Текст книги "Враги общества"
Автор книги: Мишель Уэльбек
Соавторы: Бернар-Анри Леви
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
1 мая 2008 года
Я опять в Нью-Йорке, дорогой Мишель, и сижу сейчас в гостиничном номере. В гостиницах я теперь чувствую себя лучше всего (точнее Пруста не скажешь, о Кабуре ли речь или другом каком городе, но только в гостинице тебя «не побеспокоят»).
Я размышляю над вашим письмом и думаю, как на него ответить. Для меня это всегда непросто.
Не знаю, как для вас.
Мы с вами не беседуем с глазу на глаз, и как вы мне отвечаете, я не знаю.
Я, например, получив от вас письмо, всегда медлю день или два.
Читаю его, перечитываю.
Ищу нужный угол зрения, точку отсчета.
Нащупываю, в чем мы сходимся, что нас разделяет, что сближает на поверхности, но разделяет изнутри, – словом, определяю наши взаимоотношения.
Пытаюсь понять, что в конечном счете для человека главное – то, что он обнаруживает, или то, что прячет; то, что говорит, или то, о чем умалчивает. Что по сути представляется в нем самым интересным.
Пробую себе представить, насколько это возможно, что вы мне ответите на мой ответ и что я вам потом отвечу.
В сущности, пытаюсь понять, как подойти ближе и не перекрыть потока, заострить интерес, не погасив его, как побежать вперед, не лишив вас возможности перехватить мяч и ринуться дальше.
Я писал вам, что любил играть в шахматы.
Но, кажется, не говорил, что много играл заочно, как тогда говорили, «по переписке». Так мы играли в клубе при нашем лицее – интернета тогда не существовало, – я продумывал очередной ход, записывал и посылал письмом. Потом ждал ответа от партнера. Партия могла длиться не одну неделю, а случалось, что и не один месяц. Марсель Дюшан обожал игру по переписке и, бывало, играл годами, а я в те времена восхищался всем, что делал Марсель Дюшан. (В последние годы он даже выставки готовил по переписке, отправляя из Нью-Йорка в Париж распоряжения своей сестре Сюзанне, и та выполняла все его предписания. И то же самое с шахматами. Свои самые чудесные шахматные партии – с Мэном Реем, Анри-Пьером Роше, Франсисом Пикабиа – он сыграл заочно, соперничал, не вступая в контакт, не касаясь и пальцем, зная, что и его «не побеспокоят»…)
В общем, я обожал играть в шахматы по переписке.
Обожал, думаю, по той же причине, что и Дюшан, ощущая это не столько соперничеством, сколько игрой, не столько состязанием, сколько возможностью изобретать и придумывать вместе, в общем, работой ума с вопросами, ответами, противоречивыми эмоциями, перекличками, озарениями, то общими, то только своими, с виртуозностью, искусными ходами и обманами.
Думаю, удовольствием, какое я получаю от нашей переписки, я отчасти обязан прошлому, хотя и воодушевлению спора тоже, и нашим исповедям, и подначкам, которые толкают нас обоих копаться в забытых тайниках. Нравится мне и таинственность нашего приключения, ведь мы по-прежнему продвигаемся вперед, прикрывшись масками, не открывая никому, какую провозим контрабанду. (Кстати, о скрытности – я вам как-то говорил, что умолчание – одна из необходимых составляющих писательского ремесла, говорил о «страсти к переодеваниям и маскам», которую наш дорогой Бодлер поставил во главу угла литературной этики, а совсем недавно я нашел стихотворение Брехта, написанное во времена восходящего гитлеризма, восхваляющее работу в подполье. Стереть все следы, затаиться, размножить личины, забыть о себе, утратить имя, а если и этого будет мало, нанять, подобно Аркадину, биографов и поручить им уничтожить свидетелей жизни, которая была лишь недоразумением и должна исчезнуть [87]87
Речь идет о фильме Орсона Уэллса «Господин Аркадии» (1955), в котором миллионер Аркадии нанимает сыщика с целью разыскать людей, помнящих его до 1927 г., – якобы затем, чтобы восстановить прошлое, потому что он страдает амнезией, а на самом деле для того, чтобы избавиться от свидетелей его гангстерской молодости.
[Закрыть].) Да, конечно, все значимо для меня, и все же ощущение вернувшегося прошлого придает особый вкус нашей переписке, я с необычайным вдохновением обдумываю каждую «атаку» и так нетерпеливо жду вашего отпора. В детстве и юности нескончаемые шахматные партии кружили мне голову. Голландец Ян Тимман, чемпион мира, называл шахматы «интеллектуальным боксом» и подчеркивал, что дерешься с самим собой и с пределами своих возможностей…
И вот я читаю ваше очередное письмо.
Спокойно и вдумчиво перебираю ваши доводы, размышляя, с какого начать…
Может быть, с «религии без Бога», но разве я за нее ратовал? В лучшем случае за нее ратовал Вольтер, в худшем – Моррас [88]88
Поэт, публицист, основатель монархической группы «Аксьон франсез», сторонник католицизма, утверждал превосходство «латинской расы» над другими народами.
[Закрыть], но уж точно не я.
Или с вашего мнения о Канте, который, по вашим словам, вечно пребывал в «разреженном воздухе вершин» в своем Кёнигсберге? Ну, во-первых, это не совсем так. Легенду эту нам подарила Жермена де Сталь, рассказав, мягко скажем, о Канте весьма неточно в последней части своей книги «О Германии». В юности Кант учительствовал сначала в семье пастора Андерша, потом у Кейзерлингов, сначала в Юдшене близ Гумбиннена, потом в Остероде. Но не это главное. Куда существеннее другое: представляя себе Канта непоколебимым, точным как часы, неуклонно следующим режиму, маниакально аскетичным, закованным в броню императивов, абстракций и бесплотных концепций, вы совершенно игнорируете одну из его ипостасей, полную смятения, безумия, даже шизофрении, которая и стала причиной, вернее, одной из причин его жажды сковать себя железными оковами мысли. «Категории разума» – та же смирительная рубашка, защита против урагана идей, противоядие против теософии, оккультизма, спиритизма, которые влекли к себе юного Канта и о чем мы забываем. Остаток своей жизни он провел, обороняясь от соблазнов, боясь их возвращения.
Несколько обобщающих слов. Хоть вы и не «знаток философии», по вашему мнению, но у вас есть свобода обращенияс ней, которой я завидую. Вам ничего не стоит сообщить, например, что «Шопенгауэр считает…», «Ницше ему ответил…» или «доказательства Спинозы относительно того и сего кажутся мне неопровержимыми, потому что»… Для философа-профессионала такое немыслимо. Тем более для такого твердолобого, как я, приученного к тому, что каждая философская доктрина есть закрытая целостная система. И нет ничего более опасного, чем вычленять из системы какую-то часть, изолировать, наделять собственной судьбой, присваивать, одним словом, цитироватъ!«Ни единой плавающей мысли!» – таков был первый урок Жака Деррида новому поколению учеников Эколь Нормаль, которых, словно новобранцев в армии, называли «призывниками». Но скажу без кокетства, что дорого бы дал, лишь бы избавиться от своего профессионализма… «Никаких философских выдержек, оторванных от контекста! Никаких „Гегель, или Хайдеггер, или Гераклит говорит, что…“»! Ибо вне контекста, и даже больше, вне языка оригинала, смысл этой выдержки искажается, а то и вовсе исчезает! (Вы не преминете с упреком напомнить мне, что и я предлагал вам свой спинозо-левинасовский двигатель, монадологию без монад, мою концепцию субъекта. И будете правы и не правы. Тогда я мастерил. Выстраивал собственную позицию. И боюсь, вынужден был играть навязанными мне фигурами. Правила цитирования – это совсем другое. Как и удивительная способность видеть философскую систему полем свободных высказываний и не менее свободной игрой ассоциаций. Повторяю, я был бы в восторге, сумей я обрести такую способность…)
Огюст Конт, похоже, заворожил вас, тогда как я, с большой настороженностью относясь к его обещаниям преобразовать общество с помощью науки, вообще им не интересовался. (Впрочем, нет… здесь я ошибаюсь… Стоило заявить «никогда», и я тут же вспомнил о ниточке между мной и Контом, точнее, между Контом и моим поколением, ниточка эта – Альтюссер. Альтюссер в своей знаменитой статье «За Маркса» объявляет, что на протяжении ста тридцати лет после Великой французской революции 1789 года философия во Франции пребывала в жалчайшем состоянии, он щадит только одного мыслителя, Огюста Конта, считая, что среди французских философов он один достоин интереса. Альтюссер сочувствует Конту и потому, что тот всю жизнь был жертвой ожесточенных нападок, «став живым подтверждением безграмотности и бескультурья, доставшихся нам в удел». К тому же Альтюссер так похож на Конта, похож по-человечески,у них столько общего. Безумие… Большие дозы нейролептиков… Вместо Эскироля – Дяткин [89]89
Жан-Этьен Эскироль– психиатр первой половины XIX в., «отец французской психиатрии». Рене Д яткин(1918–1998) – психоаналитик, специалист по психозам.
[Закрыть]… Оба писали книги без предварительного чтения, без выписок, только по памяти, пылким пером… И религиозность тоже… У одного вначале, у другого в самом конце, и у обоих после смерти возлюбленных – Элен и Клотильды де Во [90]90
В 1980 г. Альтюссер задушил свою жену ЭленРитман в их квартире при Эколь Нормаль. Его не судили, так как убийство было совершено в состоянии невменяемости, а поместили в психиатрическую больницу. Клотильда де Во– платоническая возлюбленная Огюста Конта, которой он поклонялся и после ее смерти.
[Закрыть]… Оба еще больше Канта боялись перемен и путешествий… Зато писали письма… Письма лились потоком, страстные, нервозные, параноидальные, адресованные крупнейшим мыслителям своего времени, которых они считали мятущимися душами, томящимися в ожидании истинной позитивистской веры… Умершие еще при жизни… Узники собственных книг… Научный подход стал для них смирительной рубашкой… Если Альтюссер походил на кого-нибудь, если с кем-то себя сравнивал, то конечно же с Огюстом Контом, который вывел закон трех стадий интеллектуального развития. Как мы не заметили этого при жизни Альтюссера?! Как нам, его ученикам, не бросилось в глаза это очевидное сходство?)
Ну и, наконец, ваша мизантропия… Предложение посмотреть на людей как на бактерий, понять, удался эксперимент или нет?.. Стоит его продолжать или не стоит?.. Так ли уж «гордо» звучит имя человека?.. Словом, вопрос подведения итогов. Он близок мне и ненавистен. Ненавистен? О ненависти не буду распространяться. Вы сами прекрасно понимаете, что вопрос в том виде, в каком вы его поставили, может только удручить человека, который живет заботами о судьбе боснийцев, не дает позабыть об Афганистане и о безымянных жертвах никому не ведомых африканских войн. Близок? Не так все просто. Говоря о близости, я хочу сказать, что в той культуре, где мыслят глубоко, додумывают все до конца, до абсурда, до бреда, мысль о том, что человечество потерпело неудачу, что нужно бы начать все сначала, но на других основаниях, с тем же сырьем, но по другому, совершенно новому плану, давно уже укоренена, что это моя культура, что с двадцати лет она формировала меня и стала для меня фундаментом. Я говорю о культуре революционных теорий вообще и о маоизме в частности. Этот набор идей, пропитанный еще и учением Альтюссера, существовал давно, и мы в свой час провозглашали необходимость «переломить ход истории», «изменить суть человека», «достучаться до души», то есть пытались, пользуясь вашим выражением, «внести коррективы», очиститься от прилипшей к нам нелепой «требовательности к бытию» и замахивались ни больше ни меньше как на гибель человечества в том виде, в каком оно существовало до сих пор. Значит, недавнее прошлое уже забыто? Но ведь есть люди, которые, подобно мне, отказались от этих идей, после того как увидели, как они воплощаются на практике. (Я говорю об этом не из дендизма и не как о литературном опыте: в Бангладеш перед лицом ужасающей нищеты, которую я встречал на каждом шагу, я спрашивал себя, имеет ли смысл подобное существование? Может, правы «наксалиты», местные маоисты, с их безумными радикальными проектами, прототипом идей Пол Пота, – с их мечтами получить из лабораторных пробирок более совершенный человеческий материал?) Вот оно, начало дискуссии, подумал я. Затронут существенный, важный вопрос. И уже было счел, что нащупал тему, философскую и биографическую одновременно, чтобы возобновить дискуссию о «последних днях человечества», по названию пьесы Карла Крауса, которая пятнадцать лет назад вдохновила меня на книгу «Страшный суд». И тут мне принесли «Монд» (в американских гостиницах существует новая услуга: день в день получаешь французскую газету на прекрасной белой бумаге и читаешь, не пачкая пальцев), и на третьей странице я прочел невероятнейшую статью о вашей матери и ее книге, которая, судя по всему, вот-вот выйдет [91]91
Книга Люси Секалди «Невиновная» вышла весной 2008 г.
[Закрыть]…
Признаюсь, статья показалась мне настолько невероятной, что я не поверил ни единому слову. «Такого не бывает, – подумал я. – Это мистификация самого Мишеля. Он вместе с мамой или приятельницей, которую выдал за маму, сфабриковал этот фарс. Туфта полная. Гари-Ажар [92]92
Достигнув литературной известности и получив Гонкуровскую премию, Ромен Гари(настоящее имя – Роман Кацев) начал выпускать книги под псевдонимом Эмиль Ажари под этим никому не известным именем также получил Гонкуровскую премию, оказавшись, таким образом, единственным «дважды лауреатом». Впоследствии это вызвало громкий скандал в литературных кругах.
[Закрыть]в кубе. После Гари нам всем, старым комедиантам, уставшим от собственных представлений, захотелось отмочить что-нибудь эдакое, глобальное, и возродиться иными, в новом обличье, с новым семейным романом или просто с романом.
И вот пожалуйста. Мать наносит удар. Провокация из провокаций. Дерзость из дерзостей. Отношения с матерью – ключевой момент для каждого писателя. Литература всерьез начинается тогда и только тогда, когда от матрицы материнскогоязыка отделяется собственный язык и дистанция между ними становится осязаемой. Мишелю понадобилась дистанция. Он ее создал. Браво!
Потом до меня дошло, что все, о чем говорится в статье, правда. Это на самом деле ваша мать, и она на самом деле говорит о вас такие слова. Она на самом деле раздает интервью, оповещая «город и мир» о своей готовности вышибить вам зубы. Тогда я постарался припомнить злобных матерей из истории литературы. Подумал о Витали Куиф по кличке «мамаша Ремб»: сын называл ее «сильнодействующим ядом», она внушала ужас и была «непреклоннее семидесяти трех твердолобых стражей порядка» [93]93
Письмо Полю Демени от 28 августа 1871 г.
[Закрыть]. Разумеется, Фолькош [94]94
Персонаж романа Эрве Базена «Змея в кулаке», навеянный воспоминаниями автора о собственной матери. Прозвище Фолькош образовано от слов «сумасшедшая» и «свинья». (В переводе Н. Немчиновой– Психомора.)
[Закрыть]. Мать Нерваля. Затем мать Мориака, какой он описал ее в «Прародительнице». Я вспомнил леденящую кровь мадам Опик, которую считали доброй и заботливой матерью. Как яростно она вцепилась в любимого Шарля после того, как он потерял речь, как рада была увидеть Бодлера беспомощным, выжившим из ума, не способным ей противостоять. На ум пришло его душераздирающее «Благословение»:
Смутно припомнил, что трилогию Бомарше после «Севильского цирюльника» и «Женитьбы Фигаро» завершает пьеса, которую я никогда не читал и которая называется «Преступная мать», очевидно, все о том же. Я прокручивал своеобразный фильм. Попытался представить все самое ужасное, что припасла нам история литературы. Хотя вашу мать трудно превзойти. Я не уверен, что на свете сыщется вторая такая гарпия, как Люси Секалди, ставшая теперь знаменитостью… (Ну разве что в античной литературе, у Овидия например, встречаются матери-чудовища и даже людоедки, которые поедали своих младенцев в виде рагу или поджаренными на вертеле, но в современном мире, среди обычных людей, скажу честно, не нахожу ничего подобного…) К тому же одно дело иметь дурную мать, и совсем другое – узнать из газеты, что мать считает тебя паразитом, обманщиком, негодяем, ублюдком, отбросом… Мне кажется, что такого не сыщешь ни в какой литературе…
И вот тогда я подумал о вас. Да, я о вас подумал. Как вам горько. Как вы удручены, оскорблены. В каком ужасе, гневе, отчаянии. Какой испытываете стыд. Вспомнил, что вы много писали мне о своем отце. И я уже говорил вам, что меня это тронуло. Но о матери вы ничего не писали. Вернее, почти ничего. И я рассердился на себя: почему не обратил на это внимания, не спросил вас. Почему счел, что так и должно быть. Вспомнил о своей собственной милой маме, такой похожей на мать Ромена Гари или Альбера Коэна. Подумал, какое счастье – если не для писателя, то для человека уж точно, – получить в подарок от судьбы добрую мать. Попытался влезть в вашу шкуру и представить, каково это – быть порожденным этой лавой агрессии и ненависти. Мне захотелось вам позвонить. Хотя у нас это не в обычае. Но захотелось. Просто так. Без особых причин. Узнать новости, поболтать, услышать из ваших собственных уст, как вы переносите внутреннее и публичное землетрясение. И тут же вспомнил, что уже поздно. Учитывая разницу во времени, даже слишком поздно. И не позвонил. Именно по этой причине я вам сегодня пишу. История в самом деле поразительная, беспрецедентная, Эдипово убийство наизнанку, причем публичное и настолько неслыханное, что я предпочел забыть и Конта, и Канта, и Альтюссера, и мизантропическое поколение, и Карла Крауса, а просто предоставить вам слово. В шахматах подобное предложение называется выжидательной позицией.
8 мая 2008 года
Вы правы, начни я сейчас рассуждать о Конте или Альтюссере, это было бы смешно, даже немного страшно. Я стал бы похож на человека, который считает телеграфные столбы по дороге из больницы, стараясь забыть, что его жена только что умерла. И продолжает считать всю жизнь то планки жалюзи в их спальне, то плитки в ванной комнате… Меня это пугает, потому что я видел не раз, как мозг отгораживается от того, что внушает ему ужас, механической интеллектуальной деятельностью. Я видел это у старых людей, а иногда и у молодых.
Неделю тому назад моя собака – она гуляла одна – вернулась с прогулки в плачевном состоянии, не знаю даже, как она дотащилась до дверей: задние ноги у нее были парализованы, ее рвало. Я отвез ее в клинику, там ее оставили и прописали кортизон, не решаясь оперировать.
Как раз в это время заговорили о книге моей матери, потом в интернете появились статьи.
Руки и ноги у меня покрылись мокнущей экземой.
Сегодня я привез собаку из клиники, она почти все время спит, но иногда приоткрывает глаза и смотрит на меня. Главное для нее – покой. Я надеюсь, что двигательные функции у нее восстановятся, хотя до конца не уверен. То же самое могу сказать и о себе.
Вы правы, дорогой Бернар-Анри, заметив, что «Люси Секалди, ставшая теперь знаменитостью», по вашему выражению, воскрешает в памяти более злокозненные явления, чем дурные матери из истории литературы, скорее она напоминает живущих в недрах земли уродливых чудовищ из греческой мифологии. Бабу-ягу из русских народных сказок, которая разбивает черепа младенцев и пожирает мозги. Что-то подобное есть и у африканских племен. Думаю, такое есть в любой культуре, только надо добраться до очень древних времен, древнее патриархальных, когда право на жизнь и на смерть потомства, право разрывать в клочья и пожирать собственных детей принадлежало матери.
И вот что я хочу вам сказать: эти доисторические, темные, глухие времена вернулись, мы опять в них живем, это наша постмодернистская цивилизация. Мать и ребенок в наше время противопоставлены друг другу, жестко и непримиримо, начиная с зачатия, потому что только мать, она одна, решает, будет она делать аборт или нет. Вопрос, который мне чаще всего задавали те, кто был отчасти в курсе наших отношений, звучал примерно так: «Почему же твоя мать, врач по профессии, у которой были для этого все возможности, не сделала аборт?» Я на них не в обиде, это вырывалось у них само собой, и спустя секунду, я уверен, люди испытывали неловкость. Я не посягаю на право делать аборты, я вообще ни на что не посягаю, я просто рассказываю.
Так вот, моя мать не сделала аборт, больше того, несколько лет спустя пережила рецидив, родила еще одного ребенка, но от другого мужчины, а потом бросила и дочь, обошлась с ней еще хуже, чем со мной (кажется, отказалась официально, и фамилию Секалди вычеркнули из документов сестры, но доподлинно ничего не знаю и предпочитаю не уточнять, вряд ли сестре приятно беседовать на эту тему).
Некоторые женщины во время беременности расцветают, у них прекрасное настроение, они замечательно себя чувствуют. Думаю, в этом разгадка: беременность мою мать устраивала, а вот пеленки, кормление грудью – увольте.
Я виделся со своей матерью раз пятнадцать в жизни, не больше, но почувствовал, как меня замутило, когда однажды она рассказала мне, что случайно встретила на острове Реюньон мою кормилицу-мальгашку, и та спросила, как я поживаю. Матери казалось смешным и несуразным, что кормилица спустя тридцать лет не забыла меня и хочет знать, что со мной сталось. А я был взволнован до глубины души, но даже не пытался объяснять ей почему.
Как ни печально, но ни с чем не сообразную агрессию Люси Секалди я ощущаю как ужасающую примету современности.
Ее жизнь – своеобразный духовный заппинг [96]96
Беспорядочное переключение телеканалов.
[Закрыть]; вообразите, на протяжении нескольких лет она была и коммунисткой, и индуисткой, и мусульманкой (были выходки и помельче, в духе Гурджиева), но доконало меня ее интервью в «Лир», где она объявила себя «православной христианкой».
Дело, конечно, в том, что она органически не способна заниматься детьми, не способна смириться с тем, что умрет, а дети будут жить после ее смерти. Многие сейчас чувствуют и думают точно так же, как она, и с этой точки зрения нынешний демографический кризис Западной Европы не так уж и огорчителен, но в ее время такое отношение было редкостью.
Моя мать – абсолютно эгоцентричная, умная и в то же время ограниченная женщина, я не могу всерьез на нее сердиться. Она не ошибается, утверждая, что мне было куда лучше у бабушки, которую она именует «злобной пролетаркой». (Не правда ли, интересный оттенок приобретают ее коммунистические симпатии?) Обеим своим бабушкам я обязан многими счастливыми годами моего детства; сестре, я думаю, повезло меньше.
Мать оставила меня очень рано, и с первых лет жизни я помню вокруг себя совсем других женщин, а вовсе не мать (образ в моем случае скорее отталкивающий), – бабушек, тетушек, сестер отца, с которыми провел куда больше времени, чем с биологической родительницей. И вне слов, вне памяти была еще кормилица-мальгашка, может, был и еще кто-нибудь. Полагаю, любовью не брезгают, а черпают там, где находят.
Как видите, мое положение было не столь отчаянным, как вы могли подумать (конечно, оно могло показаться жутким тому, у кого была нежная, любящая мать, но это за пределами моего воображения). По-настоящему мерзко и неслыханно (тут вы совершенно правы) то, что град материнских оскорблений и угроз доходит до меня в печатном виде.
Непростительно, что банальный эгоцентризм достиг стадии яростного озлобления. Несколько месяцев тому назад я получил от сестры мейл, она писала, что мать хочет с нами увидеться, предстояло что-то вроде объяснения и взаимного прощения. Я согласился, хоть и без большого энтузиазма, встреча предполагалась в конце января или начале февраля. Потом глухое молчание. Я пребывал в некотором недоумении. Но теперь все понял: мать за это время нашла издателя.
Могу себе представить эту книгу, повествование о «странствии по веку», как выразилась журналистка «Монд». (Не знаю этой Флоранс Нуавиль, но похоже, та еще штучка… Тон игривый, но «в рамочках»: «И все-таки Люси Секалди – это нечто!», и дальше все в том же духе.) А Люси на протяжении четырехсот с лишним страниц излагает, как необычайна и увлекательна была ее жизнь, временами трудная, но разнообразная, как она ездила по всем странам мира и общалась с самыми замечательными со всех точек зрения людьми. Редактировал текст журналист Демонпьон, так что книга не просто дерьмо, а исключительное дерьмо.
Страшновато, что подобная дребедень находит себе издателя, но еще страшнее – тут у меня действительно поднимается давление – падкие на тухлятину журналисты. С какой невероятной жадностью эти трупоеды накинулись на самые пахучие и тошнотворные пассажи. Какое-то время они будут поддерживать шумиху, но потом, когда выставка-продажа им наскучит, а вернее, они решат, что она наскучила публике, они зажмут носы и заявят: «Да! Уэльбек в самом деле тошнотворен!» Как будто все это были мои происки.
От раза к разу мои отношения со средствами массовой информации Франции становились все хуже и хуже, теперь они дошли до тотальной ненависти, сродни «тотальной войне». (Странная война, я в ней безоружен, правильнее было бы сказать: «война тотального изничтожения меня».) Нет сомнений, что моя мать не интересует никого, кроме, возможно, Флоранс Нуавиль, если та в самом деле так глупа, как кажется. Нет сомнения, что с помощью моей матери прикончить хотят меня, и я не должен больше питать никаких иллюзий: для них все средства хороши, и пощады мне не будет. Частная жизнь совсем не то, что общественная? Человек не равен своему творчеству? Помилуйте, для нас это слишком сложно, никто не станет морочить себе голову подобными тонкостями.
Я чувствую себя средневековым осужденным, которого пригвоздили к позорному столбу. Сравнением пользуются часто, но забыли, каковы ощущения. Осужденный стоял посреди людной площади – шея в деревянном ошейнике, руки связаны, лицо открыто, и любой прохожий мог дать ему пощечину, плюнуть, придумать что-нибудь похуже.
Три года назад я испытал болезненный шок, услышав по радио обвинения журналиста Демонпьона, изобличавшего меня во лжи: в интервью журналу «Инрокюптибль» я сказал, что моя мать умерла. Я постарался восстановить истину. О смерти матери меня известила сестра, получив сообщение от своего отца, который по-прежнему живет на Реюньоне. Я попросил сестру написать письмо в редакцию и объяснить недоразумение. Письмо было опубликовано среди писем читателей «Инрокюптибль», но никакого отклика не имело.
Еще несколько дней назад я намеревался последовать вашему примеру и изучать позиции противника, собирая мнения на свой счет. Теперь в этом нет необходимости: противник обложил меня со всех сторон.
Разумеется, нашлись и исключения, но они так неожиданны и непредсказуемы, что действительно производят впечатление чудес.Любопытно, например, что среди серьезных журналов только «Пари-Матч» ни разу не позволил себе коснуться моей личной жизни. Женские журналы (за исключением нескольких, о них говорить не буду) тоже повели себя очень тактично.
Не правда ли, не укладывается в привычные представления? Кто, как не женщины, первые сплетницы и болтушки? Я бы не возражал, но вижу совсем иное. Еще удивительнее, что «Монд» позволяет себе низкопробные подлые выпады, тогда как «Пари-Матч» показывает пример благородной сдержанности. Я тут ни при чем. Таковы факты. Расхожие представления всегда подкреплены какой-нибудь теорией, обычно примитивной. Но если факт противоречит ей, никто не знает, что с ним делать, и его откладывают в сторону, дожидаясь новой теории. (До чего же мы любим теоретизировать, может, в этом наша беда, может, было бы лучше просто и без затей сказать себе, что все дело в том, что люди все разные?..)
Впрочем, никто не запрещает принимать нестандартные факты во внимание. Будь мне сейчас полегче, я бы обрадовался: теперь-то уж точно никакие средства массовой информации мне не страшны. Больше мне терять нечего. Хотя нет, это не совсем так, я с ними не на равных. Это им ничего не страшно, потому что я никогда и ни за что не обращусь к ним ни с единым словом. А я еще могу потерять многое, и это им хорошо известно. Все может стать серьезнее, и обязательно станет.
Я не хочу сказать, что меня стремятся уничтожить физически. Хотя, например, Ассулин, Жакоб, Ноло, Бюнель вздрогнули бы от радости, узнав, что я покончил с собой. (Кстати, вполне возможная вещь, я примерно соответствую психологическому портрету самоубийцы, и сделай я это, никто бы не удивился.)
Но не меньше, чем самоубийству, они бы обрадовались, если бы я перестал писать. Или писал бы, но о моих книгах никто бы не говорил. Говорили бы о чем угодно – о моих счетах, налогах, политических пристрастиях, любви к выпивке, семейных историях, но никогда ни слова о книгах.
И они своего добьются.
Интересно, что я давным-давно предчувствовал нечто подобное. Помню, предчувствие возникло еще в 1996 году, когда я получил премию «Флор» (тогда я только-только пошел в гору). И вот в разговоре с Марком Вейцманом я без видимой причины вдруг сказал: «Вот увидите, кончится тем, что вы все меня возненавидите». Он замолчал и очень странно посмотрел на меня, а я вдруг ощутил, что бездумно произнесенная фраза была прозрением, меня посетило отчетливое интуитивное озарение, я понял, каким будет будущее. Вообще-то я не верю в интуицию. Впрочем, нет, верю свято, но не вижу в ней ничего мистического, алхимического, считаю, что интуиция – это непредсказуемый миг крайнего напряжения сознания, когда мышление работает с такой скоростью, что ты не успеваешь за ним следить. В такой именно миг я с удивительной ясностью увидел, что именно написал, что хотел написать и что ценится интеллектуалами моего времени. Вывод напрашивался сам собой: скоро, очень скоро я буду неприемлем.
В 2005 году я записал на DVD диалог с Сильвеном Бурмо из «Инрокюптибль», у меня было время поразмыслить, я мог проанализировать ситуацию, и мой вывод был однозначен: стая всегда побеждает.
В западном обществе индивид может отделиться от стаи и на протяжении нескольких лет передвигаться относительно свободно. Но рано или поздно свора очнется, бросится по следу и обязательно его схватит.
Она отомстит ему, и месть ее будет безжалостна, потому что сворой владеет страх. На первый взгляд неправдоподобно, ведь свора многочисленна, но она состоит из серых середняков, им стыдно за себя, и они приходят в неистовство, боясь, что их серость хоть на миг будет выставлена напоказ.
Так и вышло, свора меня схватила. Она не ослабит хватку до самой моей смерти, думаю, что и смерть вызовет «оживленную полемику».
Потом она успокоится: что ей мертвые кости!
Думаю, сказать об этом важно. Важно отдавать себе отчет в том, что ничего не переменилось, и тогда особенно убогим покажется жалкий лепет паршивых газетенок вроде «Телерамы», когда Ван Гога или Арто изображают жертвами буржуазного общества своего времени, ограниченного, обскурантистского. Подразумевается, что сейчас такое невозможно, до того мы стали умными и терпимыми…
Ново в современной травле только отсутствие всякой стыдливости. Грубость. Бесчеловечность. Мне, например, отвратительна та снисходительность, с какой журналист Демонпьон, приглашенный в консультанты, разнимает меня на части, изображая эксперта. Так же я реагирую на блевотину, мне плохо, меня тошнит.
С видом крови я лучше справляюсь… С ненавистью тоже. Допускаю: открытие, что матери у тебя нет, делает тебя сильнее,но никому не пожелаю такого способа набраться сил. Я никогда не ощущал любовь как данность и, если честно, никогда не мог до конца в нее поверить. Всегда оставался маленьким дикарем: скрытным, неуправляемым, готовым куснуть.
Что изменилось? У меня и раньше не было матери. Но я знал, что она существует (даже если не знал, в какой части света находится), мог упомянуть о ней в разговоре, у нее было свое место: дедушка, бабушка, потом она. Сестра видела ее гораздо реже, чем я, для нее мать и вовсе была чем-то призрачным. Но вот что удивительно – дети, которые всю жизнь прожили с приемными родителями, непременно хотят (обычно к концу подросткового возраста) найти «настоящих», даже если жили счастливо.
На вопрос о причине отвечают одинаково: «Хочу узнать». Узнать что? Бывает, но очень редко, что ребенок ограничивается сведениями об отце и матери, какими-то биографическими подробностями. Большинство стремится встретиться, увидеть воочию.