Текст книги "Хогарт"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
«ВЫБОРЫ»
Удивительнее всего, что именно в эти тяжелые времена Хогарт не только не пал духом, но, напротив того, словно обрел новые силы в войне со своими недругами. Быть может, это и была та трагическая на первый взгляд ситуация, в которой жизнеспособность человека и творческое напряжение художника вспыхивают, как огонь на ветру. Быть может, именно этого и не хватало прежде Хогарту – горьких нравственных испытаний.
Кроме того, всякая шумиха, сама по себе для человека неприятная, прибавляет ему известности; раньше имя Хогарта не мелькало так часто на газетных страницах и пе цитировалось в модных кофейнях.
Надо признаться также, что Хогарт имел покровителей, чье августейшее имя служило надежным щитом если не от насмешек, то, во всяком случае, от публичного остракизма, хотя это последнее вряд ли ему грозило.
Как известно, с Георгом II, особенно после истории с «Маршем в Финчли», у Хогарта были скверные отношения; с семьей же наследника – вполне благополучные. Правда, Фредерик, принц Уэльский, поддерживал и «конессёров» с их проектом Академии художеств. Но Фредерик в 1751 году умер, и принцем Уэльским стал его сын – будущий Георг III, тринадцатилетний мальчик.
Вот с его маленьким двором, возглавляемым вдовствующей принцессой Уэльской, Хогарт не без тонкости и даже некоторой невинной лести сумел войти в доверительные отношения. В первой гравюре из «Четырех степеней жестокости» он придал черты юного принца доброму мальчику, защищающему собаку от мучителей. По тем временам такой реверанс никак не мог считаться зазорным, а при дворе был должным образом оценен.
К тому же мистер Кент, всегда имевший большое влияние в Сент-Джеймском дворце, скончался, лишь нескольких лет не дожив до появления «Анализа красоты». Вот уж кто, без сомнения, порадовался бы начавшейся травле и присоединил свой голос к голосам хогартовских ненавистников. Но не было больше Кента, и это заметно сказалось на положении Хогарта в придворных кругах.
Так что, когда Хогарт объявил о подписке на новую серию гравюр «Парламентские выборы», подписной лист возглавили принц Уэльский и его августейшая мать. Хотя уже само название цикла не обещало ничего слишком лояльного.
В этой вот запутанной и утомительной для художника обстановке начал он новый сатирический цикл – последний в своей жизни и первый – прямо посвященный политике, и только ей.
Есть опасный соблазн приписать выбор столь новой темы возросшей проницательности художника, его политической прозорливости, его способности различить истинные пружины социальной несправедливости. Тогда все уложилось бы в ясную схему творческого развития: от наивного бичевания пороков нравственных – к разоблачению политических язв. Но нет особых оснований думать, что Хогарт обвинял систему – он был добрым англичанином. Он просто знал, что кое-где система основательно проржавела и превратилась в пародию на самое себя. И главное – политическая борьба сама по себе его никак не задевала, недаром исследователи так и не могут установить, кого, собственно, он высмеял – тори или вигов. В общем-то Хогарт относился брезгливо ко всем без исключения политиканам, так было в юности его, так было и теперь. Просто политика стала много грязнее, коррупция заметнее, беспринципность – откровеннее. И если прежде человеческие пороки проявлялись в событиях повседневных, то ныне именно политика стала ареной гнусного и постыдного торжища.
На парламентских выборах 1754 года сэр Томас Пелхэм герцог Ньюкасл – брат премьера – продемонстрировал на диво отлаженную и усовершенствованную по сравнению с эпохой Уолпола избирательную машину. Об этих выборах ходили скандальные слухи, вполне, кстати сказать, обоснованные. Подкуп голосов был делом вполне обыденным, некоторым новшеством считалось использование в качестве выборщиков слабоумных, сумасшедших, или впавших в детство старцев, или просто умирающих, не отвечающих за свои поступки больных.
Нет, Хогарт не показывает добродетель, не клеймит преступников. Нет места ничему светлому на этих его картинах. Наивные надежды «Усердия и лености», благодушие «Улицы Пива» – все это забыто, все раздавлено в прах джагернаутовской колесницей трезвой действительности.
Серия состоит из четырех – только четырех! – картин. На них умещается вся история немудреного надувательства – от предвыборного банкета до триумфа победившего кандидата.
И хотя, как и всегда, в картинах масса действующих лиц, хотя по-прежнему они занимательны и могут быть рассматриваемы часами, они, как никакие другие его вещи, кажутся принадлежащими веку XIX. До которого Хогарту, естественно, не суждено было дожить.
Ни темы, ни манера письма, ни расположение фигур уже не составляют нерасторжимого целого с галантным веком; хотя век этот длится, он едва перевалил за свою середину. Но ведь известно, что приближающееся столетие дает о себе знать иной раз задолго до того, как позволяет это календарь.
На этот раз грядущий век мерещится в «Парламентских выборах».
Пусть в «Предвыборном банкете» – первой картине серии – иные, нарочито сложные развороты фигур кажутся эхом прежних хогартовских полотен, пусть в продуманной ритмике беспорядочно нагроможденных предметов, посуды, драпировок угадывается изысканность любезного автору «Модного брака» рокайля, пусть пудреные парики и кружевные манжеты неопровержимо принадлежат середине XVIII века. Пусть так.
Но уже появилась в колорите мягкая суровость мастерски сгармонированной пепельно-охристой гаммы, в которой растворяются бледные вспышки шелковых разноцветных камзолов, и только густые темно-алые пятна тревожат спокойную тональность полотна. Не краски театрального напряженного действия, но неожиданно будничный для своей эпохи колорит – это уже отзвук лучших хогартовских этюдов вроде «Консультации медиков». Однако на этот раз эти отзвуки вступают – впервые! – в соприкосновение с современной и даже вполне сатирической темой.
И джин, и пиво – все средства доведения венца природы – человека до скотского состояния ведомы хогартовской кисти. Ныне же алкоголь – могучий политический рычаг; будущий член парламента со своими клевретами сознательно и неуклонно спаивают избирателей. Трудно уже разобрать, где злодеи и где жертвы; юный джентльмен сам стал добычей им же разбуженных страстей, кротко отдав себя на растерзание омерзительно пьяным гостям. Вот уж где и в самом деле можно вспомнить Брейгеля с его бесконечными, за горизонт уходящими мрачными празднествами! Что только не изобразил Хогарт на небольшой – четыре фута в длину – картине! (Тут, как нигде прежде, пригодилась «змеевидная линия», и в самом деле она помогла с небывалой занимательностью и разнообразием развернуть пространство. И оказалось, что не так уж далеки схоластические рассуждения Хогарта от его художества.)
Но что за лица! Еще не писал Хогарт такого сборища монстров, монстров настойчиво и непобедимо тупых! Нет, это не просто глупые или корыстные люди, которых расчетливо дурачит умелый политикан, это люди, вполне достойные одурачивания, к ним у художника нет ни сочувствия, ни симпатии: каков хозяин – таков лакей! Страшны люди, ибо не назидательная картинка рассказывает о них, а строгая и уже совсем беспощадная живопись, которая куда ближе Гойе, чем Ватто или даже молодому Хогарту. Конечно же это еще не Гойя, но уже угадывается здесь вполне трезвый, жестокий сарказм, и уже не нравственные, а политические раны кровоточат на холсте. Но – мрачное это видение мелькнуло и ушло – на следующей картине все обстоит более идиллично – во всяком случае, на первый взгляд.
«Вербовка голосов» уже прямо заглядывает в будущий век; она немногословна, эта картина, внимание не тревожат пустяковые подробности, а действие раскрывается с пленительной четкостью до мелочей продуманной пантомимы. Конкретность будничного события окончательно вытеснила утонченную анекдотичность прежних картин. И хотя той же самой осталась Англия с плющом, тянущимся по темнеющему кирпичу и белым оконным рамам деревенской гостиницы, с пестротой наивно раскрашенной вывески, с высокими пивными кружками, крохотными треуголками на волосах розовощеких леди и туго завитыми буклями париков «рамильи» на головах добрых англичан, но живопись Хогарта стала уже иной. Художник словно оглядывается назад, будто для безжалостного его взгляда все это стало уже историей, воспоминанием и даже чуть-чуть маскарадом.
И здесь ощутимы и «змеевидная линия», и воспетое в «Анализе красоты» пирамидальное построение групп, но нарочитости нет никакой, как нет ее и в сюжете: идет простой и элементарный торг за голос простодушного деревенского сквайра или богатого фермера. Два вербовщика, две пачки банкнотов, а сам избиратель погружен наподобие валаамовой ослицы в нерешительность, грозящую стать бесконечной.
А уже по обе стороны центральной группы, аккомпанируя ей и ей помогая, течет неторопливая, но тоже связанная с предвыборными хлопотами жизнь. Конечно же, осталось много занимательных мелочей, но существуют они в стройном и безупречном согласии и звучат настолько под сурдинку, что и замечать их необязательно. А их немало: даже вывеска гостиницы участвует в спектакле – на ней изображен Панч, везущий в тачке золотые монеты и одаривающий ими своих избирателей.
Проницательный зритель мог заметить также, что гнев Хогарта на ею французских обидчиков не остыл за минувшие годы и толкнул его кисть на суетную, хотя и вполне патриотическую, мысль: у входа в гостиницу он изобразил муляжную фигуру британского льва, глотающего французскую лилию. Аллегория, надо сознаться, не слишком тонкая и, главное, вовсе неуместная в картине. Но Англия опять была с Францией в войне. А Хогарт эту войну начал и того раньше.
А третья картина, на которой изображены непосредственно сами выборы! Недаром почти все, кто пишет о ней, вспоминают художников XIX века, сравнивая иные ее фигуры с героями Шерико или Домье. Где в век пудреных париков найдется такая плотная, строгая, уверенная живопись, такое безжалостное обнажение человеческого уродства, болезни, страдания! Кто смел взирать тогда на жизнь и воспроизводить ее на холсте с таким гордым и горьким отказом от всяких иллюзий! Пусть говорят, что в картине немало смешного. Но процессия голосующих, почти сплошь составленная из больных или сумасшедших, из калек и просто подкупленных подонков, процессия, с гнетущей непрерывностью тянущаяся на помост, потные, обезумевшие от азарта лица агентов, мерзостная суета нечистого и вульгарного спектакля выборов – это едва ли забавно.
Он был достойным современником Филдинга, Уильям Хогарт, не случайно в свое время иллюстрировал он некоторые его пьесы. И даже городок, где разворачивается действие его картин, называется Газлтаун – прямой намек на кабатчика Газла из филдинговской пьесы.
Но то, что в те годы было естественным для литературы – злая политическая сатира, – было совершенно новым для живописи. Пусть в тот самоуверенный век Хогарт еще не различал истинного трагизма происходящего. Но в благополучие он уже, конечно, не верил.
Заканчивается вся история триумфом победившего депутата – пьяным торжеством, где герой колышется в кресле над беснующейся, орущей толпой. Его несут, рискуя уронить прямо между цепом молотильщика и дубинкой моряка, устроивших драку посреди улицы. А в самой глубине, на светлой стене дома виднеется тень несомого на плечах другого героя дня – быть может, депутата от другой партии.
И хотя еще оставался в картинах нежный оттенок уходящего рокайля, хотя многое в композициях говорило об огорчительной склонности Хогарта увлекаться иногда примерами француза Куапеля (кое-что он просто заимствовал из куапелевских картин), все это было неизбежной данью времени и прежним его увлечениям. Но первое живописное изображение оборотной стороны британской демократии явилось миру. Первая политическая драма была сыграна на хогартовских холстах.
Как и обычно, гравюры с картин разошлись быстро, а картины оставались у Хогарта в мастерской. Сама мысль о новой унизительной продаже приводила художника в раздражение.
Он назначил цену – двести фунтов, цену небольшую, но по сравнению с жалкой оценкой «Модного брака» почти непомерную.
Желающих купить картины не нашлось. Во всяком случае, за такую цену. Тогда Хогарт пошел на крайнее, однажды уже примененное им средство, – объявил лотерею. Внешне это выглядело достаточно респектабельно, но, по сути дела, свидетельствовало, что и на этот раз он потерпел фиаско.
В числе других на лотерейный билет записался и старый друг Хогарта – Дэвид Гаррик. Есть, правда, некоторые основания подозревать, что в их дружбе были кое-какие трещинки – слишком часто Гаррик позировал для портретов разным художникам, а Хогарт таких поступков не любил. Но если обиды были, то вслух о них не говорилось. Гаррик же относился к Хогарту с ничем не омраченной нежностью.
В ту пору Гаррик был и славен, и богат, только что переехал в новый загородный дом на Темзе в Хэмптоне, и дом этот, отделанный входящим тогда в моду архитектором Робертом Адамом, становился знаменитым местом встреч знаменитых людей.
Гаррику понравились картины Хогарта. Гаррик имел мягкое сердце и помнил собственные неприятности, изредка с ним приключавшиеся. К тому же одна стена в так называемой Арочной комнате нового дома пустовала. Он передумал. Отказался от лотереи, купил все четыре картины за двести фунтов стерлингов и повесил их по обе стороны большого, очень любимого им камина.
Пожалуй, это была единственная серия картин, чья судьба могла Хогарта радовать. «Карьера шлюхи» сгорела несколько лет назад. «Модный брак» продан был за бесценок. А «Выборы» висели в доме доброго друга Гаррика. И гонорар был вполне приличный. А слава, что делать! – к причудам этой вздорной богини Хогарт, кажется, уже начинал привыкать.
ЖИВОПИСЕЦ ДВОРА
Причуд и в самом деле было много.
Его гравюры, да и сам он были настолько знамениты, что один торговец эстампами, по имени Джон Смит, украсил свою лавку в Чипсайде вывеской с портретом Хогарта и надписью: «У хогартовской головы». Портрет его красовался и над книжной лавкой в самом центре города на Флит-стрит. Он был единственным живым художником, чье имя служило в Лондоне рекламой. Такой чести удостаивался только Рембрандт.
О Хогарте с великим почтением и даже восхищением отзывались лучшие и умнейшие люди той поры, а Филдинг – тот просто благоговел перед ним.
И даже двор признал его, наконец, полностью, назначив королевским живописцем, как некогда Торнхилла. Правда, должность хоть и была почетной, но прав почти никаких не давала, жалованье было чисто номинальным – десять фунтов в год. Да и прошли уже те времена, когда звание королевского живописца звучало внушительно. К тому же поговаривали, что Хогарт получил это место скорее как наследник Торнхилла, чем за собственные художественные заслуги. Ведь и Джеймс Торнхилл-младший, шурин Хогарта, живописец вполне посредственный, занимал некоторое время место отца.
Все же это был официальный успех, пришедший, правда, слишком поздно.
Но ничто не защищало его от продолжающихся со времени выхода «Анализа красоты» неприятностей. Правда, и он не оставлял в покое своих недругов, всячески демонстрируя неколебимость собственных взглядов и уверенность в своей способности превзойти старых мастеров.
И конечно же, он знал, на что шел, когда взялся писать очередную «историческую картину». Только раздраженное самолюбие толкнуло его на это, разум, очевидно, был ни при чем.
На одном из лондонских аукционов была продана за четыреста фунтов – сумма, вдвое превышающая цену всех четырех полотен «Выборов», – картина «Сигизмунда», приписывавшаяся Корреджо. Картина была не бог весть как хороша (впоследствии выяснилось, что она вовсе и не принадлежит Корреджо). Хогарт взбеленился. И опять захотел доказать, что может писать не хуже классиков.
Он отправился к лорду Гросвенору и предложил ему написать за ту же цену картину на тот же самый сюжет. Только лучше, чем Корреджо. Лорд Гросвенор, участвовавший в аукционе, но не решившийся потратить четыреста фунтов, по-видимому, не ответил определенно на это сумасбродное, с его точки зрения, предложение, но и не отказался от него. Хогарт принялся за работу.
Тотчас же об этой истории стало известно, и участь картины была решена задолго до ее окончания.
История прекрасной Сигизмунды, дочери принца Солернского Танкреда, была в Англии популярна. Поэт Джон Драйден переложил стихами известную новеллу Бокаччо, где рассказывается, как жестокосердный отец прислал дочери золотой кубок с сердцем погубленного им Гискардо, возлюбленного Сигизмунды.
Картина Хогарта была плоть от плоти модных картин той поры, сильно напоминала все того же Куапеля и, разумеется, была хуже псевдокорреджовой «Сигизмунды». Была она, впрочем, хуже и работ самого Хогарта.
И хотя по понятиям светской живописи тех лет картина была вполне очаровательной, хотя истинные знатоки могли отыскать в ней серьезные профессиональные достоинства, лорд Гросвенор от «Сигизмунды» отказался. Это было просто публичной пощечиной Хогарту, за которой незамедлительно последовала загодя подготовленная газетная травля.
А вслед за тем Хогарт столкнулся уже не с «конессёрами» и завистниками вроде Сэндби, а с достойным врагом. То был Джошуа Рейнольдс, о котором Хогарт еще почти ничего не знал, но о котором ему предстояло узнать, увы, слишком многое.
Хогарт, надо заметить, обладал странным, труднообъяснимым свойством; он был знаком и даже близок с многими знаменитыми людьми своего времени, мало было сколько-нибудь выдающихся литераторов, художников или журналистов, о которых он не знал; но о нем самом современники вспоминают мало. Факт этот всегда несколько озадачивал биографов, да и в самом деле нелегко найти ему удобопонятное объяснение. Все его знали – ну кто не знал мистера Хогарта, маленького и плотного, веселого, но въедливого собеседника, часто устраивавшего неожиданные, а иногда и с привкусом скандала истории. Но никому не приходило в голову воспринимать его совсем всерьез: масштаб его таланта мало кому был хотя бы в какой-то степени понятен. Он слишком часто удивлял людей, его уже не старались понимать во всем, его суждения были такими крайними, порой казались вздором, порой чересчур мудреными.
Другое дело мистер Рейнольдс.
То был человек светский; он умел говорить, и даже самые банальные мысли звучали в его речи остро и занимательно. Портреты писал он с завидной легкостью, заказ выполнял за несколько дней, и портреты неизменно нравились заказчикам. Он был истинно светским живописцем, этаким Ван-Дейком XVIII века, обворожительным гостем, любезным хозяином.
В несколько лет он стал самым модным лондонским портретистом.
Он был, пожалуй, в такой же моде, как некогда Уильям Кент.
Но в отличие от Кента он был художник блистательный. Кисть его не знала вульгарности, в каждом мазке, даже самом торопливом, светился талант.
Портреты «светских львов», которые Хогарт писал то с внезапным увлечением, тц с усталым равнодушием, портреты «хай-лайфа», рожденные в хогартовской мастерской, Рейнольдс довел до степени совершенства. Там, где Хогарт мучился и размышлял, Рейнольдс спокойно создавал шедевры. Он не обгонял свое время, не заглядывал в будущий век – он делал то, чего ждал век нынешний.
И потому он не мог принять беспокойных, противоречивых и путаных хогартовских размышлений. Потому его раздражала напряженная, иногда грубоватая, трудная живопись Хогарта. Рейнольдс видел в нем не просто знаменитого старика, но и художника, пытавшегося угадать будущее; и сразу понял, что с Хогартом ему не по пути.
В тридцать пять лет он не только был знаменит, но близко сошелся и с Гарриком, и с Джонсоном (с которым Хогарт был едва знаком), и со многими другими знаменитостями. И Хогарт иногда начинал чувствовать вокруг себя холодную, пугающую пустоту.
Рейнольдс тоже стал излагать в печати свои взгляды на искусство, и начал с нападок на Хогарта. Он знал, кто больше всех противится созданию Академия, о которой он, Рейнольдс, мечтал уже давно.
Он не старался «поставить Колумбово яйцо». Он просто писал изящным слогом статьи, где то откровенно, то намеками чернил «Анализ красоты». Хогарт был достаточно умен, чтобы понять: новый противник не чета его прежним соперникам, сводящим старые счеты. Пришло новое поколение. Это было горько, спорить с Рейнольдсом не хотелось. У него едва хватало сил отвечать на нападки Сэндби и его приятелей.
Но самое поразительное, что он продолжал работать с неостывающим жаром, будто предчувствуя, что судьба оставила ему совсем немного дней.
Еще в 1756 году он написал огромную алтарную картину для бристольской церкви святой Марии, даже не картину, а целый триптих – «Положение во гроб», «Вознесение» и «Три Марии», – последняя попытка создать нечто великое и сравняться со старыми мастерами, трогательная смесь подлинного таланта и наивных заимствований у Рафаэля, Риччи и Маньяско. Страшно представить себе, что старый, усталый художник – ему шел уже шестидесятый год – с мучительной надеждой тратил недели и месяцы, создавая картины, которые историки упоминают сейчас почти с чувством неловкости. А ведь были и бессонные ночи, и радость от удачно написанных кусков, и минуты внутреннего торжества!
Но этого мало. Он пишет светские занимательные картинки, пишет мрачную сатиру «Суд» – жуткий и постыдный образ британской юстиции, пишет портреты и делает, наконец, патриотические карикатуры – свидетельство последней вспышки хронической галлофобии. Это две гравюры «Нашествие», сделанные с энтузиазмом, достойным собравшегося в поход Джона Буля: французы на них отвратительны, а англичане веселы, добродушны и заведомо непобедимы. Ну что ж, в конце концов его можно было попять: шла война, он был патриотом, и с французами у него были давние и неприятные счеты. Тут уж им владели чувства, не знакомые новому поколению, он был преисполнен любви к «доброй старой Англии», хотя нынешняя Англия раздражала его безмерно.
А возможно, он просто начинал стареть.