Текст книги "Барьер (сборник)"
Автор книги: Милорад Павич
Соавторы: Павел Вежинов,Кшиштоф Борунь,Вацлав Кайдош,Криста Вольф,Эндре Гейереш,Камил Бачу
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
«Этого мало только тому, кто стареет на пять лет в час», – подумал он и положил инструмент на полку над изголовьем постели, чтобы всегда иметь его под рукой. Теперь там лежали три вещи: кольцо, плеть и тамбура.
Тем временем, перед самым бегством из города, оккупанты напали на след подпольщиков и повсюду разослали шпиков. Типы в серых шляпах вертелись на каждом шагу. Им был известен пароль группы – «Кольцо, плеть и тамбура», но никто еще не знал, что этими словами начинается одна из русских песен. Слух дошел до ушей учителя. Однажды, когда снег валил и в книжке, и на улице, появился учитель пения, но не как обычно – в пятницу, а в воскресенье, так что Николе показалось, что старик тоже проживает за день три дня, потому их пятница и пришлась на воскресенье. Вот как было дело.
Позвонили в дверь. Никола знал, что звонят, раньше, чем услышал звонок. Он почувствовал, как звук медленно пересек прихожую, потом, коснувшись занавески, свернул в кухню и спустя еще какое-то время вкатился в его комнату. Никола отправился открывать, но у него полдня уходило на один только шаг, поэтому пять обычных шагов он преодолел за сутки. И к двери подошел как раз тогда, когда было нужно, вовремя: в воскресенье вместо пятницы. Учитель извинился, сказав, что перепутал расписание уроков. Он был одет, как будто собрался в дальнюю дорогу: в желтых сапогах, с кнутом. С ним вошли двое в серых шляпах.
Старик показал им на полке над кроватью мальчика три вещи: кольцо, плеть и тамбуру.
– Это твое? – спросили Николу вошедшие.
– Мое, – спокойно ответил Биляр.
Люди в серых шляпах сгребли вещественные доказательства, заломили мальчику руки за спину, набросили ему на и печи пальто и вывели из дому. Был октябрь, холода стояли такие, что стучали зубы и трескались зеркала, русские пушки грохотали под Авалой, и Никола Биляр спросил учителя, существует ли и что означает слово продромос. То самое слово, из сна.
– Продромос, – ответил учитель, – греческое слово, означает оно предшественника, предтечу. Это имя учителя Христа.
Они дошли до Дуная, вместе с Николой сели в лодку, привязали мальчика за шею к склонившейся над рекой вербе и направили лодку к другому берегу. Он повис, по колено погрузившись в воду. Сначала он бил по воде ногами, чтобы веревка не могла затянуться и задушить его. А потом устал и обмяк.
А песня о кольце, нагайке и балалайке уже входила в город.
Тайная вечеря
Знающий наше истинное имя, окликни, и мы отзовемся!
Не все ремесла существуют извечно, многие из них были неизвестны нашим предкам. Но, подобно неким скрываемым именам, призвание к ним таилось в людях во все времена, уходя в мир иной с каждым покидающим землю поколением, чтобы однажды вернуться и заявить о себе. Сегодня, к примеру, никого не удивит профессия копииста фресок. А ведь когда-то было иначе. В довоенном Белграде вы с трудом нашли бы такого мастера, я лично помню только одного, у него было ателье в мансарде углового дома между улицами Нушича и Македонской, над аптекой. Звали его Исайло Сук, и он жил, пристраиваясь, так сказать, к чужой кормушке, в башне упомянутого дома, усердно заляпывая краской свои полы, служившие потолками расположенным под мансардой комнатам. Своим делом, редким и почти не приносящим дохода, он занимался не спеша, пока черные дожди сменялись за окном белыми снегами, а летом, с непокрытой головой, волосы на которой раньше времени приобрели цвет перца, смешанного с солью, с этюдником под мышкой обходил монастыри. Там, помечая крошечными цифрами детали контурного рисунка, он переносил на бумагу сюжеты, которые собирался копировать осенью и зимой в ателье. Он давно уже знал, что двойка означает желтый, восьмерка синий цвет, а красный метил пятеркой. Восьмерка в квадрате указывала на смешение красок, чтобы получилась зелень. Он помнил, что и сами по себе цвета символичны: синий значил истину, желтый – измену и ревность, пурпур – могущество и так далее. Он был убежден – об этом шушукались по мастерским, где он учился, – что есть также цвет, знаменующий будущее, но какой именно – Исайло так и не узнал. Кто ведает, размышлял он, бывало, подвержено ли наше будущее переменам или же оно уготовано нам раз и навсегда? Когда стряпаешь потемки, ужинать приходится глазами…
Помечая цифрами цвета, Исайло Сук пытался связать с ними и характеры персонажей фрески. Он всегда работал впроголодь и именно поэтому не спился – трудно пристраститься к вину, когда пусто в животе. Ногти у него на руках и ногах были сплошь перепачканы краской, а борода росла прямо из ворота рубахи, и, словно мех, льнула к лицу. Из дыр на рубахе можно было установить, что шерсть кустилась на его теле даже в самых неподходящих местах, а широкая улыбка обнажала блестящие, но почти прозрачные, словно бы стеклянные зубы, за которыми вертелся подвижный, как рыбка, язык.
Перебравшись в свое время в Белград из провинции, Исайло не обзавелся друзьями в столице, так что заглянуть в сумерки в кабачок «Под липой», чтоб, прислушиваясь к чужим разговорам, скоротать время за вином, было единственной его отрадой. Кабачок ютился в подвале соседнего дома, и посетители попадали туда прямо с улицы, спускаясь по щербатым ступенькам, держась за витые железные перила, в которых застревали иногда, то ноготь, то перчатка. Исайло Сук любил подымить над тарелкой голубцов, тушенных в листьях хрена, поглядывая на мелькавшие за окном ноги прохожих, мужчин и женщин, чьи фигуры и лица он мог разве что воссоздать в своем воображении. Немногих знакомых (кроме нескольких однокашников из второй белградской гимназии, где он в свое время не доучился) он знал плохо и никогда не умел составить верное представление об окружавших его людях. Ему явно не хватало фантазии, чтобы проникнуть в чужой мир, и он не уставал удивляться разным прохвостам, способным, едва сведя знакомство, тотчас же учуять и нащупать в человеке все слабые места и недостатки, чтоб потом прибрать того к рукам. Завидуя пройдохам, Сук устраивался как мог и как разумел, и однажды поймал себя на том, что, копируя фреску из монастыря Каленич, пытается соотнести лица и фигуры изображенных на ней людей со своими знакомыми. По-видимому, он надеялся хотя бы таким способом постичь их характеры и истинные намерения, вечно ускользавшие от него в жизни, казавшиеся ему загадочными и таившими угрозу. На фреске, которую он срисовывал, мастер XV века изобразил свадьбу в Кане Галилейской. За круглым столом, покрытым плотной скатертью, словно морщинистым пластом теста, сидели молодые и их гости, а за окном дул нарисованный ветер. Был тут и Христос, превративший воду в вино, которое на картине наливали из высоких глиняных кувшинов. Исайло Сук привычным жестом взял немного красной темперы, развел водою и, принявшись за вино на своем полотне, вдруг подумал:
«Смотри-ка, да я тот же Христос! Делаю вино из воды! А эти люди вокруг, кто они?»
Сидя за холстом, он невольно следил за тем, как роятся в голове, порождая и убивая одна другую, мысли. Он пытался нарядить в одеяния персонажей фрески соседей и редких посетителей своего ателье, на глазок прикидывая их мерки и подгоняя костюмы, необходимые для такого маскарада.
«Рукава без обшлагов, – думал он, – могут быть у того, кому нечего скрывать. Человека, даже за столом оставшегося в плаще, не назовешь откровенным и простодушным, а обнаженная шея гостя, доверчиво принимающего чашу, говорит об отсутствии в нем коварства и доброте натуры. Утверждают, что по шее всегда можно узнать, сколько человеку лет, когда он умрет, что мучит его – жажда или голод, а женская шея на свой лад рассказывает о том, довольна ли женщина овладевшим ею мужчиной или лжет, притворясь… Неспроста же, не случайно наши глаза вечно алчут других частей тела, тех, что мы прячем, выставляя напоказ только лица как единственно правдивый фрагмент своего портрета. Живущее в каждом из нас томленье по сокровенной плоти, по зрачкам сосков, по пушку живота – это жажда истины. Она родилась раньше нас, она всегда своевременно предостерегает нас, но мы не всегда прислушиваемся к ней… Или все это глупости? Может, чужие помыслы на поверку не столь и опасны? Может, наше тело каждое мгновение меняется под неизменным ярлыком? Оно не принадлежит нам и, подобно сиянию дня, обновляется каждым утром? Наши слова перелетают с губ на губы, или, точнее, постоянно находится кто-то, кто одалживает на время губы словам, так что слова неизменны, а тела меняются. Нас связывает только общность действия: глагол, что растет и тащит всех за собою, хотя его формы разнятся в каждом из нас. Все мы здесь, возможно, просматриваемся насквозь, и просто не существует того, что кажется нам спрятанным и мрачным, все мы на деле открыты друг другу вплоть до самых потаенных уголков, и каждый, являясь собою, бывает и кем-то еще. Каждый из нас, может статься, заключает в себе всех прочих, и душа любого человека вполне доступна чужому взгляду. Все в этом мире разлито повсюду, всякий из нас есть все мы, и каждому нет конца и края. И все-таки число тел здесь больше числа душ».
«А лица?» – возникало тут в голове Исайло Сука и возвращало его к картине. О лицах стоило задуматься отдельно: их, почти все, можно было распределить между его знакомыми, и Исайло Суку без труда удалось узнать в невесте с фрески сестру одного из посетителей своего ателье. Рисуя ее лицо, обрамленное волосами, как платком, Сук на миг вообразил себя рисующим собственную свадьбу, и эта мысль надолго лишила его ночного покоя. Рисуя руки, он смотрел на палец девушки, надрезанный ножом, чтобы капля ее крови смешалась с кровью жениха, уже упавшей в кубок с вином, который предстояло осушить молодым в знак соединения их судеб… У него было мягкое сердце, и, случалось, в дождь, он, прижавшись щекой к окну, вдруг чувствовал, как что-то похожее на дождевые струйки стекает и по эту сторону стекла. Дорога его жизни извивалась и извивалась…
«Не вся в конце концов листва с меня осыпалась, – подумалось ему как-то. – Может, надежда еще есть, и разница в годах между Одолой Лешак (так звали девушку) и мною преодолима».
В те дни дело кипело в руках Исайло Сука, с ним расплатилась стеклорезная мастерская, работа над копией продвигалась быстрее и получалась лучше, чем того можно было желать, он уже прямо-таки ждал часа, когда иссякнут чудеса и кончится везенье. Тут-то он и посватался к Одоле и получил согласие, которое тогда, в канун второй мировой войны, никому, кроме жениха, не показалось ни важным, ни удивительным.
С осени сорокового года обрученные прогуливались парой, не замечая крепчавшего ветра, или на веранде «Трех шляп» угощались сваренной в савской воде фасолью, и Одола с изумлением заметила однажды, что листья миндального дерева, под которым они сидели, падают прямо в тарелку Исайло Суку, а он, нимало не смущаясь, отправляет их в рот вместе с выловленными из похлебки кусочками копченого мяса.
«Не поторопилась ли я? – приходило порой ей в голому, – Что здесь почем – не довелось еще узнать».
А потом пришел день венчанья, захлебнулся в чашах с вином, и вещи обесцветились и принялись выстраиваться возле них полукругом. Ожидая гостей на скромное свадебное торжество, Исайло Сук заканчивал копию «Брака в Кане» и, смакуя удовольствие, загодя рассаживал приглашенных по образцу, подсказанному картиной. Правда, одна фигура никак не вписывалась в фреску XV века. То был брат невесты. Этого рыжего молодого человека, о котором поговаривали, что не только волосы, но и мысли его отдают красным и что он носит бороду как знамя – в знак протеста, Исайло Сук тщетно искал среди присутствующих на бракосочетании в Кане и, наконец, махнув рукой, решил, что брата невесты, изображенной на фреске, вообще не было на свадебном обеде. Повеселились славно, оказалось, что брат и сестра умеют петь тихонько, словно бы идущими из другого дня голосами, а Исайло Сук и Одола надрезали пальцы и уронили в общую чашу две капли крови, смешавшиеся, как на фреске, и выпили каждый свою долю, а чашу выкинули за окно, которое еще поутру Одола убрала первыми цветами, высаженными в корытце с тщательно просеянной землей. Одола внесла в мансарду над аптекой тяжелый узел волос, за который вечно цеплялись паутинки, а также запах новой обуви и быстрые руки, которые, садясь, подкладывала под себя. В своем новом жилище она с непривычки то и дело ушибала локти, но, принявшись однажды наводить порядок, так уже и не смогла остановиться, неутомимая, как ручей. Разбирая книги, сваленные в кучи под покатой крышей, она нашла множество мелких вещиц, забытых между страницами в дни, совершенно ей чуждые. Взяв поднос, она собрала на нем груду удивительных закладок, о которых так и не вспоминали неизвестные читатели: ножнички для стрижки усов, сплющенные сигареты, сухие лимонные корочки, кисточки для рисования и даже лорнет.
Так началась их совместная жизнь, жена привыкала к мужу, а в свободное время училась мужнину ремеслу, избрав, однако, не живопись, а скульптуру – лепила, глядя на фрески, небольшие фигурки святых. Это прекрасно у нее получалось, и она продавала этих маленьких куколок из обожженной глины, «еретиков», шутила она, переметнувшихся из православия в католицизм, который, как известно, ваять особы, причисленные к лику святых, разрешает. Так-то, контрабандой, и попали в свое время прославленные святые в вечный город Рим. Бывало, вечерами, когда они сидели, занятые каждый своим делом, а над ними нависал косой потолок мансарды, Исайло Сук, глядя на свои перепачканные красками пальцы, соединенные кисточкой с холстом, подумывал, не совершает ли он ошибку, столь дотошно воспроизводя детали оригинала? Не лучше было бы и для картины, и для Одолы, его жены, если б он не был им столь безупречно верен и хотя б иногда давал себе волю…
Время летело, пришла война, и Одола поняла, что вообще не вышла бы замуж, если б не приняла предложение Исайло Сука. Улицы опустели, не вернулись в Белград многие их знакомые, и в числе прочих пропал брат Одолы. Одола жила в постоянной тревоге, но продолжала работать, и лишь по ее постепенно тускневшим волосам можно было догадаться, насколько измучили ее бессонница и усталость. Бросалось в глаза, что уши и пальцы ее стали почти прозрачными. Теперь она ткала и продавала небольшие коврики, вплетая в их узоры силуэты старых сербских монастырей, найденные в эскизах мужа.
Он между тем по-прежнему копировал фрески и в 1943 году как раз собрался перенести на полотно «Тайную вечерю», украшавшую свод одного из храмов Печской патриархии, – сюжет, уже скопированный им перед самой войной. Конечно, сейчас не было возможности бродить по монастырям, так что пришлось довольствоваться старыми зарисовками. Он работал дни напролет, переложив на плечи Одолы заботы о хлебе и одежде, а в сумерки, как когда-то, опять повадился ходить в открытый до комендантского часа кабачок «Под липой», где можно было хлебнуть кукурузной водки и кофе из жареной сои. Здесь, в тесноте, за длинным столом, стоявшим во втором зале кабачка, в глубине подвала, он сидел, как всегда заказав свои два стакана вина, в окружении совершенно незнакомых людей, потихоньку привыкая к ним, как пес к блохам. Мало-помалу он стал узнавать тех, кто разок-другой уже попадался ему тут на глаза, и однажды, сидя, как обычно, в центре стола (отсюда видна была входная дверь), сам того не заметив, принялся распределять между посетителями роли персонажей с картины, над которой сейчас трудился. Со временем он нашел среди завсегдатаев лики апостолов Петра и Павла, потом безбородого Иоанна, Луку с курчавой, как и на фреске, бородой и мохнатыми ресницами, так что его «тайная вечеря» постепенно собиралась за длинным столом кабачка «Под липой». Случалось, кое-кто из уже узнанных героев исчезал, но это не было серьезной помехой, так как среди новичков легко отыскивалось подходящее для замены лицо. Осенью сорок третьего года Исайло Сук почти завершил работу – и дома, и там, в кабачке; недоставало только двух фигур – Спасителя и Иуды. Христа необходимо поместить где-то здесь, в центре, где сижу обыкновенно я сам, прикидывал он, и его глаза беспрестанно перебегали от человека к человеку в поисках лица, напоминавшего чертами учителя с «Тайной вечери» в Пече. Место Иуды, в проходе, напротив Христа, почему-то всегда пустовало, и поэтому Исайло Суку никак не удавалось рассмотреть в ком-нибудь из посетителей еще и его.
Однажды вечером, под закрытие, Исайло Сук, сидя за длинным столом на своем обычном месте, ел ячневую кашу с луком, как вдруг снаружи послышались выстрелы и клочья разорванной уличной тишины повисли в воздухе. На мгновенье зал замер, а потом, когда гул голосов вновь наполнил кабачок, по ступенькам кубарем скатился, влетел внутрь парень в синих выцветших брюках. Торопливым шагом он направился в глубь погребка. Без лишних слов, стараясь остаться незамеченным, он сел за стол напротив Исайло Сука, окостеневшего от ужаса. Перед ним был брат Одолы Лешак, его жены, и, несомненно, это он спасался от немецкого патруля. Уставившись в рыжие волосы и бороду, Сук тут же узнал его: этот мог быть Иудой! И не только тем, с фрески, чье место он занял, но и подлинным – ведь обратись он к Исайло Суку здесь при всех, откроется их знакомство, и немцы, ворвавшись, уведут обоих.
Следя краешком глаза за немецким патрулем, появившимся в дверях, Исайло Сук подался вперед и не мигая глядел в обрамленное рыжей бородой лицо, пытаясь уловить, чего же все-таки не хватает в нем для того, чтобы оно походило на лицо Иуды. Он ощутил кисточку в пальцах и хотел наспех, по памяти, исправить эти черты, в незначительных деталях нарушавшие сходство. А потом, когда немецкие солдаты были уже рядом, Исайло Сук понял, что никакой кисти нет в его руке и что он, единственный в зале, стоит, указывая пальцем на невысокого рыжего человека, молча сидящего по ту сторону стола.
Криста Вольф
Рассказы
Унтер-ден-Линден
Я убеждена: жизни человеческой
неотъемлемо присуще, что каждого
из нас ранят в самое чувствительное,
самое больное место. Суть в том,
как мы выходим из положения.
Рахель Фарнхаген
Я всегда любила ходить по Унтер-ден-Линден. И больше всего любила – ты это знаешь – ходить одна. Долгое время я намеренно избегала этой улицы, и вот недавно она мне приснилась. Теперь наконец я могу об этом рассказать.
Обожаю эти уверенные зачины, удающиеся только тем, кто счастлив. Я всегда знала: и мне они когда-нибудь снова дадутся в руки. Это будет знаком, что я вновь принята в союз, суровость которого уступает разве лить его великодушию, – в союз счастливых. Поскольку теперь я сама избавилась от сомнений, мне опять будут верить. Я больше не прикована цепью к фактам и могу свободно говорить правду.
Ибо превыше всего для нас – радость быть верно понятыми.
Никогда меня не смущало, что эта улица так знаменита, – ни наяву, ни тем паче во сне. Я понимаю, этой незавидной участью она обязана своим направлением: ось восток – запад. Эта улица и та, что мне приснилась, не имеют между собой ничего общего. Первую в мое отсутствие бесчестят газетные снимки и туристские фотографии, вторая, невредимая, готова ждать меня месяцами. Признаюсь, не вглядевшись хорошенько, их можно спутать. Я и сама, бывает, впадаю в эту ошибку. Тогда я брожу взад-вперед по моей улице и не узнаю ее. Совсем недавно я много дней подряд обходила ее стороной и свое счастье искала в другом месте, но найти не могла.
Наступило лето, и мне приснилось, что время идти туда. Я пошла, потому что услышала зов. Никому я об этом не сказала, да и сама едва осмеливалась верить. Я подумала (так мы иногда хитрим, наяву и во сне, пытаясь себя обмануть), что пора наконец и мне увидеть новые кварталы, о которых везде столько говорят и пишут. Но уже кондуктор автобуса был в заговоре против меня, только вот с кем – неясно. Из-за какого-то пустяка он мне вдруг нахамил, и я, вскипев, сполна отплатила ему за все те грубости, которые мне когда-либо пришлось стерпеть молча, словно умерла бы на месте, если бы проглотила еще и эти. Он сразу смолк и, разинув рот, уставился на меня, но я уже злилась на себя за то, что так облегчила им их задачу. Потому что теперь, обидевшись на кондуктора, я непременно должна была сойти, и вот, не успев опомниться, очутилась как раз там, куда они и хотели меня заманить, – перед зданием Государственной оперы, на Унтер-ден-Линден.
Итак, свершилось. Сам знаешь, как это бывает: слышишь только какой-то зов и не можешь ему противиться. О времени, месте и цели встречи тебе не сообщают. Приходится довольствоваться догадками, которые вскормлены желаниями и потому нередко оказываются ложными. Каждый ребенок знает из сказки, что бежать вперед надо не раздумывая и все, что бы ни встретилось тебе на пути, приветствовать непредвзято и дружески.
Так я и шла, в сухой и ласковый июньский зной, среди запаха бензина и пыли, среди гула моторов и слепящей белизны камня. Взгляд мой сразу посветлел и прояснился, чего мне так давно недоставало. День был чудесный.
Во сне мы часто наверстываем то, что когда-то упустили в жизни. Так и я наконец решила внимательно понаблюдать, как происходит большая смена караула: как раз в ту минуту возле Новой Караульни происходило это действо со звоном колокольцев и мельканием белых перчаток. Я хотела хорошенько вслушаться в команду, по которой два главных актера – ать-два! – вышагивают вперед из строя, словно их выдернули оттуда за нитку; хотела поближе рассмотреть восхитительный гусиный шаг, которым маршируют эти двое, ни на йоту не отклоняясь от линии, невидимой нам, непосвященным, и останавливаясь точь-в-точь перед носками сапог часового, – если он, конечно, стоит там, где положено. Когда все идет по правилам, можно не беспокоиться. Но как раз в тот день правила оказались нарушенными и один из двух заступающих на пост курсантов шагнул прямо в бездну: место, на котором должен был стоять его предшественник, дожидаясь смены (между второй и третьей колонной), было пусто.
Всего только пять – десять минут назад часовой, забывший свой долг, – возможно, он повредился от жары, – повинуясь лишь ему одному слышной команде, сделал поворот налево и с винтовкой на плече, печатая шаг, как предписано уставом, промаршировал до угла символически охраняемого здания, где, снова сделав поворот налево, наконец остановился в густой тени каштана. Со спокойной совестью, с безупречной выправкой стоял он на часах, где не положено, и не мог надеяться, что его сменят, а пока что его преемник, не видя перед собой сменяемого, раздраженно проделал все замысловатые маневры и в конце концов занял давно опустевшее место товарища. Не мое, конечно, дело, но только мне показалось, что повернувший назад отряд был опять в полном составе.
Странные фигуры увидела я в толпе, быстро расходившейся по окончании зрелища. Не все они были окрещены водами Шпрее, не все выросли под бранденбургскими соснами. Помню индуса в белоснежной чалме с рубиново-красным камнем; стройных, чернокожих людей, двигавшихся словно в танце, и прежде всего нарядную парочку – юноша и девушка, выбившись из нескончаемого потока прохожих и тесно прижавшись друг к другу, направились к статуе Александра Гумбольдта и молча воззрились на нее. Странные птицы в ослепительно-пестром оперенье: одинаковые синие джинсы, одинаковые голубые свитера, повязанные вокруг талии, одинаковые рубашки в крупных цветах; сзади их невозможно было различить из-за одинаково узких бедер и одинаково длинных косматых волос. Когда они обернулись, я увидела, что они одобряют каменного Александра, и в глаза мне бросилась черная надпись на больших оранжевых значках, украшавших их одинаково плоскую грудь: «Only I need is love»[3]3
Любовь – единственное, что мне нужно (англ.).
[Закрыть]. Они обрадовались моей улыбке, что-то сказали на своем мягком певучем языке, – мне кажется, это была похвала, которая могла в равной мере относиться и ко мне и к Александру Гумбольдту, – и удалились, неслышно ступая на плоских, мягких сандалиях. Я великодушно предоставила мою улицу в их распоряжение, – ведь они приехали издалека, чтобы на нее поглядеть. Мне было приятно, что и диковинные залетные птицы нашли здесь что поклевать.
Вот видишь, я уже была готова радоваться всему, что бы ни встретилось мне на пути.
Ты ведь знаешь – во сне можно осознать, что видишь сон. Та Девушка вошла в мой сон, и мне подумалось: вот она уже мне снится. Мысль смутная, что бы она могла означать? И все же – мне пришлось это признать – никто бы так не вписался в мой сон, как она, по причинам, которые пока еще оставались от меня скрыты. Она исчезла за дверью университета.
Разве я тебе никогда не рассказывала об этой девушке? Я, возможно, и утаила бы эту историю, но она следует за мной по пятам, как неотвязный мотив, что возвращается снова и снова. Мне ее преподнесли однажды, когда я вовсе не расположена была слушать.
Тут я увидела, что из университета вышел мой старый друг Петер, а красивая блондинка, которую я давно заметила во дворе, поднялась со скамейки и пошла ему навстречу. Я испугалась: неужели здесь, этой случайной встречей и закончится сегодняшний день? Но я напрасно опасалась, что мой друг Петер меня заметит. Он не видел никого, кроме этой блондинки, на которой, как мне стало известно, женился всего несколько недель тому назад. Она принадлежит к той породе женщин, что долго сохраняют девичью прелесть и тем доводят мужчин до исступления. Свои упреки я адресовала не ей, а моему другу Петеру. Пусть он будет наказан за свою неверность. Пусть поплатится за те слезы, которые по его милости пролила Марианна. Но в тот же миг я одобрила и его новый выбор, эту красивую блондинку, – она шла рядом с ним, постукивая каблучками, держа его под руку и глядя на него снизу вверх.
Ах, я его вполне понимала. Я по-прежнему способна была пойти за ним в огонь и в воду, только не знала, хочу ли еще этого. Он прошел в двух шагах от меня, словно слепой, смеясь, быстрым шагом пересек улицу, держа за руку свою молодую жену, сел с нею в машину, которая тут же взревела и, сделав ошеломительно лихой поворот, испортивший мне настроение, влилась в кативший по улице поток.
Помнишь, я часто говорила про него: этот осуществит все, что он себе наметил. Одного я не учла – он может наметить и такое, что мне совсем не по душе. Но смотри-ка, он осуществил и это – посадил свою новую жену на ту самую скамейку, которая до скончания века принадлежала лишь нам троим: ему, Марианне и мне. Посадил-таки без зазрения совести. Сделал то, что было для нас запретно, забыл наши невысказанные клятвы, которые при всей суровости тех лет были самым суровым из всего – в них воплощалась теперь вся наша юность. Мы бы страшились, как наказания, и самой мысли стать клятвопреступниками. Теперь я убедилась: наказание за измену страшно лишь тому, кто высоко ставит верность. А мой друг Петер ее ни во что не ставил.
Вот Девушка – это другое дело! Она лгала и обманывала, но на нее можно было положиться, и никогда еще мне это не представлялось так ясно, как сейчас, во сне. На какой-то миг у меня даже возникло подозрение, что я пришла сюда ради нее, с самого начала поставила себе целью посетить места, служившие кулисами в ее драме. В судебной практике это называется следственным экспериментом.
Навстречу мне высыпала стайка девушек – студентки, сцепившиеся короткими шеренгами. Раньше я попыталась бы в одной из них опознать ту Девушку, хотя всегда остерегалась просить, как она выглядит, какая у нее фигура, какого цвета волосы. Было маловероятно, хотя и не вполне исключено, что я встречу ее здесь, перед зданием университета, где она еще в прошлом году училась. Ее, правда, исключили, но не запретили прогуливаться здесь. Вряд ли для нее было такой уж непосильной задачей вызнать, как проводит свои дни интересующее ее лицо, когда он, например, уходит из университета после лекций; она без труда могла бы в известный ей час – если ей еще важно было его видеть – спрятаться за постаментом каменного Вильгельма фон Гумбольдта и ждать. Ждать, пока он появится, смеющийся, с незамутненной совестью, вот как появился сию минуту мой друг Петер.
Когда их ни увидишь, они всегда смеются.
Тот человек, которого Девушка, быть может, все еще любила, тоже был доцент. Имена роли не играют, было сказано, ведь ты все равно его не знаешь, а если знаешь – тем хуже. Итак, он вполне мог быть историком, как мой друг Петер. Историков на свете что песку морского.
Не могу тебе объяснить, почему для меня вдруг стало так важно проявить сочувствие к моему старому другу Петеру. Мне вспомнилось всякое – осечки в его служебной карьере, обычные обиды, которые другие люди быстро забывают, но в нем они сидели занозой, потому что он считал себя избранной натурой и сызмальства привык к тому, что он счастливчик. От пустячных ущемлений он страдал так, как только может страдать человек, которому мешают осуществить его высокое предназначение. Мы с его женой Марианной считали то неудачи обыденными, в то время как он видел в них настоящее не заслуженное им несчастье. Мне тогда еще не было известно, что отметки «счастье» и «несчастье» на каждой жизненной шкале стоят на своем уровне. Ну что такого с ним случилось? Было место ассистента, которое другой выхватил у него из-под носа. Поездка за границу на международный конгресс – его обходят. Лекция, которой он по праву надеялся блеснуть, из-за перестройки учебного плана летит ко всем чертям. Мелочи.
Знаю, говорил он сам. Но меня это не устраивает, понимаете?
Тебя, конечно, не удивит, что молодая сельская учительница, перегонявшая через улицу, будто стадо ягнят, своих десятилетних питомцев, именно у меня спросила, который час. Все, у кого нет часов, спрашивают у меня, который час. У нее вообще-то есть часы, сказала учительница, старинные, красивые часы – наследство любимого дяди, только они очень чувствительные, и она давно уже отдала их в починку часовому мастеру в Кенигсвустерхаузене: вы не поверите – я целых три недели не могу выбрать время, чтобы их получить.
Я встретилась с ней в момент, когда она готова была все рассказать первому встречному. И про плохое автобусное сообщение с ее деревней; и про то, как ей трудно найти для себя комнату побольше и посветлее; и про тоску по дому, которая особенно мучит ее по воскресеньям, когда расстилающаяся вокруг равнина страшно действует ей на нервы, потому что она ведь родом из Тюрингии. Она выжидательно смотрела на меня своими карими навыкате глазами – сумею ли я по достоинству оценить сообщение, что она из Тюрингии. Тем временем я незаметно старалась разглядеть на своих круглых московских часиках на узкой черной дедероновой ленточке который час, так как моя учительница, несомненно, повторила бы свой вопрос. Странным образом у меня это никак не получалось. Правда, я близорукая, но все же не настолько, чтобы не разглядеть свое запястье, кроме того, на мне были солнечные очки с цейсовскими стеклами, и я видела у себя на руке каждый волосок. Только циферблат часов, чем ближе я подносила его к глазам, тем больше расплывался.