Текст книги "Миколка-паровоз (сборник)"
Автор книги: Михась Лыньков
Жанры:
Детские остросюжетные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Погреб оказался низким, сырым, с грязными стенами. Небольшое окошко забрано железной решеткой. Сквозь решетки иногда видны сапоги – прохаживается взад-вперед часовой. Второй часовой сторожил дверь, к которой вела сверху лесенка. Из-за двери то и дело раздавался злой окрик – чтобы не смели узники разговаривать друг с другом, сидели молча. Набралось тут человек тридцать. Батраки панские, кузнец, запольские мужики. И у всех одна думка: что их ждет, когда же придет избавление от немцев и от помещика? А может, смерть впереди? Кто-то попытался дознаться у часового:
– Что станете делать с нами? Часовой, вероятно, кое-как понимал чужой
язык. Сообразил, о чем спрашивают. Наклонился к окошку и со всего размаху воткнул штык в землю: дескать, вот что будет с вами.
И побежали мурашки по спине у Миколки. Тяжело дышать стало. Да и всем остальным невесело. Стали укладываться на полу, чтобы хоть во сне забыть про тревогу-беду. Кто-то выкатил из угла старую бочку, на ней пристраивался. Разговаривали потихоньку и мало. Без слов каждый понимал – нельзя немцам ничего говорить, никого выдавать нельзя. И невольно посматривали на одного мужика; бородка у того клинышком, сам в новом кожухе, беспрестанно крестится да тянет:
– Спаси, господи… Боже мой! Спаси, господи…
Молодой крестьянин не сдержался, в сердцах сказал:
– Да перестань ты боженьку своего звать. Прожил жизнь собакой, так хоть умри человеком!
Мужик с бородкой клинышком умолк на минуту и опять за свое – «спаси, господи». А прислушавшись, можно было разобрать в шепоте и другие слова:
– Боже, я не утаю… И кто грабил пана… Господи, не скрою тех большевиков-подстрекателей… Боже, спаси…
Окружили его потихоньку, кулак к носу поднесли, предупредили:
– Помалкивай, божья гнида! Рот раскроешь – не видать тебе больше белого света. Заруби на носу – выдашь кого, не жилец ты на земле. Не эти вот руки, так другие найдутся, все равно придушат тебя, огнем-пламенем пустят твое поганое добро!
Мужик сжимал дрожащей рукой бородку и трясся, словно его лихорадило.
А был это церковный староста из соседнего села, и попал сюда совершенно случайно. Всего-то он боялся – и крестьянских бунтов, и немцев, и большевиков. Отовсюду ждал беды. Больше всего за жизнь свою опасался. Мужиков знал – они слов на ветер не бросают. Всех их не перебьют. Значит, рано или поздно отыщутся люди, которые сумеют посчитаться с ним. Потому и трясло его, как в лихорадке, потому и втягивал, как улитка, голову в плечи, молился господу-богу.
С самого начала возненавидел этого мужика с бородкой клинышком Миколка. Собственными руками, казалось, заткнул бы ему поганый слюнявый рот, из которого только и слышишь: «Боже мой… Богородица благодатная…»
Как же! Известно, какая она благодатная,
та богородица! Просидели так в погребе до вечера. Проголодались. Часовой только и дал им, что по кружке мутного солдатского кофе, горького, холодного. Дед Астап хлебнул и сплюнул:
– Тоже мне – еда называется…
К вечеру по лесенке спустился в погреб офицер и стал поодиночке выпускать арестованных наверх. Вскоре вывели и деда с Миколкой. По каким-то коридорам вели, по закоулкам, и наконец очутились они в большой, красиво обставленной комнате. За столом восседали полковник и помещик, а по сторонам офицерье немецкое.
– Обыскать! – тотчас раздался приказ. Солдаты тщательно обыскали Миколку
и деда. Из карманов достали две печеные картофелины и торжественно отнесли их на бумаге на стол. У деда за пазухой нашли сверток каких-то тряпиц. Обоих подтолкнули поближе к полковнику. Тот поглядел-поглядел да как рассмеется вместе с помещиком:
– И это называется люди! Опора большевиков… Варвары, дикари… Питаются, как первобытные люди… Скоты… Дай таким свободу! Дай таким власть! А они ведь хотят владеть землей, фабриками, заводами, достижениями культуры… Так я ж им покажу культуру! Настоящую культуру, европейскую, немецкую! – И повернувшись к одному из офицеров, полковник рявкнул: – На два года в концентрационный лагерь! За участие в беспорядках…
– Разрешите доложить, господин полковник, что эти люди, – и офицер показал на Миколку и на деда, – эти люди оказали нам в лесу сопротивление.
– Три года тюрьмы! – гаркнул полковник.
– Разрешите доложить, господин полковник, одного солдата его императорского величества он, этот мальчишка…
– На каторгу! – заревел полковник.
Офицер приблизился к столу, осмотрел сверток, который нашли у деда Астапа, и вдруг, вытянувшись в струнку и щелкнув каблуками, снова – к полковнику:
– Осмелюсь уточнить, господин полковник, у этих людей были при себе боевые патроны…
Помещик даже привстал с кресла – то ли со страху, то ли от неожиданности. Поднялся и полковник, глаза у него налились кровью и весь он как-то ощетинился вдруг, раздулся. Потом выскочил из-за стола, подлетел к Миколке с дедом и давай кулаками махать. Выкрикнет что-то по-немецки и отскочит подальше, словно Миколка с дедом могут выхватить из-за пояса пистолет и пальнуть в него.
Да, попали они в историю! А все из-за кого? Из-за деда Астапа. Надо же, «орудию» припрятать догадался, а про патроны и забыл. Но обижаться некогда и не место, да и жаль деда… Старик ведь, разве все упомнит…
А полковник все не унимался.
Надоело это Миколке. И утомился он на ногах столько стоять. Не ожидая особого приглашения, взял да и сел в кресло возле стола. Сел, да еще и деда приглашает:
– Садись, дедушка, они-то и постоять могут, не ахти как наработались…
Дед Астап растерянно посмотрел на внука, но потом взмахнул лихо рукой и опустился тоже в кресло.
– Нам теперь все едино: хоть немножко отдохнем…
Оторопели все вокруг. Помещик выронил изо рта папиросу. Вытаращил глаза полковник. Офицеры подтянулись, ждут приказаний. У дверей солдаты изумленно застыли навытяжку.
Мертвая тишина наступила. Только и слышно, как жужжит вокруг лампы муха да поскрипывает ножка кресла под дедом Астапом. Жужжала, жужжала муха, искала, куда бы ей присесть. И села. Прямо полковнику на нос. Муха и вывела полковника из оцепенения. Шлепнул он по носу, ринулся к деду да как заорет на всю комнату:
– Встать передо мной, негодяй!
Дед Астап отмахнулся от него, как от назойливой мухи.
Полковник едва не захлебывается от крика:
– Расстрелять! Повесить! Прикончить!..
Поднялась суматоха. Словно тревогу объявили во всей округе. Хлопали двери, бренчали шпоры, эхом отзывались короткие команды. Полковник упал на диван и платком вытирал взмокший от пота лоб. Бледный помещик наполнял стакан водой, и у него дрожали руки – то ли от злости, то ли от страха.
Налетели на деда и на Миколку солдаты, схватили их, руки скрутили. Повели по тем же коридорам да закоулкам. И столкнули в погреб.
Очутились они там же, где и были. Только теперь народу здесь поубавилось. Человек девять осталось. Окружили они деда Астапа с внуком, смотрят на Миколку, сокрушаются:
– И угораздило же тебя, хлопчик, попасть сюда! Отсюда – одна дорога…
И умолкают, не договаривают, чтоб не очень убивался Миколка, чтоб не терзали его думы о том, о чем не стоит и думать в такие ранние годы. И, должно быть, потому, что оказался среди них такой смелый парнишка, старались и они держаться повеселее. Затягивали песни, принимались рассказывать разные забавные истории. А узнали, что дед Астап – старый николаевский солдат, уговорили его рассказать о грозных баталиях на турецкой войне. Миколка воспротивился.
– Уж больно старые басни у деда, чего их пересказывать в тысячный раз, – промолвил он по-взрослому. – Лучше скажи, дедушка, где теперь мой батя? Сколько дней прошло, как нет его. Куда девался – неизвестно…
– Откуда ж мне-то знать, внучек? Давай-ка лучше спать ляжем, и пусть тебе приснятся хорошие сны…
– Не до снов мне, дедуся, – сказал Миколка.
Как ни старались развеселить Миколку, ничего не получалось. Какое уж тут веселье в погребе с зарешеченным окошком!
Улеглись узники спать. Да не спалось никому.
Сверху доносились голоса, долетали звуки музыки. Видимо, играл в помещичьем имении полковой оркестр. Справлял пан-барин победу над мужиками, над большевиками. Щедро угощал своих спасителей – немецкое офицерье. Те знай себе танцевали, бренчали шпорами да хохотали…
В погребе было темно. Сквозь решетку синел кусочек неба. И на нем мерцали звезды. Вскрикивала какая-то ночная птица в саду. Иногда можно было расслышать, как где-то вдалеке плачет дитя и напевает колыбельную мать: «Баю-баюшки-баю…»
Подтянулся к тому высокому окошку Миколка, приник к решетке, смотрел и смотрел в ночь. Словно никогда прежде не видал он этой сини, этих махровых звезд, темных крон лип, тихо шелестящих листвой. Деревья, казалось, подрагивали в ярком сиянии луны, можно было разглядеть каждый листочек, словно вырезанный бережными руками. Хотелось приложить к ним горячую щеку и слушать негромкий шелест.
Дотронулся Миколка до решетки – холодная она, крепкая. Заскрипел песок под каблуками, мелькнули за окошком ноги часового. Щелкнул затвор винтовки, раздался грозный окрик:
– Цурюк! Назад!
И просунулось в окошко лезвие штыка, угрожающе звякнув о решетку. Миколка поспешно отклонился в сторону и, держась за стену, сполз на пол, к деду поближе. Прилег рядом. Дед Астап лежал в глубокой задумчивости, молчал. И сжался Миколка в комочек, задрожал:
– Страшно мне, дедуся…
– А ты не бойся. Чего нам бояться, внучек! Все будет хорошо. Все будет, как надо. Настанет пора – не останется ни панов, ни немецких войск. Будут только рабочие и крестьяне. Да такие, как ты, сыны большевиков… И земля будет наша… И паровозы – наши… И побегут они по нашим путям быстрее прежнего. И солнце станет светить куда ярче, и будет оно тоже наше… И небо… Все, все – наше, рабочее да крестьянское…
– Это хорошо, дедушка, да нас с тобой тогда уже не будет в живых… Вон на крыльце пулеметы выставлены против нас…
– Да плюнь на пулеметы на те! Больно страшны они нам!..
И притих Миколка. Только слышит дед Астап, как вздрагивают Миколкины плечи. Плачет Миколка, а слезы скрыть старается, зубы сжимает, уткнулся в дедову грудь. Впору и самому деду заплакать, да нельзя: внук рядом. Гладит он Миколкины плечи, на ухо ему шепчет:
– Ну и чего ж это ты, глупенький мой… А еще говорил: мол, я похрабрее деда буду…
Всхлипывает Миколка, отвечает сквозь слезы:
– Да не со страху это я, дедушка. Мне батю жалко. Мне паровозы жалко. Кто теперь ездит на них? Немцы ездят… Солдаты его императорского величества. И орлы у них на пряжках. И про бога написано… «С нами бог» все да «с нами бог»…—
– А ты еще раз плюнь, внучек, и на бога, и на орлов. Орлам мы головы свернем! Никуда не денутся! А даст бог, мы и богу шею свернем… Не было у нас большей заботы, как о них думать! А деду своему ты верь! И спи спокойно… Все будет наше! Только отоспаться нам надо как следует, и тогда – порядок…
Тихо в погребе. Ровно дышат спящие люди. Изредка прошуршит в соломе мышь – и опять ни звука.
А на дворе поскрипывает песок под тяжелыми сапогами часового. Сверкает под луной штык, блестит каска. Как собаки оскаленные, стоят на крыльце пулеметы, да клюют носами возле них солдаты.
Чуть слышно шелестит листва на ветру, пахнет липовым цветом, скатываются и падают на землю в траву тяжелые капли росы.
Спит Миколка.
Вроде спит, а вроде и не спит. Едет, мчится он на большом-большом паровозе. У окна отец сидит. Снопы горячих искр вылетают из трубы и рассыпаются над придорожными деревьями, над бескрайними просторами полей. И бегут навстречу и как бы стелются под могучие колеса рельсы, а паровоз подминает их под себя, торопясь все вперед и вперед. Голова закружилась у Миколки, волосы развеваются под стремительным встречным ветром. Лязгают, гудят стальные колеса:
– Тах-дах, тах-дах-дах, тах-дах… Высунулся из окна Миколка, и волосы
у него дыбом стали – прямо на паровоз летит, накатывает семафор. Огромный, красный. Будто кровью налилось его круглое око. А паровоз не сбавляет скорости. Сердце у Миколки замирает, дыхание перехватило. Хочет Миколка крикнуть во весь голос что-то, но не может. Да и не перекричать ему этот грохот стали, железа, гул бешеных ветров. Еще мгновение – и будет поздно. Тогда собрался Миколка с силой и, забыв про свой страх, закричал:
– Батя-а! Стой! Стой, стой – семафор вон красный…
Крикнул Миколка и проснулся сразу же, раскрыл глаза. И дед проснулся. И все остальные тоже. Сначала ничего не могли они понять. В погребе было светло, но как-то странно и причудливо озарены были грязные стены, по которым метались страшные тени. И маленькое зарешеченное окошко казалось раскаленным, алым…
– Пожар! – догадались вдруг все и бросились к окошку.
НЕОЖИДАННОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕКусочек неба, который виднелся в окошке, теперь казался живым. Трепетали и переливались на нем все оттенки красного цвета. Багровые отсветы зарева то вдруг сгущались до черноты, то светлели и полнились какой-то алой позолотой. Отблески пламени мало-помалу никли, гасли и опять занимались красным, заполняя собою все небо. И казалось, плавится раскаленное небо, делается жидким, почти прозрачным. Вот-вот озарится оно еще раз ослепительной вспышкой и обрушится на землю миллионами искр, и обвалится горящими углями.
А потом начинало казаться, будто это огромная чудовищная жар-птица машет огненными крыльями, бьется, трепещет, раненная, то припадая к самой земле, то теряя на лету свои золотые перья в небесах.
Глухо зашумели кроны лип, и резная листва их тоже стала багряной. Это налетел порыв ветра и загудел протяжно в саду.
Пропал где-то часовой, не слышно, чтоб поскрипывали его тяжелые сапоги на песке.
– Пожар! – раздавались в погребе голоса. – А что горит?
– Пожалуй, началось с панских конюшен, – высказал догадку кто-то. – Искры оттуда летят…
И только сказали это узники, как внезапно страшный взрыв отбросил их от окошка, ослепило горячее пламя. Задрожали стены погреба. Посыпалась штукатурка с них и с потолка тоже. Беспорядочный топот ног послышался наверху, раздались отчаянные крики, и где-то совсем рядом прогремело два выстрела. Потом так же внезапно вдруг воцарилась тишина и зловеще нависла над садом, над панским домом.
Миколка осмелел и выглянул в окошко. И первое, что он увидел, это немецкую каску. Она валялась возле самого окошка, воткнувшись острым шишаком в песок. На крыльце, раскинув руки, лежало несколько солдат, и перевернутый кверху колесами пулемет поблескивал лентой с патронами.
– Так вот оно что! – догадались в погребе. – Пожар-то, выходит, не простой! Наш пожар, партизанский…
Распахнулась с грохотом дверь панского дома, и толпа людей вывалилась на улицу. Они вели связанного немецкого полковника, а рядом прихрамывали его офицеры, вытягивая руки высоко вверх. Их окружало человек двадцать с винтовками и дробовиками. А у одного Миколка увидел даже обыкновенную косу. Повели полковника и офицеров куда-то за угол дома, в темную липовую аллею.
Неподалеку от крыльца осталась группа немецких солдат. Все они были обезоружены, и никто их не охранял. Стояли эти немцы и о чем-то переговаривались друг с другом, спорили. Иногда раздавался там смех – дружный, веселый.
В глубине сада прогремело несколько выстрелов.
Солдаты сразу замолчали. Потом махнули руками и принялись опять спорить о чем-то.
И тут лишь поняли узники, запертые в погребе, что пробил час их освобождения, что уготованная для них смерть прошла стороной. И бросились они обниматься, стали тормошить да целовать Миколку, кричать, стучать в дверь. На шум сбежались немецкие солдаты, заглянули в низенькое окошко и побежали куда-то за дом. Вскоре показались из-за дома вооруженные люди. Сорвали дверные запоры и петли, и в шуме возбужденных голосов выбрались пленники на вольный простор, под открытое небо.
Наступал рассвет. Вот-вот взойдет солнце над ближним лесом. Но тут под самое небо полетело громкое и дружное «ура!»
И показалось Миколке, что вот-вот вырвется у него из груди сердце от великой, жгучей радости. Бросился он на шею матросу, который, судя по всему, был тут за главного и командовал вооруженными людьми.
– Ого! Да ты ж совсем еще малыш, а уже досадил немцам так, что они тебе смерть готовили! – воскликнул матрос и, подхватив Миколку, высоко-высоко подбросил кверху, так, что вблизи увидел Миколка самые верхушки притихших лип.
Ничего не ответил матросу Миколка – захлестнула, переполнила его радость победы над ненавистными врагами. И вдруг, вглядевшись в матроса, закричал он деду Астапу:
– Дедушка! Да ведь это тот самый человек, что под сосной стоял. Тот, которого ты от расстрела спас…
Что поднялось тут – разве пером описать! Дед обнялся с матросом. Они сорвали шапки и со всего маху швырнули их наземь. Трижды расцеловались, крепко обнявшись. Дед Астап аж ойкнул, так сильно сжал его матрос в объятиях. И заметил Миколка, как покатились вдруг по морщинистому лицу деда слезы. Но хитер дед – вмиг смахнул их кончиком бороды. А Миколка все равно с упреком:
– Чего это ты, дед, нюни распускаешь?
– Да разве ж это слезы, внучек, это ж сама радость, – сконфузился дед Астап.
Уж такой он, дедушка у Миколки, – нигде не растеряется!
Стал Семка-матрос расспрашивать их, откуда они и что за люди и почему старик так храбро бросился спасать его, Семку, от немцев. А когда все услышали, что дед Астап – отец помощника машиниста Андрея со станции, а Миколка – сын Андрея, восторженный гул прокатился по толпе.
– Да ведь твой батька, – говорил матрос Миколке, – это мой самый лучший друг! Ведь твой батька самый смелый большевик! Это ж мы с ним и с другими рабочими из депо да с нашими вот партизанами и учим уму-разуму панов… Чтобы знали они, как деревни грабить, как выдавать немчуре на расправу бедняков крестьян… Чтобы не смели рук поднимать на большевистскую нашу власть!
А помещичий дом-палац разгорался все больше и больше. Острые языки пламени вырывались из верхних окон, черный дым тянулся к небу.
– Важно горит. Все пойдет пылом-дымом. Мало было ему добра, гаду, нас обирать вздумал. Из-за него немчура наши деревни пожгла. Так пусть же сгорит у него все дотла, чтоб и корня панского не осталось на нашей земле! – шумела толпа крестьян.
И тут спохватился матрос Семен:
– А этот дьявол толстый, пан наш дорогой, где?
– Спрятался где-то.
– Ничего, мы его выкурим…
В кустах, что росли вокруг нарядной террасы, мелькнуло что-то белое, грузное. Бросился туда Миколка со всех ног. За ним потрусил дед Астап.
Белое заметалось среди акаций, среди сирени. Вот уж и пятки сверкнули в зелени листвы и трав. Бежит человек в нижнем белье. Бежит и не остановится, не оглянется даже.
Сомнений не было: это пан-барин. Мчит по саду, к лесу пробирается.
– Стой, брюхач, не то пальну! – крикнул дед Астап и вскинул карабин, который только что подарил ему Семен-матрос.
Пан-барин вскочил было на забор, перемахнуть собираясь, да нижней сорочкой зацепился за доску, повис, волосатыми ногами дрыгает.
– Полюбуйся, народ честной, какое он себе брюхо наел, боров этот!.. – заговорил дед, но вдруг сразу сделался строгим, отступил на шаг, взял под козырек: – Попрошу слезть, ваше сиятельство, с забора, неудобно в такой позиции вашему превосходительству перед честным народом…
Да разве слезет он, пан-барин, сам-то, без помощи! Застряло их превосходительство серьезно. Но тут сбежались крестьяне и не очень уж деликатно, правду говоря, сняли пана с такого необычного кресла. Шлепнулся помещик на землю и пополз крестьянам в ноги кланяться. Целует землю, слюнявит лапти крестьянские, просит-молит снисхождения: мол, не он это виноват в расстрелах да в грабежах, а немчура поганая…
– Кто тебе поверит, ирод? Ну, хлопцы, что будем делать с ним, с их сиятельством самим? Пулю и то жаль на такую жабу тратить, – сказал Семка-матрос, а потом засмеялся и велел: – Окунуть его в пруд! Пусть малость остынет от горячки давешней… Поди, и ванну нынче принять не успел «их сиятельство»…
Окунули пана-барина в пруд, отфыркался он да и притих там, где помельче. Сидит, помалкивает.
А партизаны тем временем не дремали. Выгоняли скотину из панских сараев, выводили лошадей из конюшен, опустошали амбары. Нашлось применение и панским бричкам: пристроили на них отобранные у немцев пулеметы, винтовки сложили трофейные. Вышли из бричек боевые тачанки.
Миколке где быть? Конечно, возле пулемета, на самой передней тачанке. А дед Астап гикнул, свистнул да и вспрыгнул на немецкого верхового скакуна: ни дать ни взять – заправский вояка-кавалерист. Одна жалость, не было у деда Астапа сабли, а без нее не тот вид у всадника!
Раздобыл где-то Семка-матрос и саблю для деда Астапа, вручил торжественно – вот теперь уж все в порядке.
А Миколке он дал небольшой штык от немецкого карабина. Сразу-то и не поймешь – то ли штык, то ли кинжал. И Миколка прицепил его к поясу, испытывая небывалую гордость.
Так вот и стал Миколка пулеметчиком, а дед Астап – кавалеристом. Правда, не долго довелось ему пребывать в этом роде войск, вскорости совсем не понравилась конница деду, и перешел он в пехоту. Но про это особый сказ…
Дотла почти сгорел панский дом-палац, когда тронулся в путь-дорогу отряд Семки-матроса. Впереди всех гарцевал на вороном коне сам Семка. Сопровождало его несколько вооруженных саблями да карабинами молодых парней. И уже за ними катили тачанки с пулеметами. Но все равно казалось Миколке, что едет он во главе отряда, а если и не самым первым, то лишь потому, что Семка-матрос тут самый главный.
Рассвело.
Померкло зарево пожара, только темные клочья дыма еще тянулись над дорогой, среди деревьев, ползли в лес.
Отряд торопился. Рванули вперед резвые кони и понеслись рысью, обгоняя друг дружку, и затарахтели тачанки на выбоинах да на горбатых корнях деревьев. Зашумела лесная дорога.
– А ну, не зевай, гони вперед! – поторапливал Семка-матрос.
И легче птиц летели кони, распушив разудалые гривы свои. Вспыхивали серебром подковы копыт, клубы пыли курились позади и плыли вслед за отрядом розоватым облаком.
– Над-дай, над-дай! – не уставая, азартно выкрикивал командир.
И словно бы навстречу бежали кусты и деревья. Точно швырял кто-то под лошадиные копыта лесную дорогу. И бешеным вихрем неслись тачанки, – да какое там неслись! – они летели над дорогою, только пыль клубилась из-под колес. Бил в лицо встречный ветер, дух не сразу переведешь, да и шапку того и гляди сорвет. Только нипочем он, тот ветер!
– Гармошку давай! – раздалось над отрядом.
Захлебнулась сперва гармошка, словно прочищая свои медные голоса. И потом вдруг пошла, неумолчная, вскинула напев к самым вершинам мачтовых сосен, раскатилась звоном-перезвоном по кустам и зарослям. И уже не от быстрого бега, а от песни гармошки захватывало дух. Глухо взрывались низкие басы, словно раскаты пушечных залпов: «Бум-бух… бум-бух…»
Играла гармошка, и сама собою взвилась над отрядом песня. Полетела лесною дорогой. И песня, и люди, и огненные в лучах солнца лошадиные гривы – все мчалось безудержной бурей-вихрем вперед и вперед. Только искры вырывались из-под копыт, да ветер овевал раскрасневшиеся лица всадников. Облако пыли несло вдогонку за песней опавшую листву, и склонялись к земле придорожные травы и зеленые крылья папоротника.
А песня все летела.
Не догнать ее, не перегнать.
Коротка вражья рука – не поймать ей песню.