355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Герман » Домье » Текст книги (страница 16)
Домье
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:10

Текст книги "Домье"


Автор книги: Михаил Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Они еще долго бродили по Лувру. В музее недавно появилось много новых полотен. Особенно восхищался Домье картинами Фрагонара, его изящными и жизнерадостными героями, точно сошедшими с подмостков старинного театра. Домье даже пробовал писать театральных персонажей XVIII века в теплых и нежных фрагонаровских тонах. Но теперь он совершенно оставил живопись. Писать он больше не мог и, любуясь луврскими картинами, ощущал ноющую, глухую тоску.

Сидя в вагоне, увозившем его в Вальмондуа, он предавался невеселым размышлениям. Без живописи жизнь страшно опустела, порою она казалась бессмысленной. То, что сорок лет заполняло его целиком, внезапно стало недоступным. Он чувствовал себя растерянным, усталым, чувствовал себя стариком.

Он легко относился к денежным трудностям. Но в его возрасте самый нетребовательный человек нуждается в спокойном пристанище, а Домье опять накануне катастрофы. Много рисовать он сейчас не может. Денег за аренду в ближайшее время ему не собрать, и очень возможно, что вскоре придется покинуть домик в Вальмондуа.

Дома его ожидало два письма. Одно было от Коро.

«Мой старый друг, у меня был в Вальмондуа, близ Иль Адам, маленький и совершенно ненужный мне домик. Мне пришла идея подарить его тебе, и, сочтя эту идею удачной, я оформил ее у нотариуса. Сделал я это с единственной целью позлить твоего хозяина, а вовсе не ради тебя.

Твой Коро».

Другое письмо было от нотариуса, официально подтверждавшего покупку дома на имя Домье. Из бумаги явствовало, что Коро купил тот самый домик, в котором жил Домье. Конечно, Коро лишь в шутку называл его своим. Только теперь Домье понял, что домик в Вальмондуа вместе с садом и земельным участком становился полной его собственностью.

Домье долго еще сидел на скамейке в саду, держа в руке письмо от Коро. Время от времени он вытаскивал большой клетчатый платок и сердито сморкался. Он был очень доволен, что никто не видит, как он протирает затуманившееся пенсне.

Теперь единственной его работой стала литография, и Домье радовался тому, что не превратился в оторванного от жизни живописца. Рисуя, он ощущал себя в гуще событий, это приносило великое утешение.

Наполеон и его правительство продолжало играть в либерализм, но Домье, хорошо знавший цену императорскому добродушию, понимал, что свободы ждать не приходится. Он извлекал единственную реальную пользу из нынешнего положения вещей – рисовал политические карикатуры.

Пышная всемирная выставка, которая должна была создать видимость процветания Франции и отличных отношений ее с другими странами, послужила поводом для литографии Домье «Сеанс магнетизма». Выставка в образе женщины старалась загипнотизировать воинственного бога Марса: «Говорят, что этот дьявольский Марс спит лишь одним глазом».

Сарказм Домье, казалось, достигал своего апогея. Десятилетиями накопленная ненависть к произволу, ханжеству и насилию, к бездарным министрам, ведущим страну к краху, изливалась в язвительных рисунках. Домье изображал прогресс в образе лениво ползущих улиток, проект статуи мира – в виде воинственной, вооруженной до зубов женщины. Министры, монахи, депутаты, жирные буржуа – вся нечистая накипь Второй империи раскрывалась в большой серии литографий Домье «Современность».

Правительство было бессильно – могло ли оно сейчас, когда всячески демонстрировалась свобода печати, помешать работать Домье?

Когда нет возможности действовать силой, обычно действуют подкупом. И правительство, желая привлечь на свою сторону опасных художников, наградило Домье, а через некоторое время и Курбе орденом Почетного легиона.

Домье отказался от ордена.

Курбе сделал то же самое, но он к тому же послал в министерство письмо, в котором высказал свое мнение об этой награде:

«…Мои гражданские убеждения, – писал Курбе, – противятся тому, чтобы я принял отличие, происхождением своим связанное с монархическим строем. Эта награда… противоречит моим принципам Никогда, ни в коем случае, ни под каким условием я бы ее не принял. Менее всего я бы сделал это сейчас, когда измены множатся со всех сторон и человеческая совесть печалится столькими корыстными отречениями от убеждений…

…Мое чувство художника восстает против награды, пожалованной рукой государства..»

Домье ничем не стал объяснять свой отказ, полагая, что он говорит сам за себя. Прео целый час убеждал Домье принять орден. Домье не прерывал речей друга, за сорок лет он привык терпеливо выслушивать Прео.

– Милый друг, – сказал, наконец, Домье, и лукавые морщинки собрались около его усталых глаз, – милый друг, позволь мне спокойно смотреться в зеркало; вот уже пятьдесят лет я вижу себя таким, какой я есть. Смешно было бы вдруг увидеть себя другим… Давай раз и навсегда оставим этот разговор.

Через несколько дней Домье прогуливался по окрестностям Вальмондуа. Был летний вечер, с полей тянуло прохладой, вокруг было безлюдно, и Домье очень удивился, услыхав чей-то зычный голос, окликавший его по имени. Обернувшись, Домье увидел знакомую богатырскую фигуру – Курбе. Вместе с художником Дюпре он шел к станции железной дороги. Курбе сразу же схватил Домье в объятия и крепко прижал его к своей могучей груди.

– Ах, как я тебя люблю! – восклицал Курбе. – Ты отказался от креста, как я!

Не дав Домье ответить, Курбе взял его за пуговицу сюртука и продолжал:

– Но в одном ты не прав: зачем ты отказался от ордена безо всякой огласки? Надо было поднять бурю вокруг этого дела!

Домье вытащил из кармана трубку.

– Ради чего? – спросил он. – Я сделал то, что должен был сделать, я доволен, но зачем это знать остальным?

Курбе, казалось, был поражен. Попрощавшись с Домье, он еще долго хранил молчание. Только войдя в вагон, он покачал головой и сказал своему спутнику:

– Никогда из Домье ничего не выйдет. Он просто мечтатель.

Если бы Домье слышал эту фразу, то, наверное, согласился бы с мнением Курбе. Действительно, он оставался мечтателем, как Дон-Кихот на его собственных картинах. Но он был счастливее героя своих полотен. Домье сражался не с ветряными мельницами, а с королями, и верил не в странствующих рыцарей, а в народ.

Глава XVIII
БЕДНАЯ ФРАНЦИЯ…

О древо родины…

Беранже

По улицам Парижа шли прусские войска. Золоченые остроконечные каски офицеров вызывающе блестели. Медные трубы музыкантов горели под мартовским солнцем.

Незнакомые цвета мундиров, чужие флаги, четкий, как на параде, шаг. Шли победители, нынешние хозяева Франции. Бравурные звуки шубертовского марша далеко разносились по пустым, безмолвным улицам. Прохожие старались не замечать пруссаков и поспешно сворачивали в переулки. Город молчал.

Война началась в июле 1870 года, война властителей и дельцов двух государств за господство в Европе. За несколько месяцев рухнул миф о могуществе империи Наполеона III. Уже в августе французская армия терпела одно поражение за другим. Потом наступили страшные дни Седанского разгрома. Девяностотысячная французская армия была разбита и капитулировала. Император сдался а плен королю Вильгельму.

После Седанской катастрофы в Париже была провозглашена республика во главе с «правительством национальной обороны». Но ружья правительственных войск были направлены не столько против неприятеля, сколько против демонстраций, требовавших установления демократической власти. Рабочих правительство опасалось гораздо больше, чем пруссаков, и спешило заключить позорный мир с Бисмарком. Чужие солдаты на притихших улицах Парижа были зловещим итогом всей бесславной истории Второй империи и нынешней «сентябрьской республики».

С первых дней войны Домье много работал, он рисовал непрерывно, стараясь не замечать режущей боли в усталых глазах. Сначала, как и все, он еще надеялся на победу. Домье верил в народ. Но уже тогда в его литографиях сквозило скорбное предчувствие. В сентябре он нарисовал солдат, проходящих мимо статуи Франции по пути на фронт. Вихрь взметенных рук, поднятых штыков, снятых с голов шапок салютовал родине. Но в людях была обреченность. Словно не только отвага, но и злой рок вел их за собою. Не случайно Домье написал под литографией слова римских гладиаторов: «Идущие на смерть приветствуют тебя».

После установления республики Домье не стал делать карикатур на Наполеона III – его интересовал не опальный император, а судьба страны, то, к чему привела Францию политика Ратапуаля. «Империя – это мир», – заявил, всходя на трон, Луи Бонапарт. Эти слова Домье поместил под одной из самых мрачных своих литографий, сделанной через полтора месяца после Седана.

Обугленные стены зданий. Руины города, призрачного и неподвижного. По небу плывет тяжелый дым пожарищ и кружатся вороны, чуя запах добычи: на мостовой лежат застывшие трупы.

Шестидесятидвухлетний Домье уже не мог смотреть на события как их участник и современник – он видел их глазами старого и усталого художника, потрясенного трагедией страны.

Большинство его литографий изображали не реальные событий, а мрачные символы бедствий, принесенных войной.

На пустынной равнине, тянувшейся до самого горизонта, почти сравненные с землею развалины. На мертвый город наведена брошенная людьми пушка – «Пейзаж 1870 года»…

Женщина в траурном покрывале, олицетворяющая новый 1871 год, закрывает ладонями глаза, чтобы не видеть бескрайнее поле, покрытое мертвецами, страшное наследие минувшего года – «Потрясенная наследством»…

Это была поистине тягостная зима, зима осады. Усталые, исхудавшие люди жались к стенам домов. У газетных киосков выстраивались длинные очереди – немцы стояли у стен Парижа, а люди еще надеялись на чудо. По ночам доносились звуки канонады, в пригородах были видны зарницы выстрелов.

Продуктов не хватало. Народ голодал, люди умирали от истощения, ели даже крыс. В мясных лавках иногда появлялась конина, в остальное время они пустовали. На бульваре Осман в мясном магазине англичанина Рооса продавалось мясо животных парижского зоопарка – их убивали, так как не могли прокормить. Цены росли. Дельцы не оставляли своих нечистых дел и перепродавали за огромные деньги богачам мясо, муку и дичь.

В конце февраля Домье изобразил буржуа – он сидел за столом, уставленном блюдами, на его жирном, лоснящемся лице сияло блаженство. Какое ему дело до того, что люди вокруг голодают, что враг у стен Парижа! Он достойный наследник прежних «героев» Домье: «Я сыт, остальное меня не касается».

Все же Домье не терял веры в страну. В самые тяжкие дни после заключения унизительного перемирия он сделал литографию, полную надежд на лучшее будущее.

Кряжистый могучий дуб на берегу моря. Ствол его сломан, лишь одна ветвь уцелела у основания дерева. Оно крепко впилось корнями в землю и содрогается под порывами урагана; молодые листья, чудом распустившиеся на единственной ветке, бьются на ветру. Искалеченный дуб стоит, напрягшись всем телом, как тяжело раненный, но не сдавшийся воин. И просвет в облачном небе словно ободряет дерево, предвещая солнце после бури.

«Бедная Франция! – написал Домье под литографией. – Ствол поражен молнией, но корни еще крепки!»

Но до солнечного рассвета далеко. Преданная страна отдана на поругание врагу. Правительство бежало в Бордо. Прусские сапоги топчут парижские мостовые.

Оккупация Парижа длилась всего сорок восемь часов – по условиям перемирия пруссаки покинули столицу через двое суток. Немецкое командование не настаивало на большем сроке – два дня и две ночи достаточно, чтобы побежденный город почувствовал свое унижение.

С начала войны Домье и его друзья потеряли друг друга из виду. Добиньи уехал в Англию, вскоре вслед за ним отправился и Диаз. Но Коро, напротив, еще в сентябре перебрался из Билль д’Авре в Париж, в его любимых рощах хозяйничали пруссаки. Он с трогательной и смешной наивностью уверял, что необходимо изгнать врагов прежде всего из окрестностей Билль д’Авре, и ради этого пожертвовал большую сумму на литье пушек.

Как всегда, полон сил и энергии был Курбе. После Седана он не пал духом. Побуждаемый благородным порывом и наивной надеждой, он опубликовал воззвание к немецкой армии:

«Вернитесь в вашу страну, – писал он, – ваши жены и дети призывают вас и умирают с голоду. Наши крестьяне, которые пошли бороться против ваших преступных действий, находятся в таком же положении, как и вы.

Возвращайтесь с возгласами: «Да здравствует республика! Долой границы!»

Курбе был убежден, что подлинные враги не пруссаки, а французские реакционеры. Понимал это и Домье. Для него война была преступлением в равной мере и Вильгельма и Наполеона.

Прошло две недели со дня ухода пруссаков из Парижа. Немецкая армия стояла вокруг города.

Национальное собрание, заседавшее в Бордо, озабоченное усилением революционных настроений в Париже, решило избавиться от опасности. Главой правительства был назначен Тьер, крупная буржуазия ему доверяла: что бы ни случилось, он всегда останется врагом революции. Постановили также перенести столицу из Парижа в Версаль. Правительство опасалось возвращаться в бурлящий город.

Самую большую опасность для правительства представляла сейчас Национальная гвардия. Она сильно пополнилась во время войны рабочими, ее возглавлял революционно настроенный Центральный комитет. Это была грозная и организованная сила, тесно связанная с рабочими, ремесленниками, со всем народом Парижа, возмущенным предательской политикой правительства.

Тьер послал в Париж войска, чтобы разоружить Национальную гвардию.

Гвардейцы отказались сдать оружие.

Солдаты, получив приказ стрелять в мятежников, отказались повиноваться и направили ружья на своих начальников. Генералы Тома и Леконт были расстреляны.

За несколько часов на улицах выросли баррикады. Рабочие спешно вооружались. Верные правительству войска были выведены из Парижа. Тьер, находившийся в эти дни в столице, бежал в Версаль.

Это произошло 18 марта 1871 года.

Власть перешла в руки Центрального комитета республиканской федерации Национальной гвардии – Временного революционного правительства.

Через десять дней были проведены выборы в новое правительство, названное Парижской коммуной, в память существовавшего в эпоху Великой революции парижского самоуправления.

Коммуна стала первым в мире рабочим правительством.

Глядя на красное полотнище, трепетавшее над ратушей, Домье невольно вспомнил литографию своих молодых лет, на которой он изобразил министров, стирающих трехцветный флаг и сожалеющих, что «этот чертов красный держится, как кровь». Этот цвет пролитой на баррикадах крови сохранила на своем знамени Коммуна.

На стенах афиши: «Граждане, ваша Коммуна организована. Выборы 26 марта подтвердили победу революции… Граждане, вы хозяева своей судьбы…»

Сколько разочарований ни пережил Домье, он не утратил способности волноваться в дни великих перемен. Коммуна, изгнавшая предательское правительство Тьера, Коммуна, избранная трудовым людом Парижа, внушала доверие и будила новые надежды.

Вскоре Домье получил известие о том, что он избран членом комитета Феде]рации художников, то есть одним из ее руководителей.

Домье принял эту должность, хотя далеко не все художники доверяли Коммуне и ее учреждениям, и даже Милле, избранный вместе с Домье в комитет, отказался участвовать в его работе.

Конечно, Домье не мог до конца понять значение Коммуны. Ему, воспитанному на романтических республиканских идеях начала века, не под силу было разобраться во всех сложностях классовой борьбы. Но иного пути, чем тот, по которому шел его народ, для Домье не было.

Он приходил на заседания комитета, седой, медлительный, сутулый, и молодые художники с уважением и нежностью смотрели на старого мастера, помнившего еще «Три славных дня».

Коммуна уничтожила жандармерию и армию, взамен раздав оружие народу; уничтожила старый государственный аппарат, заменив чиновников выборными лицами, ответственными перед народом. Школа была отделена от церкви, и в ней устанавливалось бесплатное обучение. Коммуна всеми силами облегчала условия труда, запретила штрафы и вычеты из заработков рабочих.

Домье видел – только сейчас мечты о свободе и справедливости впервые обретают жизнь. Он рисовал карикатуры на Тьера – злейшего врага Коммуны. Не случайно сделал он и литографию «Колесница государства в 1871 году». В одну сторону колесницу везла иссохшая страшная лошадь, ведомая карликом Тьером, а в другую – конь, управляемый Французской республикой, юной женщиной во фригийском колпаке. Эта литография была напечатана 21 апреля. А через месяц пушки правительственных войск уже гремели в предместьях Парижа. Окружив столицу стотысячной армией и призвав на помощь пруссаков, Тьер начал наступление.

Семь дней продолжался бой. Париж был окутан дымом. Казалось, дымятся сами стены домов и мостовые. С монмартрских высот безостановочно били пушки версальцев, пылали дома, целые кварталы. Париж видел многое – кровь, баррикады, смерть, но нынешняя бойня превосходила все, что было до сих пор. Семьдесят тысяч рабочих умерли на мостовых, уже залитых кровью их отцов и дедов. 28 мая версальцы ворвались на холм кладбища Пер-Лашез, где укрепились последние повстанцы. Но еще долго продолжался треск ружей в глухих переулках, за закрытыми воротами казарм. Там расстреливали коммунаров.

Чудовищные убийства, смерть десятков тысяч людей – это нелегко было видеть Домье, видевшему это слишком много раз. Исторические уроки Коммуны – разве мог он их понять? Новые пути истории – мог ли он их заметить?

Будь он моложе, быть может, он понял бы все значение Коммуны.

Будь он в состоянии писать, быть может, он написал бы коммунаров.

Но сейчас, способный лишь рисовать литографии и бесконечно усталый, он видел только горе и трагедию народа.

Однако искусство идет своим путем, часто опережая своего создателя.

И сломанное дерево на литографии Домье стало символом всей эпохи, принесшей народу не только великие страдания, но и великие надежды.

«Бедная Франция! Ствол поражен молнией, но корни еще крепки».


ЭПИЛОГ

КОГДА ХУДОЖНИК УХОДИТ…

В апреле 1878 года в галерее Дюран Рюэля, что на улице Лепелетье, близ Итальянского бульвара, открылась выставка работ Оноре Домье.

В первом зале были литографии. Одновременно там помещалось лишь немногим больше сотни эстампов, и поэтому каждую неделю литографии на выставке меняли. Во втором зале разместились 94 картины, 140 рисунков и несколько скульптур.

Народу было немного. Обычные посетители вернисажей и премьер Третьей республики не слишком заинтересовались искусством художника, столько лет смеявшегося над почтенными буржуа. К тому же внимание зрителей было занято гастролями испанских танцовщиков и торжественными похоронами римского папы.

Но посетители, обладавшие чуткой душой, не скоро уходили из галереи Дюран Рюэля, удивленные и взволнованные никому неведомыми шедеврами живописи. Немногие картины Домье, побывавшие на выставках минувших лет, терялись рядом с огромными полотнами. Но здесь они не казались маленькими – их размер определялся не величиной холста, а наполнявшим их необъятным миром. В полотнах Домье жило непреходящее – борьба, радость, горе, – понятное всем векам и народам, и жил XIX век во всей его многообразной сложности.

Сумрачные на первый взгляд краски, жирные густые мазки, лица и фигуры, лишь намеченные несколькими ударами кисти, – все сначала казалось необычным. Но потом эта «незавершенность» затягивала взгляд зрителей, он домысливал остальное и в конце концов начинал понимать, как много таит в себе искусство Домье. Эти картины – настоящие сгустки жизни – словно облекали в красочную плоть зыбкие образы сегодняшнего суетливого мира. В них были и быстротечная пестрота нынешних дней и простая человечность.

Оказывается, в ту пору, когда на выставках шли горячие споры о Делакруа, Курбе или Манэ, журнальный рисовальщик Домье создавал вещи, ничем не уступавшие творениям своих великих современников. Последние годы многие художники стремились лишь по-новому увидеть и изобразить мир. А Домье хотел его по-новому понять.

Кто еще смог так передать скорбное и гордое лицо своего века?

Даже критика, прежде равнодушная к живописи Домье, склонилась теперь перед его искусством. «Один из самых блистательных представителей французского искусства», «Наиболее выдающаяся фигура своего времени», «Последний из тех жизнерадостных, бунтующих и глубоких художников, которые были рождены в начале века», «Лучший колорист столетия», – писали газеты.

В художественных журналах появились большие статьи Дюранти и Теодора де Банвиля.

Многие посетители удивлялись, не встречая на выставке самого художника. Другие уверяли, что Домье нет в живых, – ведь почти пять лет, как он не опубликовал ни одной литографии.

В эти дни, когда в Париже зарождалась его настоящая слава, семидесятилетний Домье сидел в своем садике, вдыхая запах весенних полей. Он слышал, как шелестит ветер в кустах, чувствовал, как солнце согревает его лицо и руки. Но он ничего не видел. Домье был слеп.

Последние годы его зрение катастрофически слабело.

С 1873 года он уже не мог рисовать. Линии сливались и таяли перед глазами. Домье проводил дни в полной и удручающей праздности. Лучшие и самые близкие друзья его – Добиньи, Коро – умерли. Настоящая жизнь осталась позади.

Кто может измерить чувства художника, в глазах которого день за днем меркнет свет? Никто не знал, что происходило в душе Домье. Он оставался таким же спокойным и приветливым, как раньше. Жизнь не потеряла для него цену – он радовался запаху цветов, дружеской беседе, тонкой шутке.

Бородка и волосы его стали совсем легкими, серебряными и сильно поредели. Он ходил медленно, неуверенно, как все люди, еще не освоившиеся со слепотой. Но больше всего он сидел в саду и все старался что-то разглядеть, увидеть уже незрячими глазами.

Правительство, по настоянию Генерального инспектора искусств Альфреда Араго, назначило Домье крохотную пенсию – тысячу двести франков в год. После успеха выставки пенсию увеличили вдвое. Некоторые его вещи покупали коллекционеры. Кое-как денег хватало на жизнь.

Домье много размышлял, вспоминал. Перед его внутренним взором проходила вся жизнь – от детства до первых парижских впечатлений, до славных дней «Карикатюр» и исканий последних лет. Он ничем не был болен, если бы только не глаза.

Ему предложили сделать операцию. Он согласился – как ни слаба была надежда, но она заставила его решиться на мучительную операцию.

Она не принесла успеха. Домье стал совершенно слепым.

Теперь он тихо угасал у себя в Вальмондуа. Александрин ухаживала за ним, часто бывали Карл и Бертран – сыновья Добиньи, унаследовавшие от отца нежную любовь к Домье. Приходил Жоффруа Дешом, дряхлый, седой, с неизменной трубкой в зубах.

В Париже шумели споры вокруг первых выставок импрессионистов, искусство продолжало жить, но Домье уже был в стороне от него. Его окружала беспросветная ночь, где не было ни цветов, ни линий, ни форм, только звуки, запахи и воспоминания.

У Домье не было основания жалеть о прожитой жизни: он не кривил душой в искусстве, всегда работал не покладая рук. Он мог жалеть лишь о ненаписанных картинах. Но человеку не дано самому ставить точку в своей биографии, она всегда прерывается на полуслове.

В один из дней начала февраля 1879 года, когда земля набухала в предчувствии весны и теплый ветер шевелил обнаженные ветви деревьев на берегах Уазы, Домье почувствовал себя плохо и потерял сознание. Это был удар.

Домье перенесли на кровать, широкую деревянную кровать, стоявшую в комнате, окно которой выходило в поле. К Домье долго не возвращалось сознание; доктор предупредил, что надежды на выздоровление нет.

Лишь на третий день Домье пришел в себя. Он пожал руки сыновьям старого друга и попрощался с женой. Потом очень спокойно и тихо сказал: «Это все». Через несколько минут наступила смерть.

Было много цветов – первых фиалок, пряно пахнущих камелий. На похороны приехало много людей из Парижа. Государство великодушно приняло на себя расходы по похоронам Домье – казна заплатила четырем носильщикам, несшим гроб, по три франка. Итог расходов составил двенадцать франков.

Когда Карл Добиньи пришел к местному кюре, чтобы попросить покров на гроб, кюре долго мялся, потом отказал: «Месье Домье был почтенным человеком, но ведь он умер без церковного покаяния».

Покров привезли из Парижа.

За гробом шли сыновья Добиньи, Дюпре, Панфлери, Карья, Жоффруа Дешом и многие другие друзья и почитатели художника. К процессии присоединились окрестные крестьяне, знавшие «доброго месье Домье».

Его погребли на маленьком кладбище Вальмондуа.

Через два месяца прах Домье перенесли на кладбище Пер-Лашез и похоронили, как он сам желал, между могилами Коро и Добиньи.

На его могиле – гладкая каменная плита с надписью:

ДОМЬЕ Оноре Викторен.

Родился в Марселе в 1808 г.

Умер в Вальмондуа (Сена и Уаза) в 1879 г.

Люди,

Здесь покоится Домье, человек доброго сердца,

Великий художник, великий гражданин.

Когда художник уходит, его искусство продолжает жить.

XX век принес Домье настоящую славу. Появились толстые монографии, научные статьи и публикации. Любой набросок Домье может сейчас служить гордостью крупнейшего музея мира.

К несчастью, большинство работ Домье оказалось в частных собраниях. Даже в Лувре совсем мало его картин.

Но дело, конечно, не в этом.

Каждый век и каждая страна оставляет нам свое искусство, и оно воссоздает для нас навсегда ушедшею жизнь. Нельзя понять Францию, не видя гордой Свободы Делакруа, утомленных крестьянок Милле, туманных рассветов Коро, блистательного и усталого Парижа Эдуарда Манэ.

Но едва ли кто-нибудь из этих великих мастеров дал такую полную картину своей эпохи, как Домье.

Он создал ее сатирическую летопись. Но большое искусство несет в себе частицу бессмертия – разве смех Домье утерял свою горечь сейчас? Кто не узнает в его карикатурах многие черты современности? Недаром Международный клуб карикатуристов носит сейчас имя Домье.

Но Домье не только раскрывал события окружающей жизни. Он сплавил воедино все, что было в ней значительного и великого, и воплотил это в живописи.

Комедиограф своей эпохи, он стал ее поэтом.

Он поистине «принадлежал своему времени» и отдал ему свою жизнь без остатка.

Этой ценой Домье сохранил свое время для нас.

Ибо, когда художник уходит, его искусство остается людям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю