Текст книги "Летописцы отцовской любви"
Автор книги: Михал Вивег
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
12.
Виктор открыл мне глаза: я – дочь лампасника! Как я могла столько лет быть слепой?! Разве отец не брал меня в выходные в казарму? Разве я не видела, кто это? Ответ: я не могла это видеть, я была еще ребенком. Я была ребенком, а отец воспользовался моей несмышленостью. По сути все эти годы он дурачил меня!
Мои отношения с отцом сразу оказались на точке замерзания. В каникулы я под разными предлогами исподволь разрушала все наши общие уик-энды и ежегодные недельные отпуска.
– Но я уже с лихвой за все заплатил! – канючил этот служака Чехословацкой народной армии и член коммунистической партии.
– Все оборви! – Виктор был непреклонен.
С товарищем капитаном я не встречалась долгие месяцы, и мне хоть бы хны! Мама, правда, продолжала иногда приглашать его на обеды, но я всякий раз находила предлог и смывалась из дому. Однажды я так и сказала маме: мне непонятно, как ты можешь приглашать в дом такого сорта людей. В конце концов я перестала ему даже звонить.
– Отлично, – сказал Виктор. – С ними мы не должны идти ни на какие компромиссы.
Когда мне пришлось – под нажимом мамы – поздравить отца с днем рождения, я, не глядя ему в глаза, только из жалости подставила щеку для поцелуя (Виктору об этом я не сказала). К Рождеству я через братца послала ему мерзкий дешевый социалистический галстук, который красноречиво выражал мое отвращение к таким людям, как он.
Галстук я даже не завернула.
В январе 1987 (кстати сказать, в день памяти Палаха:) я встретилась с ним (конечно, по его настоянию) в кафешке Общественного дома и наконец абсолютно откровенно выдала ему все, что о нем думаю.
Он не попытался даже защититься.
Я окончательно порвала с ним всякие отношения и два года, пока встречалась с Виктором, ни разу не навестила его.
Я отказывалась жить во лжи.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РАЗВОДЫ, РОЖДЕСТВО И ПОДОБНЫЕ МЕЛОДРАМЫ
1.
Не стану вам мозги пудрить, будто свои записи я никогда не хотел издать, будто не хотел каждый месяц рисоваться в телике или доказать, например, этому залупистому трубочисту, который, кстати, вчера опять завернул к нам, что я хотя и сижу целый день дома под столом, но все ж таки не какой-нибудь слюнявый шиз, как он, судя по всему, думает. Ясно, всегда хотел... А кто не хочет быть знаменитым? Скажу как на духу: с этой заманчивой мечтой о славе я частенько втихаря заигрывал, но на этом заигрывании все и обламывалось. Записей были тонны, но меня насчет их постоянно одолевало сомнение. Я не верил себе, и, думаю, не без достаточного основания: в Гарварде я не учился, с литературным языком сроду не в ладах, а что до так называемой культурной почвы, так могу сказать вам лишь то, что со времен детства и отрочества не помню ни одного путного разговора о литературе, который при мне вели бы папаша-лампасник с мамашей-училкой. Но однажды сестрица втихую прочла мои записи и с того дня не уставала долбить меня, что, дескать, у меня талант и я должен издать их. Уйми гормон и тормозни, сказал я ей, у меня на такое кишка тонка. Но она так с меня и не слезла. И однажды процитировала то, что написал Честертон о Диккенсе: "Голый пламень чистого гения, который вспыхивает в человеке без культурной почвы, без традиций, без помощи религии и философии, без обучения в прославленных заграничных университетах и восжигает свет, какого никогда не было ни на море, ни на суше. В этом свете простые и обыкновенные вещи отбрасывают длинные и изумительные тени:"
– Да, класс! – усмехаюсь я.
После нескольких лет напрасных уговоров сестрица в конце концов в позапрошлом году затащила к нам двух деятелей из Института чешской литературы, мэна и тетку, которые взялись вкручивать мне, что, издай я свои записи, я здорово насолил бы нашей литературе. Они гарантировали мне, что я, как говорится, в одночасье стану самым читаемым чешским писателем.
– Неужто так хреново с нашей литературой?– спрашиваю.
Они переглянулись, а потом сообщили, какой нынче средний тираж чешской прозы.
Тут уж дошло до меня: и впрямь полный отстой с этим делом.
– Так вы принимаете предложение?
– Но почему именно я? Разве вам не сказала сестра, что я девиант?
– Никого лучше нет у нас на примете, – говорит мэн.
– Поймите, – напирает тетка, – кому-то же надо это делать:
– Ну что ж, принимаю. О`кей!
– Спасибо. Вы, правда, милый.
Автографиада состоялась у меня в книжном магазине Фишера (примерно неделю спустя после того, как я был гостем в сестрицыной "Тринадцатой комнате") и, пожалуй, вполне удалась. Не сказать, что пришла уж такая уйма народу, но поскольку я совсем не привык писать от руки, каждая подпись, включая дату, занимала почти минуту, так что враз выстроилась очередь аж на улице. Это выглядело и впрямь внушительно, и папахен с сестрицей раздувались от гордости. За столом я, понятно, сидеть не мог.
– Как вы полагаете, шеф, могу ли я для подписывания спуститься вниз? спросил я Фишера еще до того, как все началось.
– Вниз?
– Я имею в виду под стол.
– Под стол?
– Под столом мне привычней, – объяснил я ему. – Здесь, наверху, как бы это сказать, не моя стихия.
На лице у книготорговца отобразилось недоумение. Люди в магазине улыбались.
– Я всегда предпочитаю смотреть снизу вверх, – говорю я. – Наверху я всякий раз теряю чувство реальности. Это напрочь расшатывает мою психику.
– В таком случае, – наконец восклицает Фишер, – почему нет?!
Я залез под стол и начал раздавать автографы, однако чую, что-то не клеится. Раз-другой подписал – и нервы пошли вразнос.
– Не хотелось бы, шеф, без конца затруднять вас, но не нашлась бы здесь какая-нибудь скатерть? Без скатерти я всегда чувствую себя страшно обнаженным.
– Скатерть? – говорит Фишер.
– Точняк, шеф. Sorry, но без скатерти я скорей всего не справлюсь.
– Стало быть, скатерть? – говорит Фишер. – Нормально.
Он посмеялся, но скатерть принес. Я враз почуял себя гораздо лучше. Я шлепал подписи одну за другой – каждая занимала секунд пятьдесят, не более. Единственная заковыка заключалась в том, что меня практически не было видно, но Фишер с одной продавщицей утрясли дело запросто: повесили табличку АВТОР ПОД СТОЛОМ. Люди, по крайней мере, смеялись, а в литературе, думаю, это дело первейшее, не так ли? Подписывание теперь шло как по маслу. Телки нагибались ко мне – аж сиськи из выреза выскакивали.
– Я видела вас по телику, – говорит одна такая вполне клевая.
– Фантастика!
Я старался говорить максимально коротко, чтобы сосредоточиться на подписи. А когда не мог сосредоточиться, высовывал язык, что, согласитесь, на автографиаде выглядит довольно придурочно.
– Это было жутко смело, когда вы под конец вылезли из этой будки и нарисовались. Я в смысле: перед всеми. Это было: факт, колоссально.
– Серьезно? Ну спасибо.
С этой подписью я почти что управился.
– Вы, факт, были такой классный.
Финито: подпись – что надо.
– А не могли бы вы приписать там еще "Габине"?
– Нормалек, для этого я и здесь, золотко, – говорю я, хотя рука уже не моя.
Наконец все в ажуре и я могу взглянуть и на ее сиси: офигеть можно!
– У вас красивый почерк, – говорит Габина. – Такой типа детский.
– Это единственное, что у меня еще детское. Все остальное у меня уже чертовски взрослое:
Она хихикнула, огляделась. А когда я подавал ей книжку, сунула мне в руку записочку с телефоном – почти такую же, как в тот раз Линда.
Она взглянула на меня – как, мол, отнесусь к этому.
– Спасибо, малышка, – говорю я сладко. – Лучше этого нет для меня подарка!
А когда она выпрямлялась, то большим пальцем и мизинцем изобразила телефонную трубку. Мизинец потом сунула в рот и облизала. Ну и штучка эта Габина!
Вслед за ней прихилял какой-то хмырь в возрасте.
– Я видел немало писателей под столом, – говорит он, – но никто из них уже не в силах был подписываться.
Он весело поглядел на мою подпись.
– Вы с этим справляетесь еще довольно прилично, – похвалил он меня.
В общем он был мне даже симпатичен, но поболтать с ним не довелось – за ним стояли трое увечных с одним сопровождающим-педагогом. Хотя слово "стояли" не вполне уместно: двое сидели в инвалидных колясках, а тот, что кой-как стоял, для разнообразия был слабоумным.
– Павлик хотел бы кое-что сказать вам, – говорит сопровождающее лицо.
Слабоумный задергал огромной башкой, и из носу у него вывалилась зеленая сопля величиной с детский носок.
– Он стесняется, – объяснил мне педагог и обратился к Павлику:
– Утри нос, Павлик, и скажи пану писателю то, что ты хотел ему сказать.
Павлик растер сопли по роже и что-то пробубнил мне. Я не разобрал ни слова.
– Он говорит, что вы для него настоящий образец для подражания, – перевел мне педагог.
2.
Рената говорит, что мое "отпускное" писательство ей нравится, но я-то отлично знаю: чтобы пташку изловить, надо песню заводить. Однако признаю, что в определенном плане такое писательство – дело хорошее: приходится ломать голову и вспоминать вещи, о которых и думать забыл. Когда я поначалу здесь на пляже вспоминал о Ренаткином детстве, у меня перед глазами всплывало главным образом то, что было заснято или накручено камерой (если представить, сколько раз все эти пленки и кассеты с ней я просматривал, то, думаю, это нормально). Теперь, когда уже не впервой сажусь за писание, вспоминаются вещи, которые я вообще никогда не снимал. Вот хотя бы такое: у Ренатки все маечки всегда были грязные – в пятнах от апельсинового сока, который мы с моей бывшей женой для нее отжимали. Или как она в четыре года в автобусе по дороге в Бенецко читала по памяти всего Максипса Фика, которого выучила с пластинки, и как весь автобус ахал от удивления. Вспоминаю также, как я брал ее из ясель, а позже из детского сада, как там ужасно воняло и как пани воспитательница и остальные дети, завидев меня на пороге, во весь голос кричали: "Ренатка – домой! Ренатка – домой!" – и как потом Ренатка в фартучке подбегала ко мне и всегда целовала. Мало-помалу вспомнил я и разную ее одежонку. В основном все перепадало нам от детей свояченицы или от знакомых, дело известное, но иной раз, естественно, мы покупали ей и что-нибудь новенькое. Как-то, например, мы с моей бывшей женой купили ей в "Котве" довольно дорогую зимнюю курточку, которую Ренатка сама себе выбрала, а к ней еще и берет. И курточка и берет были бордового цвета и к Ренаткиным светлым волосикам очень шли. Когда надевали ей что-то новенькое, я всегда поражался тому, какая она у нас красивая (естественно, я знал, что она красивая, но в старой, поношенной одежонке это не бросается так в глаза, как в чем-то действительно модном). Мой отец ежегодно привозил ей из ГДР джинсы, поначалу такие, детские, с резинкой на поясе и цветной вышивкой на карманах, а потом уже и настоящие (в то время их далеко не каждый имел). Когда Ренатке было тринадцать (то есть спустя год после нашего развода с женой), он привез ей джинсовый комбинезон (тогда такие джинсы с нагрудничком называли "лацлачи", а как теперь называют – не знаю, но это уже не существенно). В тот год мы вместе полетели в Болгарию. Я хотел хоть немножко вознаградить ее за все те трудности, что свалились на нее из-за нашего развода (я-то хорошо знал, что он и ей дался нелегко), и потому предложил ей слетать куда-нибудь вместе. Ренатка выбрала Болгарию. Как дочь военнослужащего, она не слишком-то и могла выбирать. Кроме Болгарии, можно было выбрать только Румынию, Венгрию, Польшу или ГДР (не считая, естественно, СССР), вот она и выбрала Болгарию. Новые "лацлачи" она сразу же надела, только расстегнула бретельки, и все то время, пока мы были в Болгарии, ходила со спущенным нагрудничком – дескать, так носят (носят ли так и сейчас – не знаю, но тогда якобы так носили). Болгары, естественно, все время свистели и орали ей вслед, и я готов был убить ее, но, как обычно, решил лучше помалкивать.
3.
Когда наши разводились, мне было двенадцать, братцу – шесть.
В тот вечер, когда нам об этом сказали, мы вели себя, в общем, спокойно. Согласились с тем, что я останусь с мамой, а братец будет жить с папкой. Мы выслушали объяснение папы, доводы мамы, под конец кой-какие обещания на будущее и пошли спать. Смысл случившегося пока не доходил до меня в полной мере, и, кроме того, в тот день я очень устала после школы и потому быстро уснула.
Ночью я проснулась. Кровать братца была пуста. Я выбежала из комнаты и стала искать его. Думала, он лег спать с папкой на полу в гостиной, но его и там не было. Я потихоньку через переднюю вошла в спальню: мама спала, вид у нее был измученный. Братец сидел в изножье кровати с открытой тетрадкой и писал. С этаким трогательным усердием первоклашки.
– Записываю маму, – прошептал он серьезно.
("Трогательнее, чем Коля в ванне" , – заметил бы, очевидно, Виктор.
Вы скажете чувство, он скажет кич ).
Я сразу разревелась. Мама проснулась и дико испугалась братца. Раскричалась на него, а потом расстроилась и на остаток ночи взяла его к себе.
Я пошла спать к папке. Мы слышали, как мама с братцем плачут. Мы тоже с товарищем капитаном заплакали. Виктор, ты в это поверишь?
Настоящая мелодрама.
Первые месяцы после того, как папка с братцем уехали от нас, были ужасными. Я ходила по квартире, где они жили с нами долгие годы, и повсюду натыкалась на их отсутствие: в гостиной, в маминой спальне, в кухне, где мы все вместе ужинали: А теперь после ужина я заглядывала под стол, но братца там уже не было, он там уже не писал. Странно! В прихожей не было их обуви, на вешалке не висела братишкина синяя зимняя куртка. Его кровать была постоянно застелена. Собака целыми днями сидела у окна. Принюхивалась к мебели, к щелям под дверьми.
Папкины фотки уже не валялись повсюду. Тебе, Виктор, это может показаться просто диким, но мне стало не хватать даже запаха его формы. Стало не хватать его карт и планов
тактической подготовки, которые этот коммуняка вечно таскал домой.
Тебе на это и правда нечего сказать, Виктор?
Когда я, бывало, лежала в ванне, мне казалось, что слышу, как в прихожей папка что-то рассказывает маме. Я совершенно отчетливо слышала его смех, но стоило мне вылезти из воды и вытереться, там его уже не было. Настоящая тайна.
Когда я засыпала, он уже не приходил пощекотать мне спину.
Он уже ни разу не пожелал мне спокойной ночи!
Я ревела в подушку и ненавидела его.
Звонил он, правда, через день. Раз от разу старался говорить со мной все непринужденнее, но у него это плохо получалось. Мы оба были в постоянном напряге.
– Приветик!
– Здравствуй, папа!
Он рассказывает мне что-то вроде остроумного анекдотца, который заготовил заранее (возможно, даже выучил его наизусть), но я не смеюсь. Он начинает нервничать, и его речь становится все тяжеловеснее. До сути он так и не доходит.
– Я тебя не особенно развеселил, а?
– Нет, ничего:
Он вздыхает и по обыкновению кончает родительской тягомотиной.
– Как в школе?
– Ничего.
– Есть какие-нибудь отметки?
– Да нет:
– А что означает "да нет"?
– Никаких отметок.
Молчит. Слышу, как он дышит.
– Значит, все в порядке?
– Ага, в порядке.
– А что дома? Дома тоже все в порядке?
– Дома тоже все в порядке, – говорю кисло.
Мы молчим. Вздыхаем.
– Ясно. Дурацкие родительские вопросы, да?
– Да, немножко.
– Тогда скажи что-нибудь ты, – тянет он.
Мы молчим.
– Что ты делала целый день?
– В общем ничего. С Яной была.
Слышу, как он сглатывает.
– Ну, папка, sorry, что-то по телику начинается.
Он опять вздыхает.
– Значит, в среду в пять на Народни?
– Ага.
– Ты меня слушаешь? Где, я сказал, мы встретимся? Повтори.
– В среду в пять на Народни.
Долгое молчание.
– Разговоры по телефону у нас не получаются. Правда?
– Да, не очень, – отвечаю.
– Ничего, научимся, – не теряет надежды папка. – Мы постараемся.
– Ага.
– Значит, в среду в пять на Народни. Не перепутай.
– Нет. Так чао!
– Чао, Ренатка. Пока, целую тебя.
Он ждет. Слышу его дыхание.
Усмехаюсь. Смотрю, как мама моет посуду.
– Ну, всего, папка, – говорю отрывисто и вешаю трубку.
В ту же минуту мне становится его жалко.
– Прочту вам кое-что, – обращается к нам отец из-под своего зонтика. Послушайте. "Было бы хорошо, если бы ты пришла в сочельник, Смилли!" "Рождество мне ни о чем не говорит." – "Значит, ты хочешь, чтобы твой папка сидел здесь один?" – "А ты не мог бы побыть в Доме для одиночек?"
Отец захлопывает книгу.
– Отпад! – смеется братец. Он уже здорово загорел.
Папка качает головой. У него свое на уме.
– И знаете, сколько отцу этой Смилли лет? Семьдесят.
Он делает паузу, чтобы сказанное прозвучало более впечатляюще.
– А теперь угадайте, сколько экземпляров этого бестселлера было продано по всему миру?
– Сколько? – послушно спрашивает М.
– Пять миллионов экземпляров. Подумай только!
4.
О том, что конкретно предшествовало нашему разводу с женой, писать не хочу и не стану – Ренате я сказал это прямо. Во-первых, не думаю, чтобы от моего писания был хоть какой-нибудь прок, а во-вторых, такое обещание я дал своей бывшей жене. Короче говоря, что было, то было, и снова выволакивать все это на свет принесло бы, думаю, больше вреда, чем пользы. Такие вещи случаются в жизни, потому как, нравится нам или нет, семейное счастье запланировать невозможно. Естественно, все мы строим разные планы, это нормально, но некоторые вещи при всем нашем желании запланировать невозможно. Коли что-то не ладится, так не ладится, и ничего тут не попишешь. К примеру, конкретно я всегда полагал, что если у кого в семье маленькие дети, то на развод он не имеет права, как бы ни было ему в браке тошно. Не имеет права, и, так сказать, баста! Один психолог (его имя, к сожалению, я забыл, но это не так уж и важно) как-то написал статью в субботнюю газету, в которой утверждал, что если дети еще маленькие, а их родители вздумали разводиться, то у этих детей рушится вся существовавшая дотоле вселенная. Фраза мне ужасно нравилась, я полностью был с ней согласен, хотя "нравилась" в данном случае не совсем подходящее слово, но вы ж понимаете, что я имею в виду. Я всегда свято верил, и даже тогда, когда мой брак стал трещать по швам, что если есть маленькие дети, то их родители обязаны все так устроить, чтобы, с позволения сказать, и волк был сыт, и овцы целы – надеюсь, вы меня понимаете.
Но в одно прекрасное утро я проснулся на полу в гостиной, где я спал уже целый месяц, и в полной мере осознал, что моя жизнь – настоящий ад и, что еще хуже, в этом аду по моей вине и по вине моей жены живут и наши маленькие дети. И я понял, что если мы с моей бывшей женой не сумели ни о чем договориться в течение всего прошлого месяца, а то и всего прошлого года (или точнее – даже двух лет), то, вероятно, не сумеем уже никогда. В эту минуту до меня впервые дошло, что нам и впрямь придется развестись. Слово "развод" без преувеличения просто ужаснуло меня, ведь оно вдруг затронуло именно меня, хотя я-то всегда полагал, что меня оно никогда не затронет. И самое страшное: даже в ту минуту я еще не мог представить себе, что придется сказать об этом детям и переехать куда-то (куда – я и понятия не имел), но вместе с тем я прекрасно понимал, что сделать это действительно придется. Собственно, что-то похожее на то мое состояние происходит тогда, когда вы заводите на морозе машину, ибо вам непременно нужно попасть в город, но мотор – ни в какую. Когда вы поворачиваете ключ в третий или четвертый раз, то все еще надеетесь: дело пойдет, но когда поворачиваете в тридцатый раз, то в глубине души прекрасно сознаете, что вы напрасно насилуете стартер и делаете это только потому, что просто не можете представить себе, что в город, куда вам позарез нужно, сегодня вы никак не попадете. Это было самое худшее: знать, что тебе придется сообщить о разводе детям, да еще родителям и бабушке, которая в моей бывшей жене, как говорится, души не чаяла, – но при этом не уметь даже представить себе такое.
Мне вдруг сделалось так страшно, что снова проснулась моя несчастная детская травма, и пришлось все утро просидеть под столом, чтобы хоть немного успокоиться. Признаюсь в этом. С другой стороны, надо сказать, что моя бывшая жена все утро оскорбляла меня и высмеивала перед детьми, но писать про это не хочу и не буду, так как толку от этого чуть. Вечером эту "радостную" новость мы сообщили детям (о том, что творилось в ту ночь, у меня нет ни сил, ни желания рассказывать – как вспомню, сердце до сих пор разрывается), а спустя четыре месяца был развод. Судья хоть и молодой был, но вежливый, потому что, думаю, уже успел понять, что брак у любого может распасться. Мы с моей бывшей женой иной раз забывали встать, когда говорили с ним в зале суда, но он понимал, что это мы от волнения. А я и вправду нервничал, и даже очень, говорю прямо: разве приятно, когда вас за три четверти часа лишают двенадцати лет жизни с женщиной, которую вы любили? Тогда мне это так виделось, но сегодня-то я знаю, что это совсем не так, ибо все хорошее, что за двенадцать лет прожито, уже никто у нас не отнимет, тем паче какой-то клочок казенной бумаги. И нынче я даже уверен, что обещание, которое человек дает своей будущей жене во время свадебного обряда (а тем самым и тестю и всем остальным), разводом не разрушается, хотя большинство людей думает, что разрушается. Частично, естественно, разрушается, но если ты честен перед собой, полностью разрушить это обещание ты не можешь. Я хотел бы еще написать, что ни моя бывшая жена, ни я во время развода, естественно, не сваливали вину друг на дружку, и потому даже социальный работник, что представляла в суде наших несовершеннолетних детей, на прощание нас похвалила.
, сказала, что давно не видела таких пристойных отношений между партнерами. А уже после всего мы с моей бывшей женой зашли в бистро против суда на чашечку кофе, но там стояла, как говорится, мертвенная тишина, и разговор у нас тогда еще не очень-то клеился, что, думаю, тоже естественно.
5.
После развода папка стал приходить к нам раз в месяц на обед, но для меня это были мучительные визиты.
Он держался напряженно и неуверенно. Снимал обувь уже перед дверью, хотя прежде никогда этого не делал. Наша квартира после его ухода ничуть не изменилась, но он почему-то оглядывал ее с явным удивлением. Хорошо еще, что мне не надо было указывать ему дорогу в ванную! (Там он недоуменно смотрел на полочку над умывальником: куда, мол, запропастилась его зубная щетка? А его бритвенный прибор? Кто может объяснить ему это?)
Все его веселые байки были заранее подготовлены. Обо всем остальном он говорил неестественно, с преувеличенной вежливостью. Даже просил у мамы разрешения кой-куда отлучиться. По нескольку раз благодарил за все. Нет-нет, кофе он не будет пить. Право, спасибо, но сегодня он уже выпил три чашки кофе, спасибо. То и дело откашливался. Вел себя примерно так, как человек, который просит денег взаймы (это сравнение, естественно, пришло мне в голову позже). К сожалению, он заразил этим и маму. И она в его присутствии перестала быть естественной.
Однажды я сказала им об этом,
– Вы ведете себя будто в танцклассе! Расслабьтесь!
Это задело их.
– Будто в танцклассе? – вскинулась мама, хотя она-то прекрасно понимала, что я имею в виду.
– Вот именно. Вы ужасно скованны, разве вы не чувствуете?
Папка откашлялся.
– Поверь мне, девочка, мы с мамой ведем себя настолько непринужденно, насколько у нас получается. Поверь, мы делаем максимум возможного.
Они оба действовали мне на нервы. Когда папка уходил, я всякий раз испытывала облегчение.
Вину, которую он чувствовал по отношению ко мне после развода, он искупал нашими общими походами по уик-эндам в китайский ресторан на Водичковой улице (я любила курицу с ананасом и жареные бананы, и он ради меня преодолевал даже свою всегдашнюю робость перед официантами) и особенно во время совместных отпусков. Чем дороже путешествие, тем больше индульгенций.
Первую зиму я провела с ним и братцем в Татрах. Трехзвездочный отель с бассейном прямо у трассы, свежий снег в полметра, к тому же всю неделю солнце. Папка увлеченно фотографировал и раз пятнадцать на дню пытался удостовериться, счастливы ли мы и в самом ли деле самое худшее уже позади. Я сознательно не облегчала ему жизнь: нет, этим занудливым спуском я ни за что больше не съеду! – А мне не хочется отдыхать! – А я хочу передохнуть! – Иди ты на фиг со своей камерой!
Я до отвала кормила его своими капризами, и он безмолвно все сносил. Искупал свою вину.
Однажды на фуникулере он произнес несколько непривычно длинных фраз. Конечно, он рассчитывал прежде всего на меня. Своими словами он попытался, довольно тяжеловесно, объяснить мне ту самоочевидную вещь, какую я поняла лишь многими годами позже: дескать, любые человеческие отношения живут полной жизнью или прозябают в прямой зависимости от того, сколько нежности, хорошего настроения и взаимной приязни обе стороны в них "инвестируют"...
Он тогда говорил, а я разглядывала себя в стеклах его солнечных очков. Стальные троссы с тихим урчанием уносили нас к белым вершинам. Папка растерянно умолк. Я посмотрела на него и рассмеялась.
– Я могу кое-что сказать тебе?
– Естественно, – загорелся он новой надеждой на наше взаимопонимание.
– А ты не обидишься?
– Нет.
– У тебя из носа торчат волосики, и в этом дурацком колпаке ты похож на дебила.
Это было в марте. Летние каникулы проводить с ним я отказалась. Мне было тринадцать, и я решительно не хотела целыми днями торчать перед камерой и выслушивать всякие бредни об инвестициях в отношения.
Я сообщила ему об этом в один из наших уик-эндов, сразу же в пятницу вечером. Его проняло. Он откашлялся, убрал заготовленные каталоги туристических бюро и за весь вечер практически не сказал мне ни слова.
Я обиделась.
Кроха в нашей "дамской" комнате наряжается на свое первое свидание. (Петр после ужина пригласил ее в город на мороженое! Еще ни разу в жизни ее никто никуда не приглашал – а ей уже давно тринадцать!) Она поочередно перемеривает все тряпки, которые взяла с собой, и в конце концов возвращается к тому смелому оранжевому платьицу, которое мы перед отъездом купили вместе. Она изучает себя в зеркале.
– Ну как? – поворачивается она к Синди, а потом даже ко мне. Фу-ты, ну-ты!
В наших отношениях установились четкие границы, но время от времени одной из нас удается их ненадолго переступить. Вот и сейчас: то, что будет непримиримо разъединять нас по меньшей мере еще много лет, на какое-то мгновение отступает перед обыкновенным девичьим желанием хорошо выглядеть.
– Очень тебе идет! Ты просто очаровашка! – слышу, как говорю я с восторгом.
Я силюсь не казаться сухарем под тридцать, но временами перегибаю палку.
– You look really great! – нараспев говорит Синди (у нее, конечно, это звучит естественно).
Раздается стук в дверь.
– Разрешите?
Кроха возводит глаза к потолку.
– Входи, – кричу я.
М. делает веселый вид, но на это явно никто не клюет.
– Это ты серьезно? – говорит он Крохе. – Ты в самом деле собираешься идти в таком наряде?
История повторяется.
– А что тебе не нравится? – наступательно говорит Кроха. – Что тебе опять не нравится?
М. взглядом ищет у меня поддержки, но не получает ее, ибо я отлично знаю: во всех спорах, касающихся Крохи, я обязана быть на ее стороне.
– Что поделаешь, это идет ей! – говорю я с улыбкой.
– Она почти голая!
– Мы на море, – замечаю я примирительно. – Здесь к этому иначе относятся.
М. отворачивается от меня. Делает вид, что я предала его, но где-то в глубине души записывает на мой счет несколько баллов.
Улыбается.
– Детка моя, – говорит он Крохе покорно, – в общем-то, я вполне современный отец.
– Ха-ха, – усмехается Кроха.
– Ха-ха, – вторит ей Синди.
– Да, я полагаю себя вполне современным отцом, – спокойно говорит М. – И хочу тебя уверить, что, будучи отцом современным, я вовсе не собираюсь вступать в комичный и бесплодный бой с матерью-природой. И уж тем паче:
– Пап, извини, но я тороплюсь!
– И уж тем паче не в том отчаянно смешном подобии, в каком его демонстрируют отцы, скажем, несколько более традиционного
склада.
– Пап, я говорю тебе, что спешу!
– Я хочу только сказать, что готов дать возможность матери-природе одержать победу без боя.
– Мы рады это слышать, – смеясь говорит Синди со своим милым акцентом.
– Короче говоря, – невозмутимо продолжает М., – поскольку я заранее смирился с торжеством матери-природы, я, сверх того, готов и к той неотвратимой реальности, что какой-нибудь симпатичный паренек раньше или позже несомненно увидит твое нагое тело: Уверяю тебя, что мое смущение коренится в другом:
На секунду он удовлетворенно умолкает.
– Оно коренится в вопросе, действительно ли необходимо, чтобы это произошло уже при первом свидании. Вот и все.
– Вау! – говорит Синди.
– Ну тогда будь любезен, выйди, чтобы я могла переодеться, – с полным смирением вздыхает Кроха.
6.
Каждое утро мы доплываем с Ренатой до красных буйков, и именно там Рената спросила меня вчера, не хочется ли мне написать что-нибудь и о ее маме – мол, где и как мы познакомились, куда вместе ходили и тому подобное. "Что ж, я не против", – ответил я однозначно, потому как женился я на ее матери действительно по любви, а то, что она была уже беременна Ренаткой, дела не меняет (как и то, что мы с ее матерью теперь в разводе). Так вот: познакомились мы 12 февраля 1967 года в бассейне в Подоли, куда мы по случайному совпадению оба пришли поплавать. Она была там с подругами из гимназии , а я – с однокурсниками из промышленного училища. Помню, она была в ярко-красном раздельном купальнике и держалась несколько обособленно, и это, прямо скажу, мне очень понравилось, потому как девчонки, которые под предлогом всяких водных игр разрешают мальчишкам, с позволения сказать, лапать себя, никогда восторгов у меня не вызывали. Думаю, у каждой девушки, что не хочет уронить себя в глазах того или иного мальчика, должна быть своя гордость. Ее ладная фигурка, естественно, мне тоже очень понравилась, не скрою, но это для меня еще не повод для какого-нибудь, с позволения сказать, лапания. Я часто проплывал мимо нее, и мы несколько раз обменялись взглядами, но заговорить с ней я никак не решался, что, думаю, в семнадцать лет вещь понятная. Потом я встал у сточного желоба, тут и она приплыла и встала рядом. Я набрался духу и спросил, не щиплет ли у нее глаза от хлора, как у меня. Она ответила: "Щиплет", и потому, дескать, она нет-нет да и выходит из воды. Я сказал, что тоже иногда ненадолго выхожу из воды. Потом мы уселись рядом на теплые облицованные желтым кафелем ступеньки трибуны и стали разговаривать. Разговаривали долго, хотя мои однокурсники без конца отпускали всякие глупые и пошлые шуточки. С того дня мы стали встречаться (в бассейн мы уже не ходили). Однако ж ни с чем таким интимным не торопились – зачем до времени лишать себя самого прекрасного! На всякие питейные заведения у нас, естественно, денег не было, и мы подолгу просто гуляли, хотя стояли холода. Мы ходили на Кампу и на Стрелецкий остров, где все, естественно, выглядело в то время не так, как нынче, а когда бывало тепло, отправлялись и в более дальние прогулки, например, в Трою или еще куда. В пятницу или субботу ходили на танцы, хотя большим танцором я не был, говорю это прямо. Перед нашей встречей я обычно поджидал мою бывшую жену в парке на лавочке возле их дома. Чаще всего лампы там не горели, но когда она подходила, я всегда безошибочно узнавал ее по походке. Почти всякий раз она приносила мне фрукты – то мандаринку, когда они были, то мытое яблоко, а летом и горстку клубники, естественно тоже мытой. На первый взгляд это всего лишь романтический пустячок, но мне это ужасно нравилось: А когда мы фрукты съедали и потом целовались, наши губы отдавали вкусом именно того фрукта, который в этот день она мне принесла. Со временем эта ее привычка превратилась в нашу прекрасную традицию. Нынче, пожалуй, это может показаться смешным, но если осознать, что достать апельсин или мандаринку в 1967 году было делом не простым, то и отношение к этому будет чуточку другим. Примерно через полгода у нас с моей бывшей женой завязались более близкие отношения, и я, естественно, пошел представиться ее родителям. Думаю, сразу же произвел на них вполне хорошее впечатление, хотя только-только успел получить аттестат (естественно, с отличием). Не стану утверждать, что своему тестю я с ходу бросился на шею и стал величать его "папочкой", но уж хорошее впечатление я старался произвести. Я знал, что моя святая обязанность доказать ему, что его единственная дочка встречается не с каким-нибудь безответственным и спесивым хлыщом (а то и вовсе с прохиндеем), а с человеком нормальным и разумным и к тому же со средним образованием. Вскорости моя бывшая жена оказалась в положении, и от любимых нами фруктов стала вдруг, с позволения сказать, опухать, в особенности от яблок и свежей клубники (компоты переносила). Естественно, я тут же собрался и пошел просить ее руки у моего будущего тестя. А через месяц мы поженились (о том, как родилась Рената, я уже писал).