355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михал Вивег » Летописцы отцовской любви » Текст книги (страница 1)
Летописцы отцовской любви
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:46

Текст книги "Летописцы отцовской любви"


Автор книги: Михал Вивег


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Вивег Михал
Летописцы отцовской любви

Михал Вивег

Летописцы отцовской любви

Вступление

От автора

Читатели, надеюсь, найдут в романе "Летописцы отцовской любви" немало смешных, гротескных ситуаций. Однако главное в нем, на мой взгляд, мучительный исповедальный рассказ о том, сколь нелегки бывают отношения отцов со своими взрослеющими дочерьми. В этом утвердили меня, кроме всего прочего, трогательные письма отцов, во множестве полученные мной после выхода книги. Я был им рад, но более всего, естественно, меня интересовало, как мой роман воспримет та, ради которой я писал его, – моя пятнадцатилетняя дочка. Долгими неделями я томился в напрасном ожидании, когда же наконец она соизволит прочесть его.

– Ты уже прочла? – спрашивал я время от времени.

– Нет еще, папка, но я прочту, не волнуйся.

К счастью, вскоре она загрпповала и слегла. В постели она прочла все последние номера журналов "Bravo", "Girl", "Cosmopolitan" и "Rolling Stone" и только потом, заскучав, принялась за мою книгу.

– Вот я и прочла, – сообщила она по телефону.

– Ну и как? – спрашиваю, подавляя нетерпеливое ожидание.

– Нормально, – отвечает она равнодушно. – В общем, прикол.

Сказано точно. Ведь роман именно про это.

У нас сердце кровоточит, а для них – прикол.

– Я заметила, что вы совсем не выбираете слов. Пишете так, как говорят люди.

– Именно так и должны были бы поступать писатели. Писателю не пристало быть пуританином.

И. Б. Зингер

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ZENIT VERSUS POLAROID

1.

Для начала – несколько слов о моем так называемом извращении, потому что нет ничего хуже, когда люди плетут про нас, сдвинутых, всякий бред. Сестрица могла бы тут немало вам рассказать. Она ведет по телику классную программу "Тринадцатая комната" и каждую пятницу по вечерам на глазах у доброй половины нашего народа кого только не исповедует: то ампутированного фетишиста, который так задурил голову двум врачам, что те напрочь отхватили ему здоровую ногу, то какого-то шизика, который занимается оральным сексом со своим четырнадцатилетним доберман-пинчером. А в прошлую пятницу в ихней будке сидела тетка, которую возбуждают бумажные носовые платки, причем исключительно ментоловые. Вы можете в это поверить? Я – нет, хотя у каждого из нас свои заморочки. Вот я, к примеру, если говорить по-честному, зациклен на писанине. Целыми днями что-нибудь пишу-записываю. Про все вокруг – и про вещи, и про людей: как они ведут себя, что говорят и всякое такое. Страсть как люблю записывать разные ситуации, потому что в них, по сути, все как на ладони: но, sorry, я немного отклоняюсь. Короче, я трехнутый летописец.

Вам, пожалуй, мое призвание покажется делом вполне невинным, но, к сожалению, тут есть два неприятных момента, которые немного осложняют эту хренотень: во-первых, с раннего детства я пишу ежедневно и почти non stop, с утра до вечера, и это уже само по себе сдвиг по фазе, а во-вторых, пишу в основном под столом, что, согласитесь, тоже не подарок. Эта страсть залезать под стол, к слову сказать, досталась мне от нашего папочки, но опять же я забегаю вперед. Короче, изо дня в день я сижу под столом со своим ноутбуком и пишу, и пишу. А это уж совсем ненормально.

Нормальные люди сидят за столом.

Нормальные люди не пишут.

– Нормальные люди не пишут, – по сей день не устает твердить моя мамочка. – Нормальные люди общаются друг с другом. Разговаривают. Перезваниваются.

Как видите, моя мамочка даже дома выражается литературно – еще бы, училка чешского! И когда слышит, как говорю я, прям-таки впадает в мандраж. Понятное дело, она хотела бы, чтоб я больше общался и меньше писал. Бедняжка, она все еще гнет свою линию. До сих пор, когда я прихожу с фатером к ней на обед или просто так в гости, она всякий раз на минутку лезет ко мне под стол и пытается отвлечь меня от моего писательства. А потом вздохнет тяжко и опять вылезет. Это даже стало типа такого формального ритуала. И то сказать, ведет она себя так скорей для очистки совести, чтобы по праву считать, что сделала для меня максимум возможного. Это примерно то же, как если бы у кого был паралитичный ребенок, лежак, который не ходит и никогда не будет ходить, но с ним все равно продолжали бы иногда, только для виду, делать разные упражнения. Я говорю это без злобы, просто не верю, что моя писанина так уж может доставать мамочку. Само собой, мало приятного, когда у вас родится дефективный ребенок типа меня, но, с другой стороны, я все ж таки не делаю ничего такого омерзительного. Я что, ем собственные какашки? Я ведь, блин, всего-навсего пишу! Ну под столом, ладно, но кому от этого вред, а? В этом, чесслово, нет ничего такого, на что противно было б смотреть. Как высказался однажды доктор: писание никак нельзя считать неэстетической девиацией.

Больше всего, видать, мамочку донимало, когда я, еще ребенком, без конца лез к ней и записывал все, что она в данный момент делала: пылесосила ли, готовила или стригла на ногах ногти. Или спала. Однажды ночью она проснулась и застала меня врасплох: я сидел в ногах ее кровати (мне было лет шесть) и записывал что-то в тетрадку. Она завизжала как резаная. Короче, я записывал все ее фразы, ее запахи, ее, пардон, амбре, ее настроения, маски, что накладывала на лицо, тампоны, какими пользовалась. Короче, все, что вам только может прийти в голову. Как видите, мое записывание с самого начала носило навязчивый характер, а все, что носит навязчивый характер, как высказался доктор, есть извращение. Он тогда просматривал исписанные тетради, а я сидел под столом и записывал все в другую, чистую, – мне было пять с хвостиком. Потом он наклонился ко мне и сказал: "Позволь взглянуть?" Я дописал фразу и неохотно отдал ему тетрадь. Там было: "Пан доктор просматривает мои тетради. У него жуткие зубы".

Доктор, ни слова не говоря, протянул тетрадь маме. Изо всех сил старался не улыбаться.

Мамочка была в шоке. Пока я не научился писать, я-де был совершенно, ну совершенно нормальный ребенок! И вот на тебе! Что произошло? Она же так возилась со мной! Всегда старалась, чтобы у меня было навалом интеллектуальной пищи! Ну может ли кто объяснить ей это! Ведь роды же проходили нормально! Разве мальчику не хватало кислорода? Видок у нее был такой, будто она хочет обвинить все здравоохранение! Папахен, однако, к делу подошел прагматично: купил мне смывающиеся фломастеры и доску, а года два-три назад – вот этот ноутбук.

Так что мерси боку, папочка!

Заметьте: все извращенцы по большей части живут в одиночестве. Именно так и сказал сестрице тот рыжеватый рукосуй в "Тринадцатой комнате": "День-деньской в метро тыкаюсь в девок, а все равно один-одинешенек". Просто в это никто не врубается – а ведь нам тоже нелегко. Хотя, с другой стороны, почему кому-то должно быть легко, а? И кому именно? Извращенцу! Вот я, к примеру, один целыми днями. Да чего там днями – месяцами! С той поры, как сестрица уговорила меня издать мои записи в виде книги, я стал типа как летописец на вольных хлебах, так что в отличие от фатера не должен ходить каждый день на работу. А быть летописцем на вольных хлебах по существу то же, что выйти на пенсию по инвалидности. Сидишь себе дома и маешься с тоски. Хотя и сижу я под столом с ноутбуком, а результат все тот же. Не говорю, в натуре, что скучаю по-страшному, отнюдь нет, но временами это все же a little bit monotonous, как сказала бы Синди. Стараюсь отнестись к делу рационально. Нет-нет да и вылезу из-под стола и пойду глянуть на улицу, не шлепает ли кто мимо, но, к сожалению, тут мало кто шлепает. Около одиннадцати притаскивается почтальонша, иной раз является и пораньше, так что для верности подкарауливаю ее уже с пол-одиннадцатого. Папуля подгребает с работы только в шесть десять, потому как, на мой взгляд, неслабо набирается. И вообще он нормальный тормоз. Если бы этот мозжечок цвета хаки не переоблачался в гражданку, то мог бы приходить домой как минимум на полчаса раньше, потому что поспевал бы на предыдущий автобус, но он кровь из носу должен переодеться – видите ли, стыдно ему ходить в форме. Дома он торчит, только когда бюллетенит. Прошлый год, в январе, простыл на каких-то учениях с голландскими саперами и подцепил вполне солидный грипп. Не скрою, это внесло в мою жизнь весьма приятное разнообразие. Я подсел к нему с ноутбуком на кровать и записывал, как он потеет. От него воняло, и видок у него был – краше в гроб кладут. Бельма прям-таки закровенились. Он даже спросил меня, хватит ли у меня смелости записать его последний предсмертный хрип. Иной раз и у него с юмором порядок.

– И ты еще сомневаешься, – ответил я.

Народу у нас бывает негусто (кому охота тусоваться с лампасником, правда?), так что в доме, по крайней мере, полная спокуха – сиди и записывай себе сколько влезет. Хотя, с другой стороны, совсем не плохо, когда появляется газовщик или тетка, что снимает показания счетчика. Брюхатый пожарный инспектор – тоже прикольный мужик. Приходит и всякий раз долбит нас, что на чердаке огнеопасные предметы. С ним тоже не соскучишься. Фатер уже дважды на чердаке прибирался, но я к тому дню, когда этот дятел должен прийти, натаскиваю туда кучу старых газет, краски и разбавители из гаража, а потом сижу и записываю, что этот толстопузик бухтит. Раз в год причапывает к нам трубочист, но этот субчик, наоборот, молчаливый и дерганый бука – ему и то поперек горла, что я со своим ноутбуком лезу к нему на крышу.

А вообще-то самый класс, когда у нас гости, которых приводит сестрица, – в натуре, я имею в виду не этих ее долбаных хахалей, о которых, кстати, речь еще впереди, а ее подружек. Обычно она приводит их под каким-нибудь абсолютно благовидным предлогом, но любому ясно как день, что девчонки жаждут увидеть взаправдашнего живого извращенца. Мы все любопытны, так ведь, можно ли этим их попрекнуть? И мне особенно в кайф, когда они подваливают зимой – тут уж прямо с порога сгребаю в охапку все их ледяные, пахучие пальто и куртки. У нас с фатером маловато крючков на вешалке, и потому все их шмотки я всякий раз уношу к себе в спальню, бросаю на кровать, а потом ложусь на них, вздыхаю и делаю подходящие совокупительные движения. Дверь, в натуре, оставляю открытой, чтобы девчонки тоже имели с этого кайф, но сестрица всегда кайф обламывает – уверяет их, что я слегка прикидываюсь. Но это все равно вроде их впечатляет, и когда я потом с ноутбуком лезу под стол, они только судорожно сжимают коленки. Я до сих пор прям-таки балдею с того, как может влиять на людей простой факт, что под столом, за которым в данную минуту они пьют кофе с молоком или потягивают сухое мартини, кто-то совершенно невинно сидит себе и временами втихаря что-то записывает. А ведь этот факт, как правило, оглоушивает девчонок напрочь, и сперва они, чесслово, нормально даже говорить не могут. Сестрица утверждает, что таким же манером ведут себя люди, впервые попавшие в телестудию под ярко-красное освещение.

– Расслабьтесь, дамы, – смеется сестрица. – Он вас не укусит.

В эту минуту я как раз кусаю какую-нибудь из них в ногу и всем нутром чую, ну прям-таки вижу, как эта телка за столом обмирает, затаивает дух, а на шее у ней выступают красные пятна. Но она – ни слова, ни полслова. Еще год назад она бы развизжалась как резаная, выскочила из-за стола и, глядишь, опрокинула кофе, но с тех пор, как я издал свою книгу и был в "Тринадцатой комнате", любая из них сидит смирно, не шелохнется. Под столом я лижу им ляжки, сосу пальцы на ногах – но ни одна и не вякнет! Дую им в трусики – но ни одна ни звука. Ни одна – вы можете в это поверить? Я даже сестрице не рассказываю. Еще год назад, когда я испробовал на них все эти фокусы, они вмиг сестрице накапали. А ведь я, чесслово, облизывал их тогда таким же манером. Дул им туда же. И с виду был такой же.

Стало быть, в чем разница?

А разница в том, скажу я вам, что раньше они не видели меня в телевизоре.

– Так кто же? – с робкой улыбкой допытывается сестрица, когда все наконец расходятся.

– Отгадай!

Чаще всего сестрица угадывает. Но на сей раз дает маху.

– Ева?

– Линда.

Сестрица делает большие глаза.

– Не верю! Заливаешь! Линда – никогда.

– Зеленые кеды на платформе, темно-зеленые колготки, мини-юбка? – спешу описать Линду снизу.

– Обалдеть! ахает сестрица.

Я показываю ей клочок бумаги, который неожиданно упал на меня под столом, – на нем номер телефона и имя "Линда".

– Ну тогда я ничего не понимаю в жизни, – говорит сестрица.

– А с чего бы тебе понимать?

К участию в "Тринадцатой комнате" подбила меня опять же она. Какая-то наркоманка – две недели сестра уговаривала ее прийти в студию и сесть в ихнюю будку – в последнюю минуту струхнула, и сестре в срочном порядке пришлось искать нового извращенца. Само собой, она сразу вспомнила про меня. В принципе я был "за", но родители едва не прихлопнулись. В конце концов согласились, но лишь при условии, что из этого ихнего гнездышка я ни в коем разе не выпорхну.

А происходило это примерно так (надеюсь, вы понимаете, что я капельку привираю).

ВЕДУЩИЙ: Желаем вам приятно провести этот поздний вечер. Поучаствуем вместе в следующей части нашей программы "Тринадцатая комната", в которой мы говорим о вещах, о которых обычно вслух не говорят. В самом деле, с кем только мы не знакомили вас в наших передачах: с пятидесятилетней проституткой, с тринадцатилетним мазохистом, с педофилом, урофилом и даже с девушкой, заколовшей ножницами собственную бабулю. И с многими-многими другими. Но здесь еще никогда не бывал человек, написавший книгу: Сегодня он здесь, и наша программа о том, что такие люди тоже бывают на свете. Пан В., летописец, как принято называть людей с таким отклонением, нашел в себе мужество и пришел к нам. Добрый вечер, пан В.!

Я (из будки): Добрвечр!

ВЕДУЩИЙ: Как и всегда, вы можете, уважаемые зрители, задавать вопросы по телефону, который находится на столе у мадемуазель Иванки. Заметим, кстати, что сегодня у нее новая прическа. Добрый вечер, мадемуазель Иванка!

ИВАНКА: Добрый вечер!

ВЕДУЩИЙ: В программе, естественно, принимает участие и сексолог – пан доктор Узел. Добрый вечер, пан доктор!

УЗЕЛ: Добрый вечер.

ВЕДУЩИЙ: Итак, пан В., как прошло ваше детство? Оно было счастливым?

Я: Жить можно было.

ВЕДУЩИЙ: Отлично. А как насчет школы? Какие предметы нравились вам больше всего? Наверное, письмо?

Я: География. И совместная физра.

ВЕДУЩИЙ: Совместная физра? Не могли бы вы объяснить нашим зрителям, что это значит?

Я: Физкультура совместно с девчонками.

ВЕДУЩИЙ: Что вы на это скажете, пан доктор?

УЗЕЛ: Этому я не придавал бы особого значения. Это обычное проявление ранней сексуальности.

ВЕДУЩИЙ: Пан В., не могли бы вы сказать, в каком возрасте к вам в руки попала первая книжка?

Я: Точно не помню. В год или два:

ВЕДУЩИЙ: Вы любили брать ее в руки? Обнюхивать ее?

Я: Чесслово, не помню.

ВЕДУЩИЙ: А как вам, например, такая раскладная книжка, где все-все двигается? Не станете же вы утверждать, что даже это не возбуждало вас:

Я: Книжки-гармошки меня никогда не впечатляли.

ВЕДУЩИЙ: Пан доктор, ваше отношение к этому как специалиста?

УЗЕЛ: Движущим мотором каждого прирожденного летописца в большинстве случаев является либидо – сознает он это или нет. И лишь в исключительных случаях мы обнаруживаем здесь иной мотив – как правило, это тщеславие или деньги.

ВЕДУЩИЙ: Перейдем теперь, пан В., к вашей книге. Закончив ее, вы ощутили грусть, пустоту или сожаление?

Я: Скорей радость.

ВЕДУЩИЙ: Сколько часов в день вы, собственно, работаете? Я имею в виду, сколько часов в день вы: записываете?

Я: Много. Иногда – десять.

ВЕДУЩИЙ: А кроме этого, у вас есть хобби, ну, например, девушка?

Я: Время от времени.

ВЕДУЩИЙ: А вы говорите с вашими девушками о своем извращении? Или умалчиваете о нем?

Я: Нет, не умалчиваю.

ВЕДУЩИЙ: А как реагируют девушки на ваше извращение?

Я: Я бы сказал, что в целом оно им нравится.

ВЕДУЩИЙ: У нас есть первый звонок зрителя. Пан Т. из Нова-Паки спрашивает, не готовы ли вы дать себя кастрировать.

2.

Стоит нам утром заявиться на пляж, как М. под бдительным оком моего отца приступает к подготовке своей новой видеокамеры. Он старается напустить на себя вид ироничный, но сразу видно, что эта японская игрушка целиком захватила его. Синди заинтригованно наблюдает за ними обоими, Кроха, напротив, тотчас переворачивается на живот и опускает мордашку на скрещенные руки. Наверное, я могла бы сказать ей, как понимаю ее: когда мне было тринадцать, как сейчас ей, я вела себя так же. Однако подойти к ее лежаку не решаюсь. Вместо этого открываю тетрадь и принимаюсь писать.

До своих шестнадцати я терпеть не могла сниматься. А если уж быть абсолютно точной, так до шестого июня тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Скажи мне кто еще пятого июня того же года, что через каких-нибудь десять лет я буду еженедельно выступать по телевизору, я бы только высмеяла его. Чтобы я когда-нибудь по своей воле встала перед телекамерой? Я, которая всем нутром ненавидит даже обычную фотографию и уж тем более всякую съемку?!

Полная чушь. Исключено.

Это яростное неприятие камеры, разумеется, взрастил во мне папка. То есть он тот человек, который любит фотографировать. Хотя он и фотографирует смолоду (несколько его лирических пейзажей были даже напечатаны в журнале "Чехословацкий воин"), но эта его страсть пышным цветом расцвела только с моим появлением. Он купил фотоаппарат "Зенит" и в первые десять лет моей жизни отщелкивал на меня по меньшей мере сотню пленок в неделю – во всяком случае, так мне казалось. В нашей квартире, сколько я себя помню, везде висело и валялось дикое множество черно-белых, а позднее и цветных фоток. На всех была я. Лишь на нескольких – я с мамой.

На первый взгляд фотография – вполне симпатичное, этакое культурное хобби, но верьте мне: когда такой страстный любитель-фотограф – ваш отец, детство просто превращается в ад. Я не преувеличиваю. Его фотоаппарат отбивает у вас охоту к любой прогулке за город, к любому дню рождения, к костру, на котором предстоит жарить сардельки, к народному гулянию в день святого Матвея и даже к новому велику. Фотоаппарат отравляет вам лес, море, горы, снег, солнце, да-да, именно солнце. Он портит вам весну, лето, осень и зиму. Вы хотите сесть, а должны стоять. Хотите пойти влево, а нужно – вправо, потому что влево – против солнца. Вам захочется в конце концов домой, ан нет, еще чего, ведь идти домой при таком мягком освещении – непростительный грех! Вам приходится без конца одеваться и раздеваться, и не потому, что жарко или холодно, а потому, что по цвету вы гармонируете то с растрескавшейся ольховой корой, то с полем дикого мака. Вы не живете, а позируете. Нельзя ни пописать, ни расслабиться, ни почесаться. Вы должны все время лицедействовать. Улыбаться.

И упаси Боже – возразить!

Когда я пошла в первый класс, мое отвращение к фотографии достигло таких размеров, что я не могла даже посмотреть в объектив. Уже с шести лет он повергал меня в шок. Когда я старалась напустить на себя серьезный и чинный вид, на фотках выходила угрюмой, закомплексованной мышкой, а когда пыталась изобразить что-то вроде беззаботной улыбки, делалась похожей на счастливую дебилку. А теперь представьте себе все эти ежегодные групповые фото! Девять лет средней школы, и девять раз такие муки. Это каждому бросалось в глаза. Этого нельзя было не заметить.

– Ну и рожу ты скорчила, Ренатка! – наперебой поддразнивали меня одноклассники, разглядывая нашу общую фотографию.

– Что с тобой стряслось? – притворно жалели меня довольные одноклассницы.

– Солнце жутко било в глаза, – говорила я, прекрасно зная, что солнце тут ни при чем.

Дело было только во мне. После моего детского опыта присутствие фотографа (а зачастую и одного аппарата в той же комнате, где находилась я) начисто лишало меня необходимого спокойствия. Всякий раз я терялась и по мере приближения критического момента, когда должна была, как говорится, вылететь птичка, нервничала все больше и уж совсем не могла совладать с собой, чтобы хоть как-то на уровне подать свою хорошенькую мордашку. "Она красивая, говаривала мама одной моей подружки, – но на этих фото она не умеет подать себя". Иными словами, мне не удавалось сконцентрировать свое, возможно даже очаровательное, существо в какой-то одной шестнадцатой доле секунды – или сколько там это поганое фотографирование длится. И на тех немногих относительно "сносных" снимках, оставшихся со школьных времен (само собой, большинство я сожгла), меня всегда выдает по меньшей мере какая-нибудь деталь: высунутый язык, кривая улыбка или чуть выпученные глаза.

– Ты чего здесь так скалишься, Рената? – слышала я обычно.

Или:

– На этой фотке тебя, верно, кашель донимал, что ли?

Казалось, ни у кого с этим делом не возникало проблем. Куда более страшные девчонки, чем я, на снимках выглядели гораздо лучше. Я была красивой до и после фотографирования.

– Есть три категории девочек, – объясняла я классу. – Фотогеничные, нефотогеничные и я.

В классе я смеялась. А дома потом ревела.

– Катитесь вы со своими фотками в задницу! – орала я на одноклассников на школьных экскурсиях. Они смеялись. Они уже знали меня.

От отцовской камеры Кроха удирает в море, и огорченный М. за неимением лучшего снимает меня. Мне уже не тринадцать, а двадцать семь, и я давно к фотоаппаратам и камерам равнодушна. Я даже откладываю тетрадь, встаю и начинаю пародировать всякие сексуальные позы: выразительно прищуриваю глаза, сильно закидываю голову, запускаю пальцы в волосы, чувственно выпячиваю губы и при этом, поглаживая груди, тяну за бретельки купальника. Папка и Синди аплодируют. Я кланяюсь и снова удаляюсь под зонт.

– Ну что, барышня? – равнодушно, заученно, без всякого интереса говорит фотографша. – Вы так ни разу и не улыбнетесь мне?

Лампы просто ослепляют меня, слезится левый глаз. Всю энергию я и так употребила на то, чтобы не моргнуть, чтобы держать подбородок в дико неестественном положении, в каком установила его двумя холодными пальцами эта дама, чтобы наконец не разразиться громким криком. На улыбку сил уже не хватает.

– Вы даже не хотите попробовать? – говорит она. – Так вы выглядите ужасно грустной.

Она тоже, но этого я не говорю ей.

– Девочка как картинка, пятнадцать лет – а так хмурится! Какая жалость, ведь у вас такие красивые зубы:

С усилием подаю голос:

– Понимаете, у меня иногда такой: шок.

Она по-прежнему склоняется над штативом.

– Подбородок, – говорит укоризненно. – Вы шевельнулись.

Она вздыхает, обходит штатив и снова устанавливает мой подбородок в исходное положение. Медленно возвращается. Мои плечи и шея окончательно задеревенели.

– Так что же? – говорит фотографша, оглядывая меня в видоискатель. – Что будем делать с улыбкой? Представьте себе хотя бы, как вы улыбаетесь своему парню.

Никакого парня у меня пока нет. Но несмотря на это, я приказываю своим лицевым мыщцам растянуть в улыбке мои губы.

– Так вы ему наверняка не улыбаетесь! – раздраженно говорит фотографша. Так глупо:

Она снова выпрямляется. Снова вздыхает – а потом улыбается и выкатывает на меня глаза, что, скорей всего, должно означать одобрительное подмигивание. У нее облезлые брови.

Но и на сей раз улыбка у меня не получается.

– Ничего, попробуем еще раз.

– Извините, – говорю я, – правда, не получается. А без улыбки нельзя?

– Попробуйте. Три, два, один – и мы улыбаемся! – восклицает она с наигранным энтузиазмом.

Неужто это и впрямь никогда не кончится! Я собираю остатки моих душевных сил и послушно оскаливаю зубы. "Ну давай, тетка!"– приказываю я ей про себя. Ненавижу ее! Лицо у меня красное и тоже словно одеревенелое.

– Ну как изволите, – говорит она холодно и нажимает наконец спуск. – Я хотела как лучше.

На другой день я прихожу за карточками. Пани фотографша, к счастью, в задней части ателье. Пожилой, костлявый служащий вынимает фото из конверта и смеется.

– Это вы нарочно! Зубы эти?

Он изображает кролика. Потом показывает карточки молодой коллеге. Девушка прыскает и закрывает рот рукой.

– Это что, ради шутки? – спрашивает меня служащий.

Оба меня с интересом разглядывают.

Я молча смотрю на фотографии: я похожа на несчастного кролика с какой-то карикатуры.

Мило и совершенно естественно я улыбаюсь служащему (жаль было бы не улыбнуться, раз у меня такие красивые зубы):

– Нет. Это на паспорт.

Своего парня я встретила только годом позже: четвертого июля тысяча девятьсот восемьдесят шестого года, спустя четыре дня после моего шестнадцатого дня рождения.

Лежим мы с девчонками из класса у причала на Кампе , болтаем и загораем. Влтава шумит.

– Сюда кого-то несет, – недовольно бурчит Иржина.

В лаз ограды протискивается высокий чернявый парень. В одной руке у него алюминиевый ящик, в другой – штатив. На шее висит фотоаппарат. Нас он пока не замечает.

– Занято! – кричит Иржина.

Парень удивленно поднимает глаза. Опускает ящик и штатив на землю и идет к нам. Красивый. На вид ему чуть больше двадцати.

– Сладенький! – шепчет Иржина.

Приглушенный смех. Девчонки надевают лифчики. Иржина и я – нет.

– Здорово! – говорит он серьезно. – Мне нужно здесь кое-что снять. Не вас, конечно, не волнуйтесь. Не помешаю.

– А почему не нас? – говорит Иржина, выставляя свои маленькие сисёнки.

Девчонки смеются. Я – нет.

Парень поднимает фотоаппарат и наставляет объектив на меня и Иржину.

– Катись ты со свом аппаратом в задницу! – взвизгиваю я, но затвор успевает щелкнуть. Я в ярости вскакиваю, натягиваю майку, бросаю вещи в сумку и делаю ноги. Девчонки кричат мне вслед, но я не оглядываюсь. Пролезаю сквозь ограду, бегу в парк и плюхаюсь на ближайшую свободную скамейку. Реву.

Через минуту он подходит. Вытирает мне слезы с лица.

Приятно.

Я лезу в сумку и молча предъявляю ему свой паспорт.

Писание никогда не было сильной моей стороной, говорю это прямо. С грамматикой в основном проблем не было, но стиль мне не очень давался. Помню только, что каждое сочинение должно иметь вступление, потом как бы само повествование и под конец заключение. И требуется также, чтоб в каждом повествовании была прямая речь, – вот, собственно, и все, что я помню касательно стиля, говорю это прямо. Когда мне нужно написать письмо или какой рапорт подлиньше, это занимает у меня дня два (естественно, я преувеличиваю). Однако Рената утверждает, что это не имеет значения. Я, мол, должен использовать наш совместный отпуск и правдиво описать ее рождение и все, что я помню из ее детства. Естественно, как говорится, я могу попробовать, однако не ждите от меня никакого романа, уж это я однозначно предоставляю сыночку.

Так вот, для вступления, пожалуй, достаточно, теперь прямо перейду к рассказу о том, как у нас родилась Рената. Родилась она, стало быть, до срока, дней на двадцать раньше. Моя бывшая жена была без сознания, и Ренату извлекли кесаревым сечением. В тот день, когда мою бывшую жену оперировали, я был со своим взводом на стрельбищах и потому вернулся домой поздно. Хотя, по правде сказать, мог бы вернуться как минимум на час раньше, но мой взвод по стрельбе занял в части второе место, и я со своим заместителем младшим лейтенантом Вонятой зашел в буфет выпить стопочку. Хотя я, можно сказать, ничего и не выпил, но сидел там с ним как минимум около часа, потому что, естественно, ничего не предполагал (а если бы предполагал что, я бы с ним там, естественно, не рассиживался, уж поверьте). Тогда мы жили еще у моих родителей, и когда я вечером пришел домой, моя бывшая жена уже давно находилась в родилке в Кутна-Горе. Мой отец сидел в кухне с соседом, у которого была машина (у моих родителей сроду ее не было) и который при особой надобности возил нас. Уже по одному этому факту я понял – что-то стряслось, да и у обоих был такой вид, что это каждый бы понял. "Что стряслось?" – спросил я. Они ответили, что еще днем моя бывшая жена стала задыхаться и ее в момент забрала "скорая". Стоило им это только выговорить, как меня охватил такой страх за мою жену, что я быстрехонько рванул в гостиную, чтобы немного успокоиться. По правде сказать, я залез там на минутку под стол, что постороннему человеку, естественно, может показаться чуточку странным, но к такому делу я привык с раннего детства, и в минуты, когда у меня, с позволения сказать, шалят нервы, мне это и впрямь помогает. А почему бы и нет, говорю я себе, нынче-то люди, чтоб успокоиться, ежедневно глотают магний, а то и нюхают всякую дрянь до потери сознания, и оно как бы в порядке вещей. А вот ежели человек минут на десять залезет под стол, так его сразу зачисляют едва ли не в психи. Однако отец с соседом скоро пришли за мной, и мы покатили в Кутна-Гору. Всю дорогу молчали, что, думаю, понять можно. Когда мы подъехали к родильному дому, мою бывшую жену как раз перевозили в реанимацию в Колин. В грузовом лифте я ехал с ней рядом, а потом провожал ее к "скорой". Она уже пришла в сознание, но во мне все так дрожало, что ничего толкового я сказать ей не мог, за что корю себя по сей день (а что мы с ней теперь в разводе, не имеет никакого значения). Доктор сказал, что это была так называемая родовая эклампсия и что в Колине условия у нее будут получше. Отцом Ренатки он почему-то посчитал моего отца – в нормальных обстоятельствах это был бы форменный ужас, но тогда ни на какие ужасы времени не хватало. Рената, естественно, уже родилась, но осталась в Горе. То, что мою бывшую жену разлучили с ребенком, естественно, для нее было тяжко, но, к счастью, через два-три дня состояние ее настолько улучшилось, что ее снова перевезли в Кутна-Гору. Ездил я к ней автобусом едва ли не каждый день, хотя в палату к ней еще не пускали и приходилось подзывать ее к окну, которое, к сожалению, было на третьем этаже. В первый раз увидел я Ренаточку лишь с черного хода – туда нас однажды пустила сестричка, которой зять преподнес сервиз из огнеупорного стекла. Я взяток сроду не давал и давать не умел, так что за зятя тогда малость краснел, и потому трудно вспомнить, как Ренаточка выглядела (фотоаппарат в тот раз я не взял, ибо внутрь войти не рассчитывал). Помню только, что у нее уже были волосики, что была она жутко красная, но сестричка сказала, что это очень красивый ребенок. Не знаю, было ли это объективно или потому, что она получила взятку. Сам-то я судить об этом не мог, ведь мне было всего двадцать один и не так уж много новорожденных я на своем веку видел. Но нынче меня немного гнетет, что тогда по молодости я мало что запомнил.

В заключение хочу написать, что молодые люди и впрямь должны обзаводиться детьми чуть позже, только тогда, когда по-настоящему созреют для этого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю