355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Герман » Хогарт » Текст книги (страница 1)
Хогарт
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:01

Текст книги "Хогарт"


Автор книги: Михаил Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Михаил Герман
ХОГАРТ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Мудрость продается на горестном рынке.

Блэйк

МАЛЮТКА УИЛЛИ

В северной части лондонского Сити, в Смитфилде, до наших дней сохранилась древняя церковь святого Варфоломея Великого. Именно здесь, в восьмиугольной купели, которую и сейчас охотно показывают любознательным посетителям, крестили 28 ноября 1697 года будущего мистера Хогарта, знаменитого живописца. Как и множество других младенцев, родившихся в ту памятную осень, он получил имя Уильям, ибо не было тогда в городе Лондоне и во всей Англии более почитаемого и славного имени.

Оно гремело в благодарственных молитвах с церковных кафедр, чудилось в праздничном звоне колоколов, плескалось на шелковых, золотом шитых флагах, горело, рассыпая трескучие искры, в затейливых вензелях невиданной иллюминации. Король Вильгельм III [1]1
  Вильгельм(в английском произношении Уильям) Оранский– голландский штатгальтер, затем английский король (1689–1702). Был женат на дочери Иакова II Стюарта и занял престол своего тестя в результате переворота 1688 г., называемого также «Второй английской революцией».


[Закрыть]
только что вернулся в столицу, заключив долгожданный и почетный мир с Францией. Кровавая и дорогостоящая война на континенте счастливо окончилась. Приверженцы новой династии ликовали, посрамленные якобиты затаились, курс ценных бумаг стремительно подымался. И родители, радуясь наступившему наконец миру, нарекали новорожденных в честь короля.

После крещения мистер Уильям Хогарт, ничем не замечательный младенец восемнадцати дней от роду, был отнесен в родительский дом на Сент-Джон-стрит в Клэркн-уэлл.

Слово «дом» не следует понимать буквально. Хогарты просто снимали квартиру, так как находились на той стадии благопристойной бедности, за которой следует вполне откровенная нищета. Мистер Хогарт-старший не имел ни состояния, ни доходов, ни даже службы; жизнь основательно его потрепала.

Сельский учитель из далекого Уэстморленда, фермер-латинист, Ричард Хогарт прибыл в Лондон с собственной, взлелеянной в буколической тиши педагогической системой и открыл школу на Нью-Гейт-стрит. Школа прогорела. Судьба равнодушно проглотила то немногое, что было скоплено в Уэстморленде. Но думать о возвращении на ферму было поздно разум, воспламененный скромной ученостью, не мирился более с деревенской жизнью. К тому же Ричард женился на уроженке Лондона. Так превратился он в столичного жителя.

Ни древние авторы, ни современные ученые и богословы, чьи труды прилежно изучал Хогарт-старший, не научили его обыденному практицизму. Он жил прескверно, иногда впроголодь. Правил корректуры для соседней типографии, сочинял проповеди ленивым пасторам, давал уроки.

В младенчестве Уилли Хогарт часто мерз. Лондонский муниципалитет обложил ввоз угля высоким налогом – нужны были деньги на великолепный портлендский камень, из которого зодчий сэр Кристофэр Рэн возводил новый собор святого Павла. На топливе приходилось экономить – цена угля поднялась до тридцати шиллингов за чолдрен [2]2
  Чолдрен– мера сыпучих тел, около 1,3 кубического метра.


[Закрыть]
. Сам того не зная, ребенок страдал во имя искусства.

Малютка Уилли еще учился ходить, когда его колыбель перешла к новорожденной малютке Мэри.

Затем появилась малютка Энн.

Прибавления в семье Хогартов происходили с завидной регулярностью: с перерывом в два года и непременно осенью.

Мистер Хогарт-старший не оставлял ученых занятий. Несмотря на окружающий его кавардак – ведь теперь уже трое маленьких Хогартов наполняли комнаты криком и топотом, – он ухитрился составить большой латинский словарь – внушительную рукопись в четыреста страниц ин-кварто, рукопись, так и не увидевшую света, но сохранявшуюся в семье долгие годы после смерти автора. Кроме того, он сочинил своего рода самоучитель латинского языка и даже издал его в типографии Тейлора на Патерностер-роу, в той самой типографии, где несколькими годами позже был напечатан бессмертный «Робинзон Крузо». Но и этот труд не принес ни успеха, ни денег.

Так начиналось детство Уильяма Хогарта. К счастью, его воспоминания о первых годах сознательной жизни не ограничились гонкими ломтиками вареной баранины и капустными листьями на оловянных тарелках, дешевым разбавленным элем или тряпичными куклами сестер.

В доме, где щепотка чаю была роскошью, знание дарилось щедро. Отец учил сына со страстностью талантливого неудачника. Еще мальчишкой Уилли недурно читал по-латыни, понимал греческий, мог с грехом пополам объясниться по-французски. Читая, он учился размышлять. В нем появлялась постепенно легкая склонность к вольнодумству и умение смотреть на жизнь философски – в той мере, в какой это доступно было его возрасту.

В школе, однако, он учился прескверно. Лишнего узнавать не желал, а то, что его интересовало, уже знал от отца. На уроках Хогарт-младший обычно рисовал, что сильно его развлекало. К тому же приходские школы в царствование доброй королевы Анны были настолько жалкими учреждениями, что едва ли могли научить чему-нибудь мальчика, уже читавшего Горация. При первой возможности Уилли бросил школу.

Кроме школы и уроков отца, был Лондон.

Уильям Хогарт не видел других городов и не знал деревни. Лондон стоял у его колыбели, убаюкивал его глухим и грозным шумом, бросал в окна отблески пожаров и фейерверков, вползал в комнату липким морозным туманом или летней духотой, звонил в колокола, оповещая о казнях и торжественных процессиях.

Лондоном начинался и кончался мир. Все, что не относилось к Лондону, было просто географией. Правда, существовал еще Вестминстер, где заседал парламент, и Сент-Джеймский дворец, где жила королева, если не отдыхала в Виндзоре или в Бате. Но Лондон позволял себе об этом не помнить. Столица – здесь, у нее есть права, дающие не слишком обоснованное, но приятное чувство независимости. Даже королева была тут гостьей.

Лондонские мальчишки неясно, но гордо ощущали величие славного города. Какой позор не быть лондонцем! Провинциальный сквайр в парике из конского волоса вызывал презрение, он не был причастен столичных тайн, он был чужак.

Итак, Уильям Хогарт, подобно Тому Кэнти, жил в бедности, но не в невежестве. К тому же бедность способствовала раннему выбору профессии и, следовательно, накоплению знаний не только академических.

ПОД ВЫВЕСКОЙ «ЗОЛОТОГО АНГЕЛА»

Не совсем понятно, как именно произошло приобщение Уилли к искусству. Имеются сведения, что в школьные годы он хаживал в гости к жившему по соседству художнику, чье имя для истории утрачено. Эти визиты в сочетании с природными наклонностями мальчика к рисованию и равнодушием его к науке толкнули мистера Ричарда Хогарта на решительный шаг. Он отдал сына в обучение к живописцу вывесок.

Не следует думать, что изготовление вывесок простое и непочтенное дело, доступное каждому. Пришлось старательно учиться рисовать красивые готические буквы, завитушки, зверей и рыцарей. Впрочем, до рыцарей он, видимо, так и не добрался, так как через короткое время перешел в обучение к мистеру Элису Гэмблу, резчику по серебру, державшему мастерскую под вывеской «Золотой ангел» на Крэнборн-стрит в Лейстерфилде. Тут как будто бы не обошлось без помощи родственных связей – есть предположение, что брат Ричарда Хогарта был женат на сестре мистера Гэмбла.

Английское серебро славится по всей Европе. Мастерская на Крэнборн-стрит – одна из самых уважаемых в Лондоне. От учеников, следовательно, требуется отменное владение ремеслом, уверенная, легкая точность руки – артистизм. Достигалось все это каторжным трудом. Писание вывесок было, оказывается, не самой тяжелой работой.

С этого примерно времени и начинается биография мистера Уильяма Хогарта. Он пробует поступать более или менее самостоятельно и вступает в первые споры с собственной судьбой.

Жизнь его однообразна. Как большинство лондонцев, он встает с зарею – в ту лору ценили дневной свет – и в шестом часу утра уже торопится в Лейстерфилд. Ничего фешенебельного не было тогда в этом районе Лондона, где ныне сияют огни грандиозных кинотеатров, ресторанов и кабаре, озаряя маленького бронзового Шекспира в центре Лейстер-сквер. Лондон лишен счастливого качества многих великих городов, чьи даже нищие кварталы сохраняют своего рода живописность. Красота британской столицы неотделима от респектабельности и богатства, бедные улицы и дома угнетают однообразным убожеством. Таков и старый Лейстерфилд, особенно мрачный ранним утром, когда ночь неохотно покидает узкие, как коридоры, затопленные помоями улицы. Сквозь тяжелую вонь отбросов сочится горький аромат кофе из уже открытых кофейных домов, скрипят на ржавых кронштейнах бесчисленные «красные львы», «золотые орлы», «короли Ричарды» и прочие вывески кабаков и харчевен, яркие жестяные картины, изготовление которых чуть было не стало профессией Уильяма Хогарта. Владельцы их гасят фонари, доверяя бледной заре освещение своей геральдики, хозяйки подымают оконные решетчатые рамы, проветривают перины и непринужденно выплескивают на мостовую содержимое ночных горшков. На углах собираются угрюмые оборванцы, нищие, бродяги; лондонские утра печальны, как сырые и ветреные рассветы над Темзой: слишком многим людям сулит горестные заботы новый день.

Суета окраинных переулков Лейстерфилда сменяется на Крэнборн-стрит солидным спокойствием достойных, хотя и скромных, магазинов, среди которых «Золотой ангел» отнюдь не на последнем месте. Перед дверью в мастерскую мистера Гэмбла останавливаются порой кареты с гербами столь внушительными, что изображать их затем на тарелках хозяин решается лишь самолично, не доверяя такую работу никому. Случается, несколько экипажей и портшезов стоят одновременно у входа в «Золотой ангел»; тогда ливрейные лакеи в пудре, носильщики и кучера образуют живописную, сияющую галунами группу, лучше всякой витрины свидетельствуя о процветании заведения, к вящему удовольствию хозяина. Джентльмены, приезжающие в каретах и портшезах, относятся к мистеру Гэмблу с оттенком некоторой почтительности и доверительно обсуждают с ним рисунок гравировки на табакерке или набалдашнике трости. Подобно модному портному, Гэмбл – один из создателей блистательной декорации, на фоне которой разыгрывается еще не написанная Шериданом «Школа злословия».

Уильям Хогарт не возвысился пока до общения с заказчиками «Золотого ангела». Сидя в мастерской за магазином рядом с дюжиной других подмастерьев, вырезал он на блюдах или чашах узоры, гирлянды, геральдических леопардов, картуши с латинскими девизами. Кое в чем, однако, Гэмбл уже начинал юного Уилли отличать: именно ему было поручено изготовление рекламной карточки заведения. В соответствии с желанием патрона Хогарт вырезал изображение парящего ангела с пальмовой ветвью и надпись (по-английски и – увы, с ошибками – по-французски), сообщающую, что в мастерской изготовляются все виды блюд, колец и разных ювелирных украшений.

Как бы превосходно ни работали гэмбловские мастера, их изделия были в конечном итоге очень однообразны. Так что одолеть науку рисования в необходимых резчику по серебру пределах для будущего знаменитого художника не составило труда. Другое дело сама гравировка – она требовала силы, точности, даже изящества движений держащей резец руки, неутомимых мускулов, адского терпения. Глаза от напряжения наливались слезами, пальцы немели и переставали чувствовать инструмент; к вечеру болели не только руки, даже плечи и спина. Зато по прошествии недолгого времени, еще не став художником, Хогарт до тонкости изучил хитрые возможности гравировального резца, едва уловимые оттенки его взаимоотношений с металлом – все, что так пригодилось ему в будущем. К тому же в мастерской Гэмбла понятие вкуса не было пустым звуком. Изысканность упругой линии, ритм, равновесие – этому ежедневно, порой бессознательно учился Хогарт, перенимая у хозяина и опытных мастеров отточенное веками умение и безошибочное чувство стиля.

При всем этом Уильям Хогарт отчетливо понимал: то, чем он занимается, еще не настоящее искусство.

Его воображением владели большие картины в соборе святого Павла. Мальчишкой бегал он смотреть, как вырастает над чащей прокопченных домов светлое, торжественное здание. Серебристый портлендский камень – тот самый, из-за которого так дорожал уголь, – светился на фоне мглистого неба. В грохоте молотков, в облаках известковой пыли, в апокалипсической суете грандиозной стройки подымались прямые стволы колонн, вырисовывались благородные контуры фасада, ритмично рассеченного легкими пилястрами, тянулись к низким облакам башни. Собор рождался на глазах, он рос вместе с Хогартом, работы в нем все еще продолжались. Внутри пахло сырой известковой пылью, свежеоструганными досками, краской. И Уильям смотрел, как человек в парусиновом фартуке, стоя на шатких лесах, высоко, чуть ли не под куполом, работает кистью. Иногда он писал один, иногда ему помогали ученики. Картины, сияющие живыми красками, мастерски сделанные гризайли – все это принадлежало рукам человека, несомненно, великого – так, по крайней мере, полагал Хогарт. То был живописец Торнхилл, входивший тогда в славу, один из тех художников, кому суждены восторги современников и забвение потомков. (Разумеется, его картины в соборе святого Павла и сейчас почтительно показывают посетителям, что, к сожалению, не прибавляет им ценности.) Итак, то был Торнхилл, и он стал первым кумиром молодого человека. В юности необходимо иметь кумира – хотя бы для того, чтобы при случае было кого свергать.

Хогарту смертельно хотелось писать так же великолепно, как Торнхилл. Это вполне извинительно, поскольку знакомство молодого человека с искусством было очень ограниченным. Он не знал еще драгоценных полотен старых мастеров, запертых в Виндзоре и Хэмптон-Корте, да и вообще, если он и знал какие-нибудь знаменитые картины, то по гравюрам, чаще всего посредственным. А росписи Торнхилла рождались здесь, сейчас, прямо на глазах, в самом большом и красивом соборе лондонского Сити. К тому же рассказывали, что за эту работу Торнхилл получит четыре тысячи фунтов.

Но тут начинаются некоторые странности.

Нет оснований сомневаться, что Хогарта сильно тянуло к живописи. Тому свидетельством не только факты, но и собственные его признания в «Автобиографии», написанной в зрелые годы. Росписи в соборе святого Павла должны были бы настроить его душу на возвышенный лад и привить интерес к торжественным и многозначительным темам, скорее всего из священной истории.

Уроки, полученные им в соборе, да и в мастерской Гэмбла, воспитывали в нем вкус к элегантной законченности, к традиционной тщательной завершенности – качества, которые, кстати сказать, дали со временем о себе знать во многих его работах.

Но истинное дарование Хогарта проявлялось в вещах неожиданных, в способностях, которые он сам поначалу не слишком и ценил.

Один почтенный человек, знавший Хогарта в юности, рассказывал такую историю.

Было воскресенье. Общеизвестна одуряющая, убийственная скука английских воскресений во времена королевы Анны. Трактиры и кофейные дома большей частью закрыты, комедианты не смели давать представления, прогулки на лодках по Темзе или в каретах за город почитались неприличными, даже музыка воспринималась властями как нечто чрезмерно легкомысленное.

И вот в один из таких дней Уилли Хогарт с несколькими друзьями по мастерской Гэмбла отправились на прогулку в Хайгейт, славное тихое и зеленое место, в каком-нибудь часе ходьбы от Сити. Там были сладко пахнущие лужайки, живые изгороди вдоль узких дорожек, чайки, свежий ветер с моря, кусты жимолости – словом, все немудреные радости лондонского предместья. Нагулявшись, друзья отыскали открытую, несмотря на воскресный день, харчевню и зашли туда выпить чаю или, быть может, по кружке эля, если на чай у них не хватало денег.

И в этом заурядном кабачке, маленьком домишке, увитом плющом, почти совсем скрывшим вывеску, в прокуренном зальце у заставленной оловянными кружками стойки вдруг началась драка, одно из тех жестоких и бессмысленных побоищ, которые вспыхивают время от времени между флегматичными британскими пьяницами. Кончилось сражение быстро – один рассадил другому голову кружкой, хлынула кровь, и бедняга без памяти рухнул на каменный, посыпанный опилками пол.

В ту пору люди не страдали особой чувствительностью – времена были жестокие. Хогарт, как и его друзья, от души забавлялся, глядя на драчунов, и тотчас же сделал быстрый набросок. И приятели его, и все, кто был рядом, долго хохотали: участники потасовки были изображены с отменным сходством и само событие выглядело на рисунке смешным до колик в животе.

Оказалось, что в молодом человеке, мечтавшем о серьезной живописи, в подающем надежды гравере, лелеявшем мысли о собственном деле, жил импульсивный талант карикатуриста-импровизатора. И прелюбопытно, что сам Хогарт на эту свою способность тогда не обращал никакого внимания.

Очень может быть, что юный художник еще долго колебался бы между гравюрой и живописью, если бы все душевные нюансы, сомнения и поиски внезапно не отступили перед жестокой необходимостью заботиться о пропитании. Весной 1718 года скончался Ричард Хогарт.

Он умер в полной нищете и безвестности, как умирали сотни других неудачников. Время не сохранило его портретов, никто не интересовался его учеными трудами, и лишь блеск славного имени сына позволяет различать в сумраке далекого прошлого неясную тень отца. Ричард Хогарт умер, потрясенный крушением всех своих надежд и равнодушным небрежением щедрых на обещания меценатов. Уильям остался главой и единственной поддержкой семьи: убитая горем мать, восемнадцатилетняя Мэри и шестнадцатилетняя Энн.

УИЛЬЯМ ХОГАРТ, ГРАВЕР

Он открывает собственное дело на Лонг-лейн в Смитфилде.

Первое его произведение – коммерческая карточка с двумя амурами, аллегорическими фигурами истории и искусства, и надписью: «У. Хогарт, гравер. 29 апреля 1720 года».

Его лавчонке далеко до «Золотого ангела» мистера Гэмбла. Всю работу – ее, увы, так немного – он выполняет сам. Главный его заказчик – серебряных дел мастер месье Поль де Ламри, француз, обитавший по соседству. Не разгибая спины, режет новоявленный хозяин мастерской гербы, монограммы, орнаменты и гирлянды на серебряной посуде и табакерках. Знал бы Хогарт, сколько самоотверженных усилий потратят исследователи два века спустя, чтобы разыскать в море серебряных изделий начала XVIII века вещи, украшенные его еще не уверенной, еще не вполне искусной рукой! Знал бы он, сколько появится со временем виртуозных подделок под «хогартовское серебро», с какой скрупулезной точностью будут определять ученые знатоки «хогартовские линии» в двухсотлетием потемневшем металле! Но слава не достается авансом. Сдержанное, хотя и очень любезное одобрение месье Ламри, неизменно прибавляемое к умеренному гонорару, – в этом даже чуждый ложной скромности Хогарт не мог различить грядущей всемирной известности. А между тем в немногих подлинных, сохранившихся до нашего времени, его работах по серебру легко разглядеть редкую свободу штриха, необычный отзвук импровизации, несвойственный строгому стилю времени; в этом не только мастерство, но и несомненный талант. А впрочем, много было тогда в Лондоне искусных мастеров, и порой потомки склонны видеть ранние произведения великих людей в свете их будущей славы. Бог с ними, с блюдами и кубками, ведь Хогарт уже начинает резать первые свои гравюры, принесшие ему первую и потому столь приятную известность.

И если сначала он позволял себе заниматься художеством только в свободные часы, то затем, увидев, что гравюры его недурно продаются, стал с удовольствием сочинять вольные композиции вместо гербов и геральдических зверюшек.

Кстати сказать, труднее всего выбрать сможет, когда выбор ничем решительно не ограничен. Весь мир перед тобой – прошлое и настоящее, реальность и фантазия, возвышенное и низменное в самых диковинных переплетениях; все может быть изображено и преображено волею резца и разума художника.

Тут начинает сказываться характер мистера Хогарта. Проясняются его отношения с действительностью. До сих пор о них ничего не было известно. Разве только то, что он умел видеть смешное в печальном и даже страшном, судя по хайгейтской истории.

Нельзя забывать также, что Хогарт волей-неволей думал о своих будущих зрителях и возможных покупателях, о том, что может их заинтересовать.

Нельзя забывать и о том, что всякий начинающий хочет быть на кого-нибудь похожим.

На скрещении всех этих желаний и намерений, подражания и собственной фантазии рождаются первые гравюры Уильяма Хогарта.

Итак, действительность, добро и зло, жизненная борьба. Сказать, что Хогарт прозревал все эти высокие понятия в явлениях политических, значило бы сильно преувеличить его способность к аналитическому мышлению. Что такое политика для молодого человека, чье поколение не знало ни гражданских войн, ни национальных катастроф, ни тех потрясений, которые выпали на долю Англии в минувшем XVII веке? Политика для него это, наверное, не более, чем пустые и бесконечные споры о вигах и тори, о последнем парламентском билле, о предвыборном скандале в Йоркшире, о речи лорда – хранителя печати в Палате общин. Во всем этом куда меньше драматизма, чем в событиях, происходящих хотя бы на соседней улице.

Хогарт, как и огромное большинство даже просвещенных англичан, не мог оценить тот зигзаг британской истории, который надолго обезопасил властителей страны от всякого рода неприятных волнений. Как бы плохо ни приходилось беднякам, их праведное негодование уже не могло найти простого и грозного, исхода, и против кого восставать, было, собственно говоря, непонятно. Обезглавив Карла I, англичане больше не рубили голов своим монархам: возможность королей творить зло, как, впрочем, и добро, была настолько ограничена парламентом, что никто из государей при всем желании уже не мог вызвать гнев подданных.

Можно ли было серьезно чтить королей, ставших просто геральдикой страны, бесполезным, но элегантным ее украшением, безобидным, хотя и дорогостоящим, символом могучего государства? Такие монархи не могли вызывать ни любви, ни ненависти – скорее традиционное уважение, подобно национальному флагу, чья ценность не зависит от добротности ткани. Можно свергать тиранов, расточительных монархов (что и было, как известно, проделано со временем во Франции), но против кого было восставать в Англии? Коммерсанты и сквайры, буржуа и владельцы мануфактур давно получили все те права, о которых только мечтала французская буржуазия. Как гордились англичане своим выборным парламентом! И они были в известной степени правы: Британия шествовала во главе европейской истории, вовремя отдав власть тем, кто мог ею распоряжаться с куда большим, чем короли, толком. Английский йомен, восхищаясь невиданной по тем временам свободой, с восторгом провожал своего сквайра в парламент. И просвещенные молодые люди, покуривая желтый голландский табак в кофейнях, рассуждали о политических доктринах той или иной партии в полной уверенности, что парламентские дебаты могут сделать людей богаче или счастливее. Хогарт и не умел, и не хотел искать первопричины добра и зла. Он довольствовался тем, что вглядывался в их следствия. Причем, как мы помним, Хогарт уже умел воспринимать события с некоторым сарказмом.

И вот в 1721 году он выпускает две большие гравюры, по шиллингу за лист. Они выполнены с отменной тонкостью, хотя рисунок в них хромает на обе ноги, перспектива посредственна, да и вообще ошибок там не счесть. И все же гравюры просто излучают сияние таланта и выдумки, к тому же их содержание довольно дерзко для своего времени и, главное, совсем не отличается той серьезностью, которую можно было бы ожидать от молодого человека, мечтавшего писать большие картины наподобие тех, что делал для собора святого Павла сэр Джеймс Торнхилл.

Первая гравюра называется так: «Символическое изображение Южного моря», или попросту – «Пузыри Южного моря», или «Скачки на деревянных лошадках». Названия эти сейчас звучат загадочно, но лондонцы в 1721 году все понимали преотлично. Тем более что гравюра сопровождалась очень подробным стихотворным комментарием. Наверное, эти стишки принадлежали самому Хогарту, хотя настаивать на таком предположении не хочется, поскольку они очень посредственны – ничем не лучше обычных подписей под лубочными картинками.

Среди других коммерческих предприятий существовала в Лондоне и «Компания Южных морей», выпускавшая сомнительные, но многообещающие акции. Трудно сейчас сказать с полной уверенностью, занималась компания чистопробным мошенничеством или просто прогорела с подозрительной быстротой, но так или иначе стремительный ее крах повлек за собою трагическое разорение доверчивых акционеров. Это не было редкостью – в мутных волнах нечистых спекуляций гибло немало людей. Но лопнувшие пузыри корыстных иллюзий дали толчок напряженной фантазии. Сюжет этот затронул многое, что накопилось в душе, виденные им «Казни» – страшные офорты Жака Калло – возбудили его изобретательность, и житейские беды лондонских обывателей реализовались в смешной и жуткой фантасмагории.

В гравюре Хогарта и в самом деле много от Калло, даже расположение фигур и групп, но суть его работы иная – все смещено и перепутано в созданном им удивительном мире. Обыкновенные горожане в кафтанах и париках, аллегорические чудища, любезные Хогарту еще по мастерской Гэмбла, звери, судьи, карлики, монахи, палачи. Директора «Компании Южных морей» кружат на увенчанной статуей козла карусели несчастных акционеров: клирика, проститутку, шотландского лэрда, чистильщика сапог, старуху. Дьявол зазывает покупателей в адскую свою лавку, у прилавка которой пастор, раввин и католический священник самозабвенно играют в «орлянку». Эгоизм колесует Честность, Подлость избивает плетью Честь, а равнодушная к жестокости полубезумная толпа мечется по площади у подножья колонны, чей постамент украшает надпись: «Памятник воздвигнут в память разрушения этого города «Компанией Южных морей» в 1720 году». От всей этой чертовщины веет не просто сатирой; не будь Хогарт еще так слаб в рисунке, не соедини он так наивно назидательную аллегорию с мрачной фантазией, впору было бы вспомнить сцены брейгелевского ада. Но Хогарт еще очень молод; то, что различает он в бедах маленьких людей большого города, он излагает с непоследовательной страстностью проницательного, но неумелого рассказчика, смешивая банальные сентенции с мудрыми наблюдениями. В гравюре страшное не пугает, колесование Честности – чистая риторика; пугает другое – то, что еще и Хогарт только начинал угадывать – бессмысленная и беспросветная суета огромного Лондона, извечное кружение сумрачной жизни, лишенной надежд, справедливости и добра.

Трагизм хогартовской эпохи был куда менее заметен, нежели бедствия войны времен Калло. И он не мог проявиться прямо, он проглядывал робко и невнятно сквозь анекдоты и назидательные обличения пороков, облекаясь то в тревожную пляску теней и линий, то в гримасу выдуманного чудовища, то в судорожные ритмы теряющей рассудок толпы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю