Текст книги "Домье"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
ГЛАВА VIII
ФАРС ОКОНЧЕН
Священные права – комедия не боле.
Гюго
«Опустите занавес, фарс окончен», – говорил Луи Филипп на новой литографии Домье. Король был одет шутом. С сатанинской улыбкой на лице стоял он на сцене перед декорацией, изображающей зал Национального собрания.
Фарс действительно был сыгран, маски сброшены. Разгромив апрельское восстание, монархия больше не играла в демократию и готовилась к решительному наступлению.
Как всегда в трудные времена, Домье вспоминал дни, проведенные в Сент-Пелажи. Там он узнал людей, навсегда ставших для него примером. Как всякий настоящий художник, Оноре искал своего героя. Но, занятый бесконечными карикатурами, он должен был рисовать врагов. И лишь в «Улице Транснонен» Домье впервые создал героический образ погибшего, но непобежденного рабочего.
Рабочих он рисовал все чаще и чаще. Но изображать друзей, тех, кем он искренне восхищался, оказалось куда труднее, чем врагов. Вызвать смех проще, чем уважение. Герои легко превращались в ходячую добродетель, и требовалось немало усилий, чтобы избежать фальши.
Чаще всего Домье изображал рабочих в борьбе с королем. Один завинчивал Луи Филиппа в типографский станок: «А, ты вздумал покушаться на свободу печати!..»[8]8
Игра слов: по-французски «печать» и «печатный станок» звучат и пишутся одинаково – «la presse».
[Закрыть] Другой, тоже олицетворявший свободу прессы, расправившись с Карлом X, спокойно ожидал размахивавшего зонтиком Луи Филиппа. Печатник казался родным братом рабочего, погибшего на улице Транснонен. Такой же мускулистый и крепкий. Но здесь он был полон сил, стоял со спокойной непринужденностью античного Геркулеса. Рядом с ним короли казались картонными паяцами, будто ожившие карикатуры пытались напасть на человека из плоти и крови.
Домье рисовал обычно лишь то, что хорошо знал, поэтому чаще всего он изображал печатников, типографщиков, тех, с кем постоянно сталкивался. Да и многим ли отличался от них сам Оноре? Ведь он работал, как они, без отдыха, за грошовую плату и, как они, считал каждое су.
Почти никто из современников Домье не изображал рабочих. Жанрон если и писал их, то с сочувственной жалостью. Домье же ими любовался. И в тюрьме, и за работой, и в апрельские дни они сохраняли спокойную уверенность. Когда надо было – стреляли, после поражения – не впадали в отчаяние. Снова брались за работу, ожидая своего часа. Трескучих речей не произносили, только говорили: «Дело пойдет на лад!», вспоминая «Карманьолу», и заботливо смазывали старые ружья, спрятанные на чердаках.
После резни на Транснонен, массовых арестов герои Домье оказались в тюрьмах; им грозила ссылка, галеры, железные ошейники каторжников. Но, как и в жизни, в рисунках Оноре они не падали духом.
Генеральный прокурор Персиль стоит над прикованным к стене узником. Но тот не смотрит на прокурора, перед его глазами скользит видение: фигурка Свободы, неуклонно летящая вперед. Домье назвал литографию «Современный Галилей», намекая на знаменитые слова ученого: «А все-таки она вертится!», сказанные в суде инквизиции.
А другой уже окончил свою борьбу. В тюремной камере, куда едва проникает свет, на узкой деревянной койке лежит рабочий. Он умирает от ран, полученных в дни апрельских боев. Худая тяжелая рука, перехваченная кольцом с цепью, касается сырого каменного пола. Лицо тронуто смертью. Врач, в котором без труда можно узнать Луи Филиппа, говорит прокурору, щупая пульс умирающего: «Этого можно отпустить на свободу – он больше не опасен».
Фарс был окончен. Даже правосудие не пыталось больше играть в беспристрастие.
5 мая 1835 года начался суд над участниками восстания, «Процесс-чудовище». Обвиняемым было отказано даже в праве выбора защитников. Палата по собственному произволу назначила адвокатов. Обычные юридические нормы не соблюдались. Парижане вспоминали о судьбе маршала Нея, расстрелянного после «Ста дней» без суда и следствия.
Вскоре Домье опубликовал литографию: призрак маршала Нея пишет на воротах суда: «Суд убийц».
С этого дня Домье бывал почти на всех заседаниях суда. Процесс проходил в специально выстроенном зале Люксембургского дворца при огромном стечении народа.
На втором заседании потребовал слова Годфруа Кавеньяк – один из обвиняемых, член «Комитета защиты», избранного подсудимыми. От имени «всех обвиняемых Парижа» он настаивал на праве свободного выбора адвокатов. Его силой заставили замолчать. Все присутствующие были возмущены. Зал бушевал. Заседание пришлось прервать на четыре с лишним часа. Помещение окружили несколько батальонов солдат. Процесс становился опасным для правительства. Обвиняемые сами превращались в обвинителей. Подсудимых под любым предлогом лишали слова, журналистов и публику выгоняли из зала.
Через неделю Домье сделал еще одну литографию.
Она изображала заседание суда. На кафедре судья – с засученными, как у палача, рукавами, но с приторной улыбкой – обращался к обвиняемому; «Вы имеете слово, объяснитесь, вы свободны!»
Обвиняемый стоял с завязанным ртом. За руки, за плечи, за волосы его держали похожие на мясников судейские. На полу валялись обрывки защитительной речи. Поблизости палач готовился отрубить голову другому подсудимому. А сзади, на скамьях амфитеатра, сидели пэры, такие же сонные, ленивые и тупые, как министры в «Законодательном чреве».
Лица судей были непередаваемо гнусны, в их глазах светилась радость хищников, почуявших запах свежей крови. И вместе с тем было в этих фигурах торжество убийц, защищенных всесильным законом.
Домье недаром занимался живописью. Он стал гораздо свободнее обращаться со светом. Свет не дробился больше, он широко заливал весь рисунок. В черно-белой литографии чувствовался цвет: в полированной кафедре угадывалась желтизна дерева, в одеждах судейских – черные глухие тона, их лица словно были налиты темной кровью.
Домье научился передавать общее движение групп, находить жесты, точно выражающие чувства людей. Сколько несравненного лицемерия было в движении рук судьи! Их одних было достаточно, чтобы раскрыть смысл литографии.
Оноре Домье становился мастером.
Это приходило постепенно, вместе с годами напряженного труда – ведь он уже сделал сто с лишним больших литографий; вместе с ясным сознанием того, во имя чего и для кого он работает. Порою он не замечал карандаша в пальцах – казалось, рождающиеся в голове образы сами возникают на рисунке. Он научился достигать законченности оборванным штрихом, понял, что в искусстве намек значит куда больше, чем обстоятельное копирование. В работах Домье уже не было ничего ученического.
Он рисовал портреты судей, как год назад депутатов: Барбе Морбуа – в ночных туфлях с отвисшей нижней губой, совершенно одряхлевшего, выжившего из ума старика. Генерала Матье Дюма – с зеленым козырьком над глазами, он макает бисквит в стакан бордо, забыв обо всем на свете.
Но как ни смешна была правящая верхушка Франции на литографиях Домье, она по-прежнему оставалась опасным и сильным противником.
В августе стало известно о новых законах против прессы. Они подготовлялись давно. С июльской революции до осени 1835 года состоялось больше пятисот процессов по делам печати. Теперь были приняты так называемые Сентябрьские законы. В них было сказано:
«Никакие рисунки, гравюры, литографии, медали, эмблемы, эстампы, какого бы рода они ни были, не могут быть опубликованы, выставлены и проданы без предварительного разрешения министерства внутренних дел в Париже и префектов в департаментах. При нарушении этого закона рисунки, гравюры, литографии, медали, эстампы или эмблемы будут конфискованы, а их издатель будет приговорен Исправительным трибуналом к тюремному заключению сроком до года и штрафу в размере до тысячи франков».
Так закончился последний акт фарса о свободе.
Демократическая печать окончательно лишалась всех прав. «Карикатюр» должна была прекратить свое существование – она не могла б выдержать и десятой доли штрафов, которые неминуемо посыпались бы на нее.
Редакция закрылась.
Уходил в прошлое большой кусок жизни, все то, что было связано с работой в «Карикатюр»: четыре года борьбы и творчества. Домье пришел сюда учеником, уходил зрелым художником и испытанным бойцом. Он знал, что не сойдет с однажды выбранного пути. Будут другие журналы, новая борьба, друзья и споры, живопись, жизнь.
Единственно, что уже не могло возвратиться – это годы юности.
Но, выходя из галереи Веро-Дода и вспоминая людей, что, смеясь и негодуя, стояли здесь, перед его рисунками, Оноре Домье подумал, что, пожалуй, юность его прошла не напрасно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава IX
РОБЕР МАКЭР
3ло, как и добро, имеет своих героев.
Ларошфуко
Почти год минул с того дня, как вышел последний номер «Карикатюр». Филипон, однако, не прекратил своей кипучей деятельности. Продолжалось издание «Шаривари», в ней работали все те же художники, в числе которых был, конечно, и Оноре Домье.
Домье казалось, что ход времени ощутимо замедлился.
Прежние годы пролетали стремительно. Они были наполнены политической борьбой, юношескими надеждами, радостью первых успехов, поисками своего пути. Теперь многое переменилось. События, в которых он раньше принимал деятельное участие, совершались сейчас помимо него. Он мог радоваться или возмущаться, но как художник оставался немым. К тому же он стал старше. За свои двадцать восемь лет Домье пережил три восстания, тюрьму. Жизнь не сделалась менее любопытной. Просто он смотрел на нее более проницательным, чем прежде, спокойным взглядом зрелого человека.
Жизнь Домье текла с внешней невозмутимостью, так отличной от бурных событий минувших лет. Но в глубине души он переживал нелегкое время. Его искусство росло на сюжетах острых, волнующих; его литографии были рождены возмущением, гневом, горькой иронией. Раньше Домье рисовал тех, кого ненавидел, или тех, кем восхищался: убийц, мошенников или героев. Остальное казалось мелким, не заслуживающим внимания. Большие события рождали большие чувства. Ныне же его творчество оставалось в стороне от настоящей борьбы. Ему пришлось заняться бытовой карикатурой, изображать забавные сценки, делать рисованные анекдоты. Это угнетало Домье.
После вступления в силу законов о печати в «Шаривари» настало вынужденное затишье. Политические карикатуры исчезли. Чтобы «Шаривари» не стала обычным развлекательным листком, Филипону приходилось проявлять чудеса изобретательности. Он старался скрывать политическую сатиру за внешней невинностью сюжетов, рассчитывая, что читатели окажутся проницательнее цензуры.
Король, министры, депутаты были защищены от любых нападений печати «плотной кольчугой Сентябрьских законов. Но разве только эти люди были достойны осмеяния? В воздухе словно носился густой запах золота. Со сказочной быстротой возникали и исчезали состояния. Затевались гигантские спекуляции. Все можно было купить и продать: орден, дворянскую грамоту, почетную должность. Биржа бурлила, как никогда. Можно было подумать, что микробы наживы расползаются из Тюильри, где царствует король-банкир, во все уголки страны. Как ядовитые грибы после дождя, появлялись сотни темных дельцов. Париж наводняли акции сомнительных предприятий; открывались и лопались, как мыльные пузыри банки, промышленные компании. Золото, отобранное в виде налогов или просто украденное у народа, сыпалось в казну, оседая по дороге в карманах всевозможных должностных лиц – от сборщика налогов до министра. Все это было порождением государственной системы. Героем времени становился буржуа – банкир, делец, промышленник.
Филипон задумал создать его двойника и подобие: собирательный портрет, который не изображал бы никого в отдельности, но был бы похож на любого.
Филипон мечтал о новом шедевре «Шаривари», способном сравниться со «Знаменитостями Золотой середины». Рисунки будет делать Домье, подписи – сам Филипон.
Герой этой серии не был вполне вымышленным. Он родился давно, больше десяти лет назад, на подмостках маленького театра Амбигю-Комик.
Его звали Робер Макэр.
Он хорошо был знаком Домье. Еще совсем мальчишкой, с галереи Амбигю-Комик он смотрел мелодраму «Постоялый двор в Адре» и до сих пор помнил курьезную фигуру одноглазого разбойника Макэра, которого играл никому еще не известный актер Леметр.
Робер Макэр имел свою историю.
Когда двадцатитрехлетний артист Фредерик Леметр получил роль злодея-разбойника в пьесе Бенжамена, Сент-Амана и Полианта «Постоялый двор в Адре», его охватило уныние. Ходульный образ кровожадного бандита был до тошноты банален. В двадцатых годах бандиты на сцене встречались двух родов: благородные, сумрачные герои и гнусные убийцы. Макэр представлял собою самый неудачный образец последней категории. Его было просто стыдно играть.
Леметр нашел единственно возможный выход – он решил осмеять своего героя, сделать из него пародию на собственную роль.
Совсем случайно в маленьком кафе Леметр встретил какого-то проходимца, который показался ему идеальным прототипом будущего Робера Макэра. Леметр запомнил его облик, костюм и манеры.
В вечер премьеры на сцену вышел человек, ничем не напоминавший театрального разбойника. Наряд его был необычен: яркий шарф до ушей, заменявший и воротничок и галстук, белый жилет, зеленый фрак, пунцовые штаны в заплатах, дамские ботинки. На голове его красовалась серая шляпа, глаз закрывала черная повязка, на шее болтался лорнет. В руках оглушительно скрипела табакерка.
Свои злодейские тирады Макэр произносил так, что зрители умирали со смеху. Леметр вставлял в скучный авторский текст собственные остроты. Трафаретный злодей был единственным живым человеком в третьесортной пьесе. Он стал настоящим героем спектакля.
Все же мелодрама была так безнадежно плоха, что ее не смог выручить даже замечательный талант Леметра. Она скоро сошла со сцены. Пьеса погибла, но ее истинный герой остался в памяти зрителей. Парижане не забыли одноглазого проходимца.
Через несколько лет Робер Макэр опять появился на сцене: спектакль возобновили вскоре после июльской революции. Новый Макэр рождался постепенно. Ставший уже известным актером, Леметр раз от разу все больше изменял текст пьесы. Наконец она была написана заново, только уже с участием самого Леметра. Макэр был в ней главным действующим лицом.
Премьера нового «Робера Макэра» состоялась два года назад – 26 июня 1834 года в театре Фоли-Драматик.
На сцене появился преображенный Робер Макэр. Он сбросил свои лохмотья и нарядился в отличную черную пару. Прежде взлохмаченные волосы легли напомаженными волнами. Он был представителен, почти элегантен. С большой дороги, из сомнительных кабачков бандит перекочевал в пышные гостиные богачей июльской монархии. О прежнем Макэре напоминала лишь повязка на глазу, скрипучая табакерка и неугасимая страсть к мошенничеству. Но масштабы его предприятий изменились. Что жалкие убийства на постоялом дворе из-за нескольких тысяч франков! Сейчас он занят крупными делами. Он организует «Общество борьбы с ворами», обладающее солидным капиталом, он помышляет о выгодной женитьбе. Его разбойничьи таланты ныне действуют в высоких сферах финансовой политики. Робер Макэр нашел свое истинное призвание. Став дельцом, бандит обрел самого себя.
Перерожденного Макэр а публика встретила с восторгом. Каждый вечер он был нов, неповторим. Леметр вставлял в текст роли реплики и остроты, связанные со злободневными событиями. Иногда представление заканчивалось арестом Леметра, но его быстро отпускали, боясь волнений. Актер был слишком популярной фигурой.
Впитывая все гнусные черты буржуазии, Макэр перерастал самого себя. Он становился квинтэссенцией буржуазного дельца и политикана. Как-то министр Гизо заявил в ответ на протесты против высокого избирательного ценза: «Обогащайтесь, и вы будете избирателями!»; Макэр шел по пути, который указал Гизо.
Рассказывали, что однажды на спектакль приехал Тьер вместе со своим тестем. Оба, глядя на сцену, хохотали и аплодировали – каждый думал, что видит пародию на другого.
Наконец, осознав, насколько опасен Робер Макэр, правительство начало борьбу; зашевелилась цензура. Леметр, усмехаясь, говорил: «Не понимаю, почему допускают на сцене присутствие страшных разбойников, вооруженных до зубов, но кричат о безнравственности, видя Робера Макэра и его тестя в черных костюмах и перчатках…»
Уже тогда Макэр стал проникать в карикатуры. Его черты придавали королю и министрам. Незадолго до Сентябрьских законов Домье тоже рисовал в образе Робера Макэра короля и Тьера.
Растущая популярность Макэра приближала его неминуемую гибель. Леметр понимал, что дни его героя сочтены, и решил нанести противнику последний, сокрушительный удар.
На очередном представлении облик Робера Макэра изменился. У него появились густые, распушенные книзу бакенбарды, щеки обрюзгли, нос сделался длинным и горбатым. Макэр стал копией Луи Филиппа. Леметр соединил в одном образе бандита, дельца и короля.
Спектакль был немедленно запрещен.
Но исчезнуть бесследно Робер Макэр уже не мог. Его видели сотни парижан и лондонцев – Леметр был на гастролях в Англии. Макэр стал почти реальной фигурой. Его уже не могли забыть, как не забывали Сандрильону или Фанфана Тюльпана. К тому же Макэр не был веселым сказочным героем – он был олицетворением пороков времени и потому вдвойне бессмертен.
Цензура могла запретить пьесу, но кто мог помешать рисовать вымышленного героя? Расчет Филипона оказался правильным. Роберу Макэру были обеспечены успех и относительная безопасность.
Решили, что в серию войдет сто один лист – по числу выстрелов орудийного салюта нации., «Шаривари» салютовала политическому пройдохе.
Во всем этом превосходном плане имелась лишь одна деталь, огорчавшая Домье. Рисунки зависели от текста Филипона, должны были иллюстрировать его. За минувшие годы Домье убедился в том, что карикатура, снабженная длинным пояснением, много теряет в своей выразительности. Когда под рисунком нет ничего, кроме названия, внимание зрителя не дробится, художник говорит с ним языком только своего искусства. Занимательность уступает место цельному яркому впечатлению. Так было с «Гаргантюа», с «Законодательным чревом», с «Улицей Транснонен».
Но Домье знал и ю, что серия Робера Макэра – одна из немногих возможностей продолжать борьбу. Поэтому он без колебаний принял предложение Филипона.
20 августа 1836 года появилась первая литография серии, получившей название «Карикатюрана». И с тех пор, в течение двух лет, почти каждую неделю Домье неизменно рисовал нового Робера Макэра.
Получив в редакции текст, Домье по пути к дому уже думал над будущим рисунком. Роберы Макэры неизменно занимали его воображение. Вольно или невольно Домье отдавал «Карикатюране» весь запас наблюдений, все, что оседало в памяти во время прогулок, разговоров, случайных встреч. Он вглядывался в прохожих, искал в их лицах, манерах, жестах то, что можно было вложить в литографии. Забавная походка идущего впереди человека, характерное лицо, одежда заставляли Домье пройти вслед за незнакомцем несколько кварталов, пока впечатление прочно не оседало в памяти. Тогда он возвращался домой довольный, новый образ давал толчок фантазии, заставлял работать воображение.
Текст Филипона представлял собой диалог Робера Макэра с его приятелем и помощником Бертраном или каким-нибудь другим персонажем. Домье самому приходилось решать, где и в какой обстановке находятся его герои.
Макэр много говорил, внешнее действие в рисунках почти всегда отсутствовало. Приходилось искать такую позу, выражение лица, движение рук, которые соответствовали бы не одной короткой фразе, а длинному разговору или монологу. Это была неблагодарная задача, далеко не все литографии получались удачными.
Открывающий серию лист, где Домье впервые изобразил своих персонажей, заставил его вспомнить свои юношеские литографии. Герои «Карикатюраны» только начинали обрисовываться, им не хватало живых характеров, они походили на кукол. Домье изобразил Робера Макэра и Бертрана на постоялом дворе в изорванном платье, которое они носили в прежней скитальческой жизни. Макэр сообщает Бертрану, что обожает промышленность и собирается всерьез заняться ею. Разговор заканчивается блестящей фразой Макэра, сказанной в ответ на сомнение и страхи Бертрана, опасающегося полиции: «Разве арестовывают миллионеров?!»
Разочаровавшись неудачей первого листа, Домье нарисовал следующую литографию по-иному: выдвинул фигуры Робера и Бертрана на первый план, вы, – делил их более густым тоном, сделал движения резче. Лицу Макэра он придал постное и лицемерное выражение. Облик Макэра определился: одутловатые щеки, вздернутый нос, лохматые бакенбарды. Домье отнюдь не копировал образ, созданный Леметром. Театральный герой был худым, поджарым, да и грим Леметра был совсем иным.
Робер и Бертран только что водрузили на стене гигантское объявление об основании нового филантропического общества – «Общества клистира». «Видишь ли, Бертран, мы будем ухаживать за акционерами даром – ты им будешь ставить клистир, ты их очистишь, а я буду им пускать кровь!»
Так начинал свою жизнь Робер Макэр под карандашом Оноре Домье.
Скоро Макэр сбросил лохмотья. Уже на следующей литографии он восседает в собственной гостиной, облаченный в роскошный парчовый халат. Он все больше расширяет дела – учитывает и переучитывает векселя, занимается адвокатской практикой, становится полицейским агентом. Иногда он вновь надевает традиционные лохмотья, иногда на нем элегантный костюм. Его речи неизменно собирают зевак. Он торгует акциями. «Серебряные рудники, золотые и алмазные россыпи – все это мыльные пузыри по сравнению с каменноугольными конями. Но тогда, скажете вы, тогда он продает свои акции за миллионы! Мои акции, господа, я не продаю, я отдаю их за жалкие двести пятьдесят франков. Я даю их две за одну, а к ним еще булавку, ухочистку, наконечник для шнурка и свое благословение в придачу! Вперед, бей в барабан!»
Бертран меланхолически стучит по барабану, а толпа в мучительном недоумении взирает на вздорную фигуру Робера Макэра – люди не в состоянии оторваться от созерцания акций, сулящих такие невероятные прибыли.
Работа над «Сто одним Робером Макэром» приносила Домье больше разочарований, чем удовлетворения. Иногда он подолгу просиживал перед камнем, в двадцатый раз перечитывая текст и чувствуя мучительную пустоту в голове. Первые литографии он сделал довольно легко, но потом дело пошло все хуже и хуже. Он видел, что начинает повторяться. Нередко приходилось кончать рисунок наспех, так и не отыскав живого, острого решения. Тогда литография оставалась лишь приложением к тексту, и Домье смотрел на нее с отвращением,
Париж щедро рассыпал перед взглядом Домье бесчисленное множество прихотливых впечатлений. Часто они бывали печальными, часто смешными, чаще всего – и теми и другими одновременно. Любое кафе на полдюжины шатких столиков было местом, где за два часа можно увидеть немало обрывков самых разных человеческих судеб.
Сидя где-нибудь в углу за кружкой пива и посасывая мундштук своей трубки, к которой он пристрастился за последние годы, Домье предавался любимому занятию – смотрел на людей. На поручне, ограждавшем исцарапанное зеркало, сохли промокшие шляпы и зонты, усатая буфетчица дремала за цинковым прилавком, где между бутылками мирно спал кот. За соседним столиком играли в домино, напротив спорили о политике: «Моле, пожалуй, ничем не лучше, чем Гизо!..»
Какое разнообразие лиц и характеров!.. Опустившийся рантье с сальными космами давно не стриженных волос, в грязной сорочке, но с дорогим фамильным кольцом на пальце; добродушный каменщик разгоняет дневную усталость за стаканом дешевого вина; случайный щеголь с Шоссе-д’Антен пережидает дождь; мечтательный юноша в розовом галстуке, вот уже два часа безнадежно ждущий кого-то, в десятый раз перечитывает залитый кофе номер «Трибюн».
Домье не брал с собой карандаша. Движение рук, улыбки, гримаса лавочника, нашедшего муху в тарелке, тусклые глаза задумчивого пьяницы – все отчетливо врезалось в память. До поры до времени впечатления оставались в запасе. Но при первой же необходимости Домье мог наделить любого из своих персонажей неповторимо-индивидуальной внешностью.
В ясные дни, если только работа не поглощала его времени целиком, Домье по-прежнему много бродил по городу.
Париж стремительно рос. Накопленное и наворованное золото переплавлялось в особняки и дворцы. На площади Согласия 23 октября торжественно установили огромный египетский обелиск. Он весил пятьсот тысяч фунтов и стоил два миллиона. Парижане острили: «Нашему обелиску цена – четыре франка за фунт…» В конце проспекта Елисейских полей высилась гигантская Триумфальная арка. Ее строили тридцать шесть лет и кончили только этим августом. Ее задумали в годы Великой революции, строили в честь Наполеона и завершили при Луи Филиппе. «Король-гражданин» ухитрился подыскать место для своей собственной статуи на одном из пилонов арки. И все же арка нравилась Домье – при всей ее пышности была в ней спокойная прочность, соразмерность, она торжественно завершала центральный проспект столицы. Но больше всего Домье восхищался скульптурной группой правого пилона, работы Рюда. Официально она именовалась: «Выступление добровольцев в 1792 году». Но парижане называли ее «Марсельезой».
Высеченная из серого камня крылатая женщина в фригийском колпаке Напоминала и «Свободу на баррикадах!» Делакруа и греческую статую богини победы Ники, стоящую на площадке луврской лестницы. В ней сочетались ясная строгость классики с горячим порывом. Навсегда застывшая в стремительном полете, фигура действительно казалась окаменелым гимном. Брови были гневно сдвинуты, рот открыт, создавалось полное впечатление рвущейся с губ песни. Прео, знавший все на свете, рассказывал Домье, что Рюд «заставлял позировавшую ему свояченицу громко кричать», чтобы схватить движение рта.
В этой скульптуре страсть соединялась с простотой и точным расчетом, Домье подолгу любовался группой Рюда. Вот еще один пример того, что величие Франции – в прошлом. Героика ушла из современности, художников больше не вдохновляет народный порыв. А сейчас у подножия арки ходят Роберы Макэры. Домье становилось тошно от таких мыслей, в душе поднималась злость на этих мелких и пошлых людей.
Серия Макаров росла. К Новому году вышло около двадцати листов. «Карикатюрана» имела шумный успех, перед окнами Обера теснился народ, подписчики даже потребовали увеличить формат литографий.
Домье, когда его поздравляли, отмалчивался, иногда отвечал: «Если кого-нибудь можно хвалить, то месье Филипона, я только иллюстратор». Друзьям он признавался: «Я думаю, что подписи бесполезны. Если рисунок сам по себе ничего не говорит, текст не сделает его лучше. Если же он хорош, то он сразу понятен – зачем же тогда подпись?»
Он ценил «Карикатюрану» как политический памфлет, но свою роль в ней не ставил высоко. Все же над многими рисунками он работал с увлечением. От листа к листу его Робер Макэр терял все случай» ное, внешнее, как будто сам Домье все ближе знакомился с ним. Традиционный костюм уже не был так заметен, часто Макэр обходился без повязки на глазу. Зато в постановке фигуры, в прищуре глаз, в наклоне головы все больше выступал наружу совершенный по своей законченности характер. Все качества, которые приобретают люди, ставящие превыше всего деньги и готовые разменять на звонкую монету последние остатки чести и совести, ясно проступали в Робере Макэре: развязность, черствость, пошлая аффектация, грубый цинизм. Качества эти не были абстрактными пороками, они раскрывались в неповторимо «макэровских» жестах и ужимках. И вместе с тем в десятки листов «Карикатюраны» Домье вкладывал столько живых наблюдений над дельцами июльской монархии, а деятельность Робера Макэра была так разнообразна, что в образе его концентрировался портрет огромной массы люден. В рисунках Домье Макэр, как талантливый актер, играл стряпчих, адвокатов, банкиров, маклеров, врачей, финансистов, нотариусов, журналистов. Каждый раз он был новым и каждый раз наделял свои роли частью своего собственного «я».
Не случайно в литографиях Домье, посвященных Роберу Макэру, был легкий отзвук буффонады. С детских лет Домье любил театр, в его душе жила истинно провансальская страсть к ярким, остроумным зрелищам, впитанная, наверное, с молоком матери. На театральной сцене жизнь обрисовывалась с особенной четкостью, характеры концентрировались, сгущались, жесты точно выражали чувства. Вечера, проведенные в театре, не проходили даром, Домье уносил оттуда много полезных наблюдений. И, конечно, рисуя Макэра, он не раз вспоминал Фредерика Леметра.
Макэр не был одинок, его окружало много других персонажей. Домье населял свои литографии образами людей, сохранившихся в его редкостной памяти.
Только в одну литографию «Робер Макэр – биржевой игрок» Домье ввел четыре настоящих портрета – каждый из них мог бы стать героем отдельного рисунка.
Ораторствующего Робера Макэра окружает толпа. Прямо ему в лице смотрит пухлый молодой человек с большим рыбьим ртом – он хочет, но не решается возразить Макэру. Это один из бесчисленных бульварных фланеров, мечтающий о неожиданном богатстве, какой-нибудь неудавшийся бакалавр; его рыхлая физиономия, мелькнувшая на мгновение у витрины модного магазина, сохранилась в памяти Домье. За плечом Макэра другое лицо – круглое, с крошечными напомаженными усиками: франтоватый приказчик из галантерейной лавки, исправный посетитель трехфранковых балов в «Клозери де Лила»[9]9
Клозери де Лила – место дешевых публичных балов около Люксембургского сада.
[Закрыть]. Дальше мрачный вислоносый субъект, пройдоха, мало чем уступающий самому Макэру, какой-нибудь разорившийся маклер, торгующий сомнительными акциями в тени биржевых колонн. Слева – старичок с пергаментным лицом, он увлеченно говорит, почти не^слушая Макэра. Это пустой болтун, разоблачающий в кафе все правительства подряд, обо всем на свете имеющий готовое мнение. Все эти люди, подсмотренные в жизни, оставляли свои портреты в литографиях Домье. Из них и создавалась та «питательная среда», в которой вольно резвился Робер Макэр.
Сам он был великолепен на этой литографии. В сдвинутом на один глаз цилиндре, белом жилете и лакированных ботинках, Макэр говорил одновременно со всеми. Все в нем говорит: руки, брови, глаза, кажется, даже лорнет на черной ленте подпрыгивает на животе в такт его речам. Он настолько увлечен своей ролью, что, кажется, сам верит тому, что говорит: «Меня известили чрезвычайной почтой, что у английского короля коклюш… В Париже холера, я видел ее так же, как вижу вас, полиция напала на ее след…»
Все это говорится для того, чтобы напугать окружающих, понизить курс акций и купить их с выгодой.