мне с рождения присуща несокрушимая уверенность в том, что исповедь ничего не меняет в нашем внутреннем мире и, вопреки мнению психоаналитиков, не лечит и не усугубляет фрустраций; я изначально глубоко убежден в бесполезности исповеди, так же как убежден, что Бога не существует. Во-вторых, меня по временам одолевает мания величия,и мне кажется, что самая чистосердечная исповедь не исчерпает моих внутренних богатств, океан моих возможностей беспределен, и лишь наивный, неосведомленный человек может полагать, будто хорошо меня знает.
В такие минуты я солидарен с Ницше: в «Ессе Homo» он не сомневается, что малейшая особенность его естества знаменательна и важна; многозначительны даже его гастрономические пристрастия, скажем, к «густому, очищенному от масла какао» [22]22
Перевод Ю. Антоновского.
[Закрыть](стыдно признаться, но эту книгу читаешь с увлечением, и, возможно, она переживет «Так говорил Заратустра»), Вместе с тем я отлично понимаю, какое раздражение может вызвать «модель Стендаля», аристократическое высокомерие, легкомыслие (к Ницше это не относится: легкомыслие ему не свойственно; он боготворил остроумие, но сам оставался серьезным).
Теперь приведу пример из нашей мультимедийной современности. Иногда мне хочется ответить некоторым журналистам так же, как однажды ответил на нескромный вопрос назойливому интервьюеру Курт Кобейн: «Ну да, я наркоман, пидор, трахаю все, что шевелится. Доволен?»
У меня сложилась устойчивая репутация ненавистника журналистов,но на самом деле все не так просто. Я действительно встречал самых разных представителей этой профессии. Хороших и дурных. И к Жерому Гарсену я справедлив, поверьте. Он насквозь фальшив, его писания жеманны и безвкусны. Затаенная «взволнованность»: «во время прогулки по ландам нас исхлестал жестокий ветер»… Реклама БМВ, да и только! Зато Харриет Вольф, очень необычная представительница немецкой прессы, произвела на меня самое отрадное впечатление, я даже упомянул ее на первой странице «Возможности острова» (да и журналистка ли она, точно не знаю, кажется, она называла какую-то газету, но удостоверения я не видал). Жаль, что ничего не изменилось с годами в банальной истине: с одними людьми стоит иметь дело, с другими – нет.
Жаль, что с годами презрение к людям все возрастает.
С возрастом удержаться от презрения все труднее, оно свидетельство слабости, а не превосходства. Если презираешь врага, значит, не надеешься его одолеть. К примеру, у тебя завелся солитер. Имеет ли смысл презирать его? (Наверное, мне вспомнился Пьер Ассулин, раз я заговорил о паразитах.) Давно знаю, что презрение губительно, и тем не менее все чаще поддаюсь ему.
В конце концов оно разъест меня окончательно. Отчетливо помню, с каким выражением лица мой отец (вы просили рассказать о нем подробнее, я охотно откликаюсь на вашу просьбу) подъезжал к стоянке, когда мы с ним путешествовали на машине с прицепом во время каникул. Я за ним внимательно наблюдал. Сколько на нем отражалось чувств – и печальная растерянность при виде всеобщего веселья, и зависть к беспечным людям, и глубокое необъяснимое презрение к ним. Всякий раз, затормозив, он некоторое время сидел в машине. Не спешил присоединиться к беззаботным семействам, к шумной веселой молодежи, что выстроились в длинную очередь за неизбежными «сыром-ветчиной». Он всегда выдерживал паузу, прежде чем смешаться с толпой себе подобных, —и пауза казалась мне бесконечной! Мало кто из взрослых замечает, как напряженно ребенок ловит малейшую реакцию родителей, стараясь уяснить правила взаимодействия с внешним миром. Пока не обрушилась катастрофа полового созревания (до зрелости еще далеко!), детский ум удивительно восприимчив, наблюдательность обострена; дети способны обобщать и делать выводы. Мало кто из взрослых догадывается, что ребенок по своей природе – философ,причем философия дается ему легко, без усилий. Всю жизнь я только и делаю, что пытаюсь средствами искусства передать впечатление от той паузы, попытки отстраниться,подмеченной в детстве у отца, – так, по крайней мере, мне кажется.
Уже неплохо, замечу мимоходом. Не будь меня, кто бы еще сберег эти едва заметные, почти неуловимые, но такие многозначительные движения его души? Его нелепый, почти оскорбительный, но благородный «красивый жест» – вопреки рассудку и опыту он любезно предлагал окружающим осознать собственную ничтожность и пошлость, абсурдно надеясь на такую возможность, давая им последний шанс. Позднее я узнал, что в молодости мой отец совершал чудеса героизма: с риском для жизниспасал людей в горах, работая проводником (он приводил в порядок «ненавистные бумажки», и я увидел среди них наградные листы, но не решился сказать ему, что заметил). Странная участь – спасать тех, кого презираешь. Не менее странно, что отец, скептически относившийся к буржуа, долгие годы поневоле имел с ними дело, выбрав профессию инструктора по горным лыжам. Я повел себя более последовательно и сделал выбор с сокрушающей прямолинейностью: всегда любил книги, стал их писать. Даже неловко, что так гладко.
23 февраля 2008 года
Напрасно вы обмолвились о «солитере», уважаемый Мишель.
«Солитером» Селин назвал Сартра в памфлете «Буря в стакане» [23]23
Л.-Ф. Селина, обвиненного в сотрудничестве с оккупационными властями и после высадки союзников бежавшего из Франции, уязвило предположение, что он поддерживал идеи национал-социалистов не безвозмездно, выдвинутое Сартром в статье «Портрет антисемита» в 1945 г., то есть в то время, когда сам Селин сидел в тюрьме в Дании, «рискуя виселицей». В ответ на эту статью Селин в 1948 г. и разразился полным грязных оскорблений памфлетом «Буря в стакане».
[Закрыть].
Так что вы разом убили двух зайцев (не тех зайцев, прошу заметить). Во-первых, оказали слишком много чести тому паразиту, которого по аналогии уподобили Сартру: когда нашу переписку опубликуют, этот тип непременно задерет нос. Во-вторых, унизили себя, нарушив святое правило риторической и полемической гигиены (именно Сартр сформулировал его в предисловии к книге Франца Фанона «Проклятьем заклейменные»: никогда не сравнивать противника с насекомыми, зверями и прочими тварями).
Зато вы чудесно написали о вашем отце.
Отцы у нас были совсем не похожие.
И относились мы к ним по-разному. Я обожал отца, глубоко уважал его, всегда восхищался, даже когда он стал стариком.
Но мне понравилось ваше описание, вы нашли верный тон.
Особенно живой отклик вызывают слова «презрение» и «попытка отстраниться» – они послужат отправной точкой моим дальнейшим рассуждениям, хотя, возможно, мы с вами вкладываем в них неодинаковый смысл…
Для начала внесу некоторую ясность: мой отец родился в бедной семье в Маскаре, захолустном городишке на западе Алжира. На крутых каменистых улочках летом жители задыхались от жары, зимой загибались от холода. Оживляли городок солдаты Иностранного легиона.
Его отец, стало быть, мой дед, был фотографом, нищим провинциальным фотографом. Снимал он одних «туземцев», потому что «белые», убежденные антисемиты, приглашали на свои свадьбы и крестины только «истинных французов», так что зарабатывал он жалкие гроши.
Я видел дом, где жила их семья, – обнаружил совершенно случайно, когда собирал материал для статьи о молодости Камю, – одноэтажный, кое-как сложенный из грубого камня, без электричества и водопровода, с глинобитным полом, – такие теперь увидишь разве что в африканских бидонвилях или бразильских фавелах.
Отец никогда не рассказывал мне о своем детстве; в начале 1938 года он бежал в Испанию, ему было семнадцать лет. Но, сопоставляя факты, догадываюсь, что детство было голодным и безрадостным. Нужда и тяжелый труд. Мальчишкой вставал затемно и шел, досыпая на ходу, на край города, к далекому колодцу, чтобы натаскать воды на целый день. Подростком мечтал о полке, простой деревянной полке, чтобы расставить книги Ромена Роллана и Анатоля Франса, украденные в школьной библиотеке. Единственное развлечение – футбол. Единственное увлечение – коммунизм. Революция – «опиум» для молодежи, универсальное средство, одновременно возбуждающее и усыпляющее.
Итак, он рос в нищете, ужасающей нищете, безнадежной и неизбывной, как преисподняя. Молоко разводили водой, варили похлебку из кореньев и чертополоха. Если ребенок стащит кусок свежего хлеба, пока не доеден черствый, его побьют. Ни один нынешний француз, даже из самого глухого угла, не способен вообразить такого.
Отец совершенно изменил свою жизнь, когда ему было двадцать с небольшим. После войны благодаря деловой хватке, дикой работоспособности и необычайной властности он создал успешное предприятие и быстро пошел в гору. Отчасти ему помогли друзья, сторонники де Голля и бывшие борцы коммунистического Сопротивления.
Но вот что знаменательно (к чему я, собственно, и веду): отец, сколько я его помню, не любил свою родину: Алжир был для него воплощением беды. Вместе с тем и метрополия не вызывала у него доверия, хотя именно во Франции он преуспел.
Он ненавидел бедность, унизительную, убийственную, жестокую, не желал ее ни себе, ни другим. И в той же мере, нет, еще сильнее ненавидел богатство – все условности, унижения, подлости ради денег, – не терпел богатых, хотя сам стал богатым.
Он стал буржуа и презирал буржуа.
Стал воротилой и не снисходил до воротил.
Юношеское увлечение коммунизмом осталось в прошлом, однако за столом отец по-прежнему называл консерватизм и национализм порочными и опасными заблуждениями.
Он занимался международной торговлей деревом и деревообрабатывающей промышленностью. Но подобно «красному» миллиардеру Фельтринелли или герою романа Алена Роб-Грийе «Резинки» Валласу (сходство с ним отца подметила моя начитанная мама: в детстве – та же среда, та же нищета, разве что с книжной полкой Валласу повезло больше) не желал иметь ничего общего с «собратьями», в данном случае промышленниками, представлявшими Лесную федерацию частного сектора. Он осуждал их всех вместе и каждого по отдельности, беспощадно, последовательно, непримиримо (за единственным исключением: молодого Франсуа II., своего главного конкурента, непохожего на других, презиравшего истеблишмент, непроницаемого, пришедшего издалека и державшегося поодаль, отец, безусловно, уважал как родственную душу).
Мы жили в фешенебельном пригороде Нейи, да, именно там. Видимо, он считал, что под крылом у мэра Ахилла Перетти, в роскошном доме, знакомом каждому почтальону – дзынь-дзынь, вам письмо, – у его детей бесследно изгладится бессознательная наследственная память о чудовищной нужде, пережитой им в первые годы: пусть знать о ней не знают, ведать не ведают. Итак, нас окружали одни богачи, хуже того, нувориши (в нашей семье их считали чудовищами, лишенными вкуса и такта, над их смешными выходками и привычками издевались при всякой возможности), и я не помню, чтобы отец или мама поддерживали с соседями дружеские отношения. Разве что к торжественному новогоднему ужину приглашали нескольких учителей – теперь эта традиция кажется мне безнадежно устаревшей и такой же странной, как церемония вручения школьных наград в кинотеатре «Ле Шези». Зато отлично помню: отец пришел в ярость, когда я объявил по возвращении из лицея, что мне нужен смокинг, иначе меня не примут в клуб, где собиралась золотая, как тогда говорили, молодежь; мне было пятнадцать.
В новой среде он оставался чужаком.
Но и от корней оторвался.
Был нищим, стал богатым – ни то ни другое не повлияло на его суть.
В окружении отца не было свидетелей его прошлого, преодоленных страданий, трудностей, неудач. Но, в отличие от богачей, что выбрасывают одно и немедленно покупают другое, поновей, не стремился заменить их свидетелями благоденствия и процветания (такие были, конечно, однако он держал их на расстоянии).
Друзей у него не было.
Он ни с кем не общался.
Подростком я строил догадки о молодости отца, подозревая, что он был прожигателем жизни, денди, любимцем женщин, обаятельным красавцем, героем ночной жизни Сен-Жермен-де-Пре. И удивлялся, отчего теперь он предпочитает светским развлечениям совет директоров. Встречается лишь с заурядными, как мне казалось, лишенными обаяния людьми: начальниками, заведующими, помощниками, консультантами, – «полководцами» и «сатрапами» своей растущей «империи», – когда отец говорил о ней, у него загорались глаза.
Отец был монархом-отшельником.
Я уже упоминал о его любви к шахматам. Он играл сам с собой. Или со мной. На худой конец, с компьютером.
Человек яркий, он, как ни странно, не извлекал пользы из своих дарований. Другие грелись в лучах его славы – он сознательно оставался в тени, наслаждался одиночеством, тишиной, покоем, научившись с годами ценить строгую отрешенную жизнь.
Истинный self made man, образец, эталон. Он сам изменил свою жизнь, отсек прошлое, не был обязан никому и ничему и память держал, как говорится, на коротком поводке. Он патологически боялся отступить хотя бы на шаг,сдаться, «перейти на сторону противника с оружием и снаряжением», то есть воспользоваться большими и малыми преимуществами своего нового социального положения. Гордость, граничащая с высокомерием, помогла ему выстоять, не уступить.
Когда я рассказал о странной отцовской отчужденности моему дорогому другу Бенни Леви, он покачал головой и заметил, что такова общая черта определенного рода евреев, по его терминологии – «евреев отречения».
Альбер Коэн, создавший образ Солаля, иудейского князя, что корчит из себя шута перед христианами, а в душе потешается над ними, не обнаруживая своего истинного лица; что прячет в подвалах золотушную братию и тайно по ночам приходит беседовать с ней, назвал тип евреев, к которому принадлежал мой отец, иначе: «неомарранами» [24]24
В средневековой Испании и Португалии марраны – евреи, насильно обращенные в христианство и, как правило, продолжавшие исповедовать свою веру тайно.
[Закрыть].
Сам я считаю отца идеалистом: он мужественно отрекся от прошлого и нигде не пустил корни; ни с кем не отождествился и не объединился; не нашел и не искал пристанища; предпочел мечту реальности и стремился к звездам, а не дорожил кровом национальной общности, опасность которого я философски обосновал впоследствии в своих книгах, прежде всего во «Французской идеологии» [25]25
Во «Французской идеологии»(1981) Леви утверждал, что во Франции, уходя корнями в глубь веков, на основе «культа земли» и особого местного национализма зарождался европейский фашизм.
[Закрыть].
А сейчас, в письме, хочу подчеркнуть, что позиция отца – прекрасный пример «попытки отстраниться», о которой вы мне писали. В данном случае – последовательной и успешной, близкой к героизму. Человек окружил себя плотной непроницаемой завесой тайны, воздвиг пирамиду своей души, гигантскую усыпальницу. У таких людей, вопреки мнению философов, не тело, а именно душа – усыпальница. Они безмятежно покоятся в ней, и только исключительное событие, знаменательная встреча или ранящее слово, как я уже упоминал, нарушают их умиротворение, вздымая прах ненужных воспоминаний.
Мою теорию несложно доказать.
Я рассказывал вам о нашей взаимной привязанности.
Задыхаясь в добровольном заточении, он мог бы без опаски довериться мне, я был ему ближе других.
Тем не менее отец упрямо хранил молчание, приговорив себя к одиночному заключению, запретив себе постыдно наслаждаться достигнутым благополучием и упиваться страданиями детства. Не выходил на свет из густой тени тайны, отдалившись от собственных чувств и окружающих людей. Я так и не узнал самого главного о нем.
Не знаю, кого он любил и был ли счастлив.
Не знаю, что думал о Боге и верил ли в Него.
Не знаю, боялся ли смерти, принимал ли ее со смирением или не думал о ней вовсе.
Повторюсь: трудно описать его стыдливость, иными словами, трепет перед могуществом слова. В последние часы, сознавая уже, что конец близок, вместо благословения и напутствия он протянул мне дурацкую визитную карточку, где нацарапал очередной (было бесчисленное множество вариантов) проект финансирования моего будущего фильма «День и ночь» – роль продюсера доставляла отцу детскую радость, прежде ему несвойственную.
Скрытность пересилила даже доверие к сыну. Отец уважал мои взгляды, но не рассказал мне о том, что произошло в знаменательный июньский день 1977 года, когда я, участвуя в движении «новых философов» [26]26
Леви был лидером этого движения, стремившегося порвать с прежней, «слепой и равнодушной», философией. «Новые философы» прежде всего выступают против проявлений человеческого варварства, которые порождает и коммунистическая и фашистская идеология.
[Закрыть], организовал митинг протеста против визита Брежнева во Францию. Митинг проходил у советского посольства, где по иронии судьбы как раз находился мой отец. Он прибыл с делегацией, ведущей переговоры о тех самых государственных соглашениях, против которых я восставал. Человеческая жизнь – айсберг, нам видна ничтожная часть, а главное скрыто от глаз. Лишь в период горбачевской «гласности», когда многое всплыло на поверхность, я узнал, что в тот день отец, к величайшему удивлению своих коллег, само собой, не сообщая отчего, резко переменил решение и вдруг выдвинул невыполнимые предварительные условия, создав столько трудностей, что большинство контрактов не удалось подписать. Расторг контракты, двадцать лет подряд приносившие ему доход… Меня поразил его поступок.
Точно так же отец молчал о своем участии в боевых действиях. А ведь он побывал в Испании, служил в вооруженных силах «Свободной Франции». Лишь через много лет после его смерти я обнаружил потертый черный портфельчик с наградами, пожелтевшими фотографиями, письмами, отправленными из Барселоны моей маме. Тогда ей было четырнадцать, потом они на восемь лет потеряли друг друга из виду и поженились после войны. Наградной лист за подписью генерала Диего Боссе за бои при Монте-Кассино я упомянул в своей последней книге. У меня и сейчас наворачиваются слезы: «Доблестному санитару, добровольно исполнявшему свой долг без отдыха, днем и ночью, выносившему раненых с передовой линии под шквальным огнем неприятеля и обеспечившему их эвакуацию, несмотря на минометный обстрел, с явной опасностью для жизни».
Недавно я побывал на улице Сен-Фердинан. Здесь, возле дома, где покончил с собой Дриё ла Рошель, находился отцовский офис.
По этой мостовой он проходил ежедневно, неторопливо и величаво. Такой же неторопливой была его речь. Всегда весомая и значимая.
Явственно слышу его низкий, глуховатый, как у всех неразговорчивых людей, голос, вместе с тем очень приятный, благозвучный, к нему невольно прислушивались. Я завидовал отцовскому голосу.
Вот тут был некогда бар, в нем продавали сигареты. Здесь за кофе мы обсуждали сценарий моего первого фильма о войне в Боснии.
А в ресторанчике на проспекте Терн он мне рассказывал о своем детище. Втайне он им гордился; пытался увлечь и меня, хотя не слишком надеялся на успех.
Ни кафе, ни ресторанчика больше нет.
Париж изменился. Не осталось и следа от тех мест, тех лет. Любимое детище отца тоже стерто с лица земли. Исчезла даже табличка, исчезли серые жалюзи, магнолия в кадке, а казалось, она будет стоять у решетчатой двери вечно. Так в древности победители разрушали города и посыпали развалины солью – для верности, чтобы они уже никогда не поднялись вновь.
Я рад, что благодаря вам, дорогой Мишель, благодаря точно найденному вами слову в нашей переписке сохранится хотя бы отзвук, слабый отзвук шагов моего отца, величавого отстраненного прохожего.