355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Герман » Хогарт » Текст книги (страница 10)
Хогарт
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:01

Текст книги "Хогарт"


Автор книги: Михаил Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

СВЕТСКИЕ КАРТИНКИ И МНОГОЕ ДРУГОЕ

Есть все-таки в хогартовских «разговорных картинках» что-то не совсем для современного зрителя приятное. Дело не только в том, что они однообразны и не сколько даже приторны, другое воспринимается с неудовольствием: слишком странно выглядят фигуры и лица, написанные всерьез, но настойчиво напоминающие персонажей сатирических картин. Будто отличные комические актеры, давно и хорошо знакомые зрителю, вдруг принялись неумело и без увлечения разыгрывать унылую драму. А если и прорываются у них острые, непредусмотренные этикетом движения, если спокойное лицо вдруг оживит смешная гримаса, то выглядит это неуместно и слегка безвкусно. И будем откровенны: групповые портреты Хогарт пишет просто хуже картин сатирических – в них меньше естественности, больше ошибок в рисунке (даже в построении перспективы), меньше выдумки и логики в композиции. Он писал их без свойственного ему обычно воодушевления, не утруждая себя поисками каких бы то ни было новаций. Немудреное действие вроде чаепития или беседы, пышные драпировки, прикрывающие (из чисто композиционных соображений) угол просторной комнаты, мерцание позолоты на книжных корешках и рамах картин, мерцание серебра на чайном столе, мерцание парчи на богатых нарядах, шаловливые кошки, серьезные собаки, птицы в клетках – и так одна «разговорная картинка» за другой…

Следует, однако, признать, что десять лет назад подобные картины Хогарта были куда слабее. Слава богу, исчезли амурчики, порхающие неизвестно по каким причинам под потолком; фигуры людей приобрели естественность. И главное – как бы ни грешил он против живописи и простоты целого, в каждой, даже посредственной «разговорной картинке» конца тридцатых годов можно разыскать не один превосходный портрет.

Пусть жесты персонажей однообразны, нарочиты, но лица просто удивляют тем несомненным сходством, в которое веришь, даже не зная оригинала. Эти сухие, с длинным подбородком или, напротив того, круглые, сангвинические и властные, но равно породистые лица состоятельных джентльменов уже предвосхищают шедевры Джошуа Рейнольдса, предвосхищают и вообще блеск будущего британского портрета. В них надо всмотреться, в эти спокойные глаза, надменно полуприкрытые тяжелыми веками, в румяные, твердо вырезанные губы, в бесчисленное разнообразие выражений. Еще не нашли искуснейшие писатели безошибочных слов, что с сокрушительной точностью определяют внешность человека, а Хогарт в занимательных светских портретах уже разбросал множество тончайших наблюдений, которые, наверное, назвали бы «психологическими», если бы в те времена бытовало такое слово. И хотя все это несколько теряется в привычных, даже банальных композициях, хотя картины убийственно похожи одна на другую, в них все же возникает не лишенный романтики образ времени: самодовольный, но уютный и уж никак не безвкусный быт георгианской знати – еще одна грань «доброй старой Англии» – с неторопливым ритмом удобно устроенной жизни, с чередой просторных, отделанных дубовыми панелями комнат благородных пропорций, с красным деревом огромных книжных шкафов прадедовской библиотеки, со столовым серебром чудной старинной чеканки, с непременными китайскими вазами на камине, с охотничьими трофеями и чутко дремлющими собаками в просторном и сумрачном, как церковь, холле. И за зримым обликом эпохи услужливо тянется встревоженная кистью Хогарта цепь ассоциаций, и вспоминается пора строгих нравов и очень терпимой морали, тщательно не замечаемого разврата и семейных добродетелей, видимого благополучия и зреющего скептицизма – время, когда Филдинг только начинал сочинять драмы, юный Стерн учился в Кембридже, а Шеридана и вовсе не было на свете. Право же, этого достаточно, чтобы многое оценить в «разговорных картинках» мистера Хогарта.

Но часто, слишком часто грешил он против собственного таланта.

Несмотря на видимое разнообразие художественных занятий Хогарта, педантичный биограф без труда может убедиться в сравнительно скудных результатах тех лет, что последовали за написанием «Четырех времен суток». Он, конечно, работал, и работал немало, гравировал «Утро», «День», «Вечер» и «Ночь», писал портреты, «разговорные картинки», исполнял разного рода небольшие заказы. И все же какой-то спад, несомненно, бит л, что естественно после бешеной работы над недавними сериями картин и гравюр. Но не надо забывать – за тем, что становилось достоянием публики, оставался и другой Хогарт – тот, что писал «Консультацию медиков», рисовал игроков в шашки в кофейнях. «Потайной» Хогарт в этот период живет с неиссякаемым напряжением. Напомним еще раз – денежных затруднений нет более, никто его не торопит, он может размышлять и работать порой только для себя – а как это много для художника! И работал он непрерывно, напряженно – как иначе достигла бы его рука такого ослепительного артистизма. Какой путь пройден от первых его, известных истории рисунков до того, что делал он на сороковом году жизни!

Вот один лишь его рисунок углем и мелом – классическая техника старых мастеров – обнаженная модель. Сколько истинного изящества – не в модели, ибо рисовал Хогарт пухлую, отнюдь не безупречно сложенную девицу, – а в безошибочной линии, то черным, густо бархатным штрихом, то прозрачным, тающим в бумаге контуром очерчивающей фигуру! С какой дерзостью ложатся на нежно оттушеванное лицо короткие и сильные удары угля, создавая матовые глубокие тени у глаз и в уголках рта! Да и все построение фигуры в сложнейшем ракурсе выполнено с завидной точностью; наверное, лукавил Хогарт, выказывая пренебрежение к анатомии и прилежному копированию натурщиков. А может быть, годы брали свое, и крепнущая уверенность в необходимости безупречно рисовать побуждала художника к систематическим и упорным упражнениям.

Но так или иначе, вторая половина тридцатых годов – время в жизни Хогарта неясное и для биографа неблагодарное. То сравнительно немногое, что тогда было сделано, грешит чрезмерным, даже легкомысленным разнообразием. Кажется, серьезные проблемы уже не так занимают художника, прежде ревниво и болезненно воспринимавшего всякую несправедливость.

Правда, недовольство существующим порядком вещей, которое тогда испытывал Хогарт, было порождением сравнительно безмятежной эпохи. Страна богатела, смертность – как свидетельствовала тогдашняя статистика – уменьшалась, религиозные распри утихли, а социальные трагедии не часто открывались художнику, давно распрощавшемуся с собственной нищей юностью. Для людей, подобно Хогарту, не слишком искушенных в политических проблемах, большая часть человеческих несчастий казалась следствием печальной, но чуть ли не случайной несправедливости.

Он еще не обрел той, не знающей иллюзий проницательности, которая скоро, очень скоро, заставит его понять, что истинная трагедия людей не всегда выступает в обличье хрестоматийных бед и пороков. Пока еще продолжается недолгий период сравнительного спокойствия Выскочки вроде Тома Рэйкуэлла разоблачены, «хай-лайф» еще неприступен. Хогарт обращается к трудной доле художника – литератора, музыканта, актера, и это вызывает большое уважение, ведь легко разбогатевшему, вошедшему в славу живописцу забыть о бедственном положении собратьев по искусству. Он пишет и затем, разумеется, гравирует «Странствующих актрис, переодевающихся в сарае» – намек на гонения, которым подвергались английские бродячие труппы в отличие от итальянских или французских артистов; издает гравюру «Бедствующий поэт» – быть может, живое воспоминание о судьбе бедного Ричарда Хогарта, исполненную по картине, написанной в 1735 году.

Странное это полотно! Персонажи его почти карикатурны, сам нищий стихотворец, почесывающий голову под париком, вызывает скорее улыбку, чем сострадание, жена его, с испугом взирающая на разгневанную молочницу и длинный счет в ее грозно простертой руке, выглядит простушкой, неспособной понять всю тягость своего положения. В картине этой находят всякого рода намеки – и на поэта Попа, которого Хогарт не раз высмеивал, и на ситуации одной из комедий Филдинга А трогает полотно отнюдь не давно отошедшими в область ученых комментариев ассоциациями, но теми всегда щемящими душу подробностями, цену которым так знал Хогарт: камин с убогими потугами на изящное убранство, пустой шкаф для съестного, жалкое белье на веревке – все это Хогарт помнил, не мог не помнить по собственному детству. Да и не себя ли самого, «малютку Уилли», вспоминал он, изображая орущего за занавеской младенца?

Тогда же, примерно в конце 1736 года, делает Хогарт совсем уж необычную для себя пару гравюр, легкомысленных, даже просто неприличных. По обыкновению они повторяли произведения живописные, сделанные много раньше, где-то в начале тридцатых годов. Но если картины были всего лишь пикантными декоративными панно для украшения дверей, то гравюры обросли множеством непристойных подробностей.

Но непристойность – как всегда у Хогарта – чисто умозрительная. Никакого смакования скабрезных деталей. Если он и хотел сделать свои листы смешными и развлекательными, то это у него совершенно не вышло. Получилось другое – сатира на гнусную похоть, прикрывающуюся привычно лживыми словами о любви.

Гравюры называются «До» и «После».

Место действия – одно и то же: спальня. Персонажи одни и те же: он, она и еще собачонка – маленький символ любовного пыла.

На первой гравюре «она» – добродетель в последнем приступе неуверенного сопротивления, «он» – неистовая, пылающая и молящая страсть. Лает взволнованная собачонка, а налево на стене виднеется картинка: амур запускает в небо шутиху.

На второй гравюре «она» – смятенная, томная и уже наивно влюбленная, протягивает руки к виновнику своего счастья и позора. А он с лицом непередаваемо флегматичным, усталым и несколько брезгливым занят лишь тем, чтобы привести в порядок панталоны. Уснула собачка, разбилось упавшее на пол зеркало, открыв на стене прежде невидимую картинку: амура, созерцающего упавшую наземь шутиху. И ночной горшок разбился. И вообще, ничего уже нет, ибо ничего, кроме элементарной, достойной йеху похоти, и не было. Имеются и другие подробности, вроде валяющейся на полу книги, где можно прочесть имя автора – Аристотеля и латинскую фразу, сообщающую, что все животные испытывают грусть после утоления страсти.

Не стоит, конечно, преувеличивать философскую суть гравюр. В них есть скорее назидательность: вот-де как нехорошо грешить. Есть и желание посмешить зрителя. Но все же в диковинной смеси гривуазности и дидактичности живет и грустная мудрость художника, уверенно совлекающего покровы с пустых и эгоистических страстей. В сущности, это очень добрые к женщине и безжалостные к мужчинам гравюры. Ну и, разумеется. Хогарт не лишил себя удовольствия намекнуть в них на реального человека. Говорят, что «он» – это сэр Джон Уилз, ставший со временем известным в Лондоне судьей.

Так что, действительно, очень разнообразны работы Хогарта, трудно нащупать в них единую нить. И тут еще статья в «Сент-Джеймс Ивнинг пост», выдающая тревогу и горечь художника… Непонятное время, никак не укладывающееся в разумную логику жизнеописания. Но что поделаешь! Не следовать же совету Христофора Колумба, рекомендовавшему во всех неисследованных местах «предполагать ужасное». Придется просто обратиться ко времени несколько более позднему, когда Хогарту уже пятый десяток, – к началу сороковых годов.

КАПИТАН КОРЭМ, ЛАВИНИЯ ФЕНТОН, ЛЕДИ ЭДВАРДС И ВЕЛИКОСВЕТСКИЙ ВКУС

Многое ли изменилось в его жизни? И почему не известны его письма? Как приятно заставлять говорить своего героя подлинными его словами, написанными или достоверно произнесенными! Но нет, только кисть его говорит, а порой этого далеко не достаточно, чтобы разобраться в жизни художника. Вот ему уже сорок три, да и миссис Джейн далеко не та трепетная девочка, что очертя голову бежала из родительского дома в мартовскую незабвенную ночь. Ей скоро тридцать пять, она хозяйка большого и богатого дома, жена знаменитого художника. Бог не послал ей детей, но она не ропщет. С мужем живет она в добром и сердечном согласии, пламя уютно горит в камине, перед которым неизменно восседает по вечерам задумчивый мистер Трамп, любимый мопс Хогарта. Ах, если бы собаки писали воспоминания! Сколько любопытного рассказал бы умный Трамп о своем хозяине, о той неудовлетворенности, что, наверное, таилась за внешним благополучием жизни Хогарта. Опять-таки не о гамлетовских раздумьях идет речь, хотя, возможно, случалось с Хогартом и такое. Но ведь несомненно, что ни собой, ни жизнью не был Хогарт доволен, иначе бы не бросался из одной крайности в другую, а писал бы преблагополучно портреты да занимательные картинки. И уж, конечно, не делал бы такие странные и неожиданные для себя эскизы и рисунки, в которых угадывается будущий век. Но не будем спешить. Пока еще – только год 1740-й. И Хогарт пишет портреты и размышляет над новой грандиозной нравоучительной серией. И – подумать только! – собирается писать «исторические картины» – в который уже раз.

Большим художникам редко свойственна приверженность к одному-единственному жанру; подобно философам древности, они ощущают действительность в счастливой цельности и стараются воспроизвести все возможные ее грани. За пределами их внимания остается обычно лишь то, что вообще не возбуждает любопытства современников. В самом деле, Хогарт не писал только пейзажей – в их чистом варианте, да еще натюрмортов, поскольку в ту пору ни тем, ни другим особенно не увлекались. Портрет же был Хогарту близок чрезвычайно, с самого начала его искусство развивалось, именно изучая тайны человеческого лица. С юных лет, не написав еще ни одного сколько-нибудь значительного портрета, он уже знал мало кому доступные тонкости мимики, умел передать в легком наклоне головы или изгибе губ разнообразные движения души. Потом появились первые «разговорные картинки» с купидонами, где за портрет пришлось взяться серьезно. Да и что ни писал затем художник, он так или иначе сталкивался с портретом – настоящим, как в «Опере нищих», или придуманным, как в сатирических сериях.

Но чаще и чаще приходилось Хогарту браться за портреты, и не за групповые, как в «разговорных картинках», а за такие, где лицо человеческое царило полновластно и где не надо было сочинять наивную непринужденность групп. И хотя заказчики и традиция требовали привычных, скучно-великолепных драпировок и обильных аксессуаров, хотя Хогарт поначалу не баловал зрителей неожиданными приемами, он – еще очень неуверенно – искал свой собственный путь в портрете, Не стоит обращать внимание на его фанфаронады и уверения, что он «может писать как Ван-Дейк». Никаких откровений пока не происходило. И все же, несмотря на привычные складки шелковых занавесей, на однообразно изящные позы, на эффектно-безликую живопись костюмов, сами лица уже настойчиво привлекают взгляд Он много, слишком много для светского портретиста знает о людях. И непривычная живость выражения, сходство, не приглушенное льстивой кистью, не однажды, наверное, беспокоили заказчиков.

Число охотников иметь портрет, подписанный Хогартом, все же росло. И хотя выездные лакеи пэров или министров редко тревожили дверной молоток хогартовского дома, свет не оставлял своим вниманием входившего в моду наследника сэра Джеймса Торнхилла. Как бы ни интриговал неизлечимо оскорбленный Кент, не было в Англии достойных Хогарта портретистов. Кто, в сущности, писал до него портреты? Были, конечно, и Добсон, и Бэкон, и Гринхилл, и знаменитый миниатюрист Самюэл Купер, но память о них едва ли жива.

А хогартовским портретам суждена была долгая жизнь; многие, хотя и чисто интуитивно, чувствовали это. И число заказчиков все увеличивалось.

Существенные события в творческих делах Хогарта были связаны со знаменитым в свое время филантропом, капитаном и судовладельцем Томасом Корэмом, действительно очень добрым человеком, прославившимся учреждением так называемого «Приюта для найденышей» – «Фаундлинг Хоспитл».

Любовь и жалость к нищим детям, которую проповедовал этот старый морской волк, иным казалась чудачеством, иным – подвижничеством; Корэм проявил упорство, не меньшее, чем в свое время Оглторп, добивавшийся создания своей комиссии. Ведь недостаточно было желания, даже средств, нужны были большой капитал и высочайшее соизволение. Георг II долго отнекивался – тогда всерьез опасались, что приют вконец развратит людей и что они станут безбоязненно производить на свет незаконных младенцев в расчете на помощь доброго Корэма.

В конце концов король утвердил хартию о создании приюта. Благотворительность вообще была в моде, сытые англичане не желали тревожить совесть, проще было откупиться от настойчивых напоминаний о чужой бедности, чем вспоминать о ней. Кроме того, это был один из способов прославиться: благотворительные учреждения возникали всегда с помпой – никто не хотел жертвовать деньги без надежды на общественное восхищение. Корэм радовался обильным приношениям, но сам, видимо, был бескорыстен; возможно, он даже был единственным, кто не забыл о детях в восторженной шумихе, поднявшейся вокруг «Приюта найденышей». Гендель подарил приюту великолепный орган, под который многие поколения призреваемых крошек распевали гимны, привлекая на свои концерты любителей хорового пения. Хогарт же, естественно, преподнес приюту картину, и даже не одну, начав с портрета старика Корэма, который и поныне украшает картинную галерею здания. Еще строился дом на Гилфорд-стрит – приют был полностью оборудован к 1745 году, – а Хогарт уже закончил свою работу.

И это был отличный портрет, один из лучших, написанных Хогартом, хотя историки английского искусства вполне справедливо упрекают его в откровенной традиционности. Конечно, все это существовало задолго до Хогарта – помпезный, как театральный задник, фон – с пенящимся морем, кораблями, фантастической колоннадой, торжественные ступени, многозначительные аксессуары, растолковывающие профессию героя портрета; величественная поза, царственный жест руки. Действительно, Хогарт идет здесь проторенным путем и, может быть, даже смакует добрые старые приемы, ведь очень интересно сопоставить с ними живое, серьезное и ласковое лицо, такое домашнее и совершенно не соответствующее надуманному, нарядному окружению. Это лицо простодушного, но не лишенного лукавства английского добряка и философа вроде сквайра Олверти или мистера Пикквика, то есть образ национальный, для нашего времени уже книжный, нарицательный; Хогарт уловил то, что носилось в воздухе, но в искусстве еще не обрело воплощения, – ив этом, наверное, наибольшая удача портрета капитана Корэма. А что до глобуса в сияющей медной оправе, книг, свитков, нарядных пряжек на башмаках, складок форменного сюртука, лежащих с торжественностью мантии, облаков над океаном – с этой традицией Хогарт еще успеет распрощаться.

Кроме портрета, он сделал рисунок к подписному листу для сбора средств на приют, изобразив там старого Корэма в окружении детей и с хартией под мышкой. Художник не ошибся, наделив этого наивного человека чертами истинного добряка. Корэм растратил свое состояние на приют и на другие, трудно осуществимые дела, вроде устройства школы для девочек-индианок. На все эти трогательные проекты уходили громадные деньги. А последние годы он жил почти нищим, получая сто фунтов в год – пенсию, собранную по подписке его друзьями.

Портрет за портретом сходят с мольберта, и повсюду нетрудно разглядеть следы напряженных усилий выбраться, наконец, из этой проклятой, привычной схемы, забыть об изящных драпировках, банальных жестах; но почти всегда тщетны эти старания. Живет, дышит лицо модели, а вокруг по-прежнему теснится бездумная красота дорогих тканей, ожерелий или галунов. Быть может, не только мода и желание заказчиков толкают его писать портреты в овальном обрамлении; в этом случае лицо царствует, можно не выписывать фон, ограничившись лишь нейтрально-сумрачной средой, не обязательно рисовать веера, кресла, столики и статуэтки. (Надо думать, что овал вообще ему нравился, так как собственный свой портрет он тоже заключает в медальон, а тут уж никто не мог ему диктовать свои вкусы.)

Так, в овалах пишет он своих сестер, так пишет и прославившуюся в «Опере нищих» Лавинию Фентон, блиставшую в годы молодости Хогарта на подмостках Линколнс-Инн-Филдс. С тех пор в жизни актрисы многое успело измениться, она стала леди Болтон, даже герцогиней, но сумела остаться и Лавинией Фентон. Искушенная уже кисть Хогарта искусно погрузила в полутьму грудь и руки, бросив сильный мягкий свет лишь на лицо, шею и закрытые переливчатым шелком плечи. Нет, и здесь нет особенных открытий, но сколько в портрете тайного, отрадно и медлительно раскрывающегося обаяния! И трудно уже различить, откуда исходит оно – от прелестного в своей неправильности милого и умного лица, или от нежной и строгой одновременно живописи, любовно подмечающей игру света на румяных, печально и лукаво улыбающихся губах, легкие тени в уголках рта, гордый взлет бровей, блеск в огромных темных глазах, будто сохранивших навсегда в своей глубине сияние театральных огней. Может быть, и польстил Хогарт модели, откуда нам знать? Ведь ей уже было, во всяком случае, за тридцать. Но художник писал богиню своей юности, разве стареют настоящие актрисы? Наверное, нет, раз Лавиния Фентон сумела показаться Хогарту совсем молодой!

Он не любил льстить, но умел восхищаться. Даже в лицах не очень привлекательных находил черты трогательные, не заметные многим.

Одна знатная, непомерно богатая, взбалмошная, но не лишенная фантазии дама ему покровительствовала – то была Мэри Эдвардс, леди Гамильтон. Он написал ее с семьей, написал и одну – тонкий, вполне светский портрет, полный доброжелательного и снисходительного интереса к странной, не слишком умной женщине. Сумел разглядеть беззащитность, душевную чуткость, красящие неправильное, нервное лицо. (Кстати сказать, именно по прихоти этой леди появилась хогартовская картина «Великосветский вкус». К числу чудачеств миссис Эдвардс относилось упорное нежелание одеваться по моде. Против тех, кто позволял себе иронизировать по этому поводу, и должен был выступить Хогарт, высмеяв в картине французскую моду – узкие корсеты, чудовищные кринолины. За шестьдесят фунтов он написал уморительную пародию не только на туалеты, даже на французскую кухню: в меню, фигурировавшем на картине, упоминались заячьи уши и фрикасе из улиток. Были на полотне и глупый франт с длинной косицей, и дама в нелепейшем платье, а на стене – картина, где. Венера Медицейская щеголяет на высоких каблуках. Много было там курьезных, обидных для модников подробностей, но Хогарт, видимо, не очень гордился этой картиной, так как запретил ее гравировать.)

Так вот, и в портрете Мэри Эдвардс, и в других не видно желания приукрасить модель. Любопытно, что Хогарт вообще предпочитает писать лица, не отличающиеся правильностью, даже некрасивые – если, конечно, выбор зависит только от него.

Надо полагать, что светские прелестницы не очень стремились позировать Хогарту: слишком уж старательно отыскивал он в лицах черты не богинь, но смертных женщин, характер, а не мраморную безукоризненность форм. При этом – так часто случается у художников – его женские образы неуловимо сходны в чем-то, словно живописец последовательно и неуклонно разыскивает в каждом лице то, что особенно ему мило: нежную округлость щек, приподнятые чуть удивленно брови, полные губы, дрогнувшие в предчувствии улыбки. Эти лица редко печальны, в них светится ясное, слегка ироническое спокойствие и непременно, почти всегда – доброта. Возможно, что эти качества, которые Хогарт в женщинах всегда хотел видеть, в соединении с несомненным и пронзительным сходством и придают его портретам «хогартовское» своеобразие.

Разумеется, он отлично умел с собою спорить, на то он и был Хогартом, и тогда писал портреты, для себя несколько неожиданные. Он много потом жаловался на неприятную требовательность заказчиков и их неуемное тщеславие. Но, к сожалению, не так уж редко этому тщеславию уступал. И тогда, вознаграждая себя за вынужденную сделку если и не с совестью, то со строгим вкусом, упивался им же самим приукрашенной действительностью. Не легко поверить, что так поразительно, ангельски прелестны все четверо детей семейства Грэхэм со знаменитого полотна галереи Тейт; тут пришлось, наверное, считаться с непримиримой требовательностью родителей. Но зато сколько в полотне воистину ван-дейковского блеска, с каким артистизмом – где там первые «картинки-беседы»! – написаны розовые сияющие детские лица, как струится шелк изысканных оттенков, с какой радостной осязательной силой переданы хрупкие игрушки, не уступающие изяществом драгоценной домашней утвари. В эти годы пришедшее к художнику совершенное мастерство делает неотразимо привлекательными даже компромиссные его полотна. Наступило то счастливое время, когда кисть четко и безошибочно материализует мысль, когда ничто уже не в силах помешать возникшей в мозгу, увиденной внутренним оком сцене легко и точно реализоваться на полотне. В эти годы и начинает он новую серию картин. Самую знаменитую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю