Текст книги "Хогарт"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
МИСТЕР ХОГАРТ НА КОНТИНЕНТЕ
О его путешествии во Францию не известно почти ничего. Остается довериться фантазии. Можно вообразить, например, бурный туманный пролив, наградивший Хогарта морской болезнью, или же, напротив, спокойный весенний день, когда с английского берега видна полоска французской земли и когда путешествие на континент кажется не более обременительным, чем прогулка по Темзе в тихую погоду. Можно представить себе первые попытки Хогарта объясняться по-французски, многое можно было бы сочинить. Но и не утруждая особенно фантазию и не рискуя нарушить подлинность рассказа, легко вообразить – мистера Хогарта у окна мальпоста, катящегося в Париж через Монтрей и Амьен, иными словами, той самой дорогой, которую увековечит вскоре Стерн в «Сентиментальном путешествии». Впервые видит он поля и нежно очерченные холмы Артуа и Пикардии; после густой, влажной, темно-изумрудной зелени английских лугов трава и деревья кажутся здесь почти голубыми, словно впитавшими в себя оттенки высокого светлого неба. Все ярко до наивности, как на пастельном рисунке: светло-алая черепица крыш, будто свежевымытая дождем, пронзительно-зеленые ставни на матовой штукатурке стен, розовое и золотистое вино в пузатых бутылках, синие тени пирамидальных тополей в красноватой дорожной пыли. Нищета не была здесь безобразна: театрально-живописные костюмы крестьян и грациозные звуки французской речи на маленькой и пыльной базарной площади казались маскарадом. Кухня была превосходной, вино баснословно дешевым, но постели и комнаты в гостиницах отвратительными. Компенсацией служило обращение «милорд», которым здесь награждали всех без различия англичан.
Надо полагать, что Хогарт, не наделенный чувствительностью стерновского Йорика, быстро и без осложнений добрался до «столицы просвещенного мира», в ту пору пугавшей приезжих убогими домами предместий.
Мерсье писал в «Картинах Парижа». «Подъезжающий иностранец в первую минуту думает, что его обманули, и готов уже вернуться обратно, когда, указывая на эти лачужки, ему говорят: «Вот Париж». Да, грязен был Париж в середине галантного века, грязен, запущен и беспорядочен. Сумел ли Хогарт разглядеть сложную гармонию в нагромождении темных домов, башен, крикливых рынков, сумрачно-изысканных магазинов, вызолоченных кофеен с их непременным запахом ванили и густого, совсем не английского кофе? Сумел ли оценить строгие ритмы луврских фасадов, рисунок высоких кровель Тюильри за мутной Сеной, забитой темными просмоленными барками, за сутолокой низких сырых и вонючих, немощеных набережных?
Праздные вопросы! К тому же Париж был тогда несколько провинциален, двор и король не покидали Версаля, там трещали фейерверки великолепных празднеств, – туда, минуя столицу, скакали курьеры и мчались кареты послов.
Не так уж важно, нашел ли Хогарт время полюбоваться знаменитым Версальским дворцом, но в Салоне, открывшемся как раз в мае 1743 года, он побывал, вне всякого сомнения. И запомнил этот визит надолго. Правда, то было несчастливое для французской живописи время: в этом именно году скончались Риго – прославленный портретист Людовика Великого, и Николя Ланкре – третий и последний «мастер галантных празднеств». Но сам Салон! Невиданное для Англии собрание картин современных художников! Кто в Лондоне знал, что такое большая выставка картин?
С какой, наверное, грустной завистью смотрел Хогарт на сплошь завешанные картинами стены, на любопытную и живую толпу в залах, на это неведомое Англии соревнование живописцев, волнующую борьбу за успех. Что рядом с этим пышным парадом искусства суетливые лондонские аукционы для кучки снобов, «конессёров» и профессиональных перекупщиков!
У него было довольно проницательности, чтобы заметить и однообразно-блистательный артистизм иных картин, и бойкость кисти, заменяющую порой истинное умение, и маскирующееся профессиональным изяществом отсутствие таланта. Но был тут и столь почитаемый им Куапель, и удивительная спокойной и нежной сосредоточенностью живопись Шардена (только что принятого тогда в Королевскую академию). И главное – неоценимая для художника возможность видеть так много картин сразу, сравнивать, размышлять. Бедная Англия!..
Разумеется, он посмотрел множество гравюр, исследовав тщательнейшим образом чудесные лавки эстампов на улице Сен-Жак. Его уже достаточно известное торговцам гравюрами имя открыло ему доступ в замкнутый мирок издателей и коллекционеров. Здесь, видимо, Хогарт познакомился с единственным согласившимся поехать с ним в Лондон гравером, учеником Леба – Симоном Франсуа Равене. Этим исчерпывался реальный результат поездки в Париж. Об остальном можно только догадываться.
Он пробыл во Франции недолго – не более трех-четырех недель. Чем остался для него Париж – сложными мыслями о живописи, назойливым сплетением утомительных и случайных впечатлений, тревожным желанием вернуться сюда еще раз, или просто огорчением из-за напрасно потраченного времени? В самом деле – поездка почти не принесла результатов, пришлось обращаться к граверам, жившим в Лондоне. Но памятуя свое обещание подписчикам, Хогарт и в самом деле поручил «Marriage à la mode» французским мастерам: уже знакомому нам Луи Скотену, Бернару Барону, гравировавшему еще работы Торнхилла, и приехавшему только что из Парижа Равене.
Но дело с гравировкой «Модного брака» сильно затянулось. Истомившиеся подписчики получили все шесть листов только к концу 1745 года. Таким образом, между фактическим окончанием серии и ее публикацией прошло больше двух лет, за которые в жизни Хогарта произошли некоторые интересные события.
ХУДОЖНИК СМОТРИТСЯ В ЗЕРКАЛО
В 1745 году Хогарт написал автопортрет. Можно считать, что он был первым – юношеские опыты в счет не идут, поскольку в молодости автопортрет пишут чаще всего из-за нехватки модели или мальчишеского тщеславия.
Этот же автопортрет был для Хогарта необычным, новым. И уж совершенно не похожим на то, что до тех пор в области портретной живописи делалось.
Когда сорокавосьмилетний художник, имеющий множество заказов и забот, запирается в мастерской, ставит перед собою зеркало и погружается в самосозерцание, это обычно говорит о желании разобраться в себе или, по крайней мере, побыть один на один с собственными мыслями. И хотя Хогарта вполне обоснованно принято считать человеком действия, не будет излишней смелостью снова напомнить, что ему были свойственны всякого рода сомнения и желание быть не тем, чем видели его другие. Как объяснить иначе, что на этом самом портрете появилась вдруг загадочная «линия красоты и изящества», о которой никто до тех пор ничего не слышал? Значит, занимаясь сатирическими сериями, живописуя порок и «язвы действительности», он размышлял о каких-то новых теоретических вопросах, к которым прежде у него решительно не замечалось расположения.
Вернемся, однако, к портрету: мистер Хогарт смотрит на нас задумчивый, очень серьезный. И серьезность эта на пухлом, способном к детской улыбке лице кажется внезапной, настораживающей. Былая беззаботная усмешка спряталась в уголки губ, взгляд приобрел беспощадную, печальную настойчивость.
Он одет по-домашнему, без парика, на голове теплая охотничья шапка – монтеро [13]13
Монтеро– охотник (испан.).
[Закрыть]. Только лицо освещено – и шапка, и красный шлафрок едва выступают из полумрака.
Сам портрет – он имеет овальную форму – Хогарт превращает в «картину в картине»: автопортрет изображен на стопке книг, рядом – палитра. И здесь же, будто охраняя создание кисти хозяина, расположился мистер Трамп, сосредоточенный и серьезный, как сам художник.
В этой многосложной, но легко охватываемой глазами картине все имеет смысл: чисто декоративных элементов нет. Надписи на корешках книг воспринимаются как нравственный пьедестал хогартовского искусства: Шекспир, Мильтон, Свифт. А Трамп – безгласный свидетель раздумий живописца – вносит в холст и печаль и усмешку – грустны собачьи глаза, зато само присутствие мопса в картине иронично. Видимо, Хогарт более всего боялся показаться – хотя бы самому себе – героем репрезентативного портрета.
В общем, это невеселый портрет. Художника отделяет от зрителя сложный барьер двойной условности. На картине – не сам Хогарт, а «изображение автопортрета» среди книг и в обществе Трампа. Здесь есть улыбка, но нет радости, здесь царствует некая отрешенность, странно контрастирующая с таким живым, напряженно и материально написанным лицом.
Право же, художник мог быть доволен портретом, свободной, сдержанно-элегантной живописью. Французские уроки не прошли даром, трудно не вспомнить шарденовские натюрморты при взгляде на великолепно-сумрачную позолоту книжных корешков, виртуозно написанные ткани. Само лицо вылеплено кистью, уже не знающей колебаний, точным, густым и плотным мазком.
Все же первых зрителей портрета, а особенно той гравюры, которую Хогарт затем с него сделал, смутила и взволновала прежде всего странная, змеистая линия, вырезанная на палитре внизу портрета, с надписью: «Линия красоты и изящества». Как все непонятное, она взбудоражила умы. К тому же мода на всякого рода панацеи и рецепты существовала не только в медицине. Наука делала быстрые, невиданные успехи, воображение художников и знатоков искусства было готово к восприятию любых живописных микстур. Не в этой ли закорючке секрет прекрасного? И более всего удивлялись, что мистер Хогарт – гонитель всех подражаний классикам, убежденный поклонник «изучения жизни», нарисовал канон, к тому же неудобопонятный. Впрочем, такая таинственность была вполне в духе Хогарта. Уж если заявлять о новых идеях, то способом по возможности более интригующим и смущающим воображение!
Памятуя, что семь лет спустя после появления автопортрета вышел в свет трактат Хогарта «Анализ красоты», легко объяснить смысл и значение странного иероглифа. Как просто, глядя на змеевидную линию «красоты и изящества», обосновывать закономерность ее появления в автопортрете будущим трактатом. А где же причина, где изначальный импульс, толкнувший живописца на стезю отвлеченных суждений?
Можно говорить и думать все что угодно об этом джентльмене, можно счесть, при желании, вполне естественным его внезапный интерес к теории, можно найти объяснение многим его поступкам, но нельзя не видеть, что поступки эти в высшей степени непоследовательны и отражают несомненный внутренний разлад.
Разлад, естественный для Хогарта-художника, опередившего свое время, и человека, разделявшего предрассудки своего века.
Если бы мог заговорить Ваш портрет, досточтимый Сэр!
Тогда, быть может, Вы рассказали бы, что томило Вашу душу, уязвленную неутоленным тщеславием, непониманием современников, но более всего невозможностью выразить все, что занимало Ваш ум в привычных образах сатирических серий или «исторических композиций».
Возможно, конечно, Вы посмеялись бы над бесплодными мудрствованиями потомков, желающих, как говорят французы, «расщепить волос на четыре части». А быть может, и рассказали бы, как была выдумана – сначала, наверное, просто для забавы – «линия красоты». И как потом зрело решение взяться за перо, ибо кисть уже не умела сказать всего, о чем думали Вы…
Но и сейчас, безгласный, как все на свете портреты, он хранит лицо человека, бесконечно непохожего на довольного собой, успокоившегося, нашедшего свой путь Художника. Да и зачем бы стал искать рецепты прекрасного прославившийся уже на весь мир неугомонный насмешник? Нет, он мечется, стараясь понять таинственную суть вещей. И стать хоть в чем-то пророком, убедить людей, что он прав в самом главном, очень важном. Хотя бы в том, что дерзает оставаться самим собой. Ведь слава его коварна и двусмысленна.
Он знаменит – это бесспорно.
Ему заказывают портреты известнейшие люди страны.
Сам Свифт посвятил ему лестные стихи.
Его гравюры идут нарасхват.
И между тем он только что – незадолго до окончания автопортрета – потерпел разочарование: распродажа его картин провалилась позорнейшим образом.
Зачем он устроил этот аукцион? Нуждался ли в деньгах, искал, ли новой славы? Скорее всего просто желал узнать, какова будет реакция лондонских любителей искусства на его живопись. И захотят ли купить его полотна.
Возможно, блеск парижского Салона воспламенил его воображение и он надеялся пересадить на сухую британскую почву галльское увлечение живописью.
Но неуспех он предвидел: возможность провала ясно читается уже в рисунке пригласительного билета на аукцион. Билет был сенсационным, вполне в духе «Бритофила». Он представлял собою гравюру «Битва картин».
Гравюра эта была парафразой свифтовской «Битвы книг» – памфлета, нашумевшего давным-давно – в 1697 году, том самом, когда родился малютка Уилли.
Уже давно Свифт стал для него не просто автором занимательного романа о Гулливере, но одним из главных в жизни писателей. Оп знал теперь Свифта всерьез. Не случайно изобразил его книгу на своем портрете. И не случайно использовал «Битву книг».
В памфлете Свифта драка шла между книгами Сент-Джеймской библиотеки: сражались идеи древних с измышлениями новых авторов. Это была сатира на современных Свифту литераторов, недаром там действовала «зловредная богиня по имени Критика» с глазами, «повернутыми внутрь». В «Битве книг» все очень сложно, и ядовитая полемика Свифта со знаменитыми филологами Бентли и Уоттоном, лежащая в основе памфлета, давно утратила остроту. Хогарт воспользовался лишь внешней идеей Свифта и реализовал битву картин вполне материально. Они и в самом деле дерутся – полотна самого Хогарта и полотна старых, любимых треклятыми «конессёрами» мастеров.
Картинам Хогарта приходится туго, полчища «классических» холстов наступают от самого горизонта. Острые углы подрамников безжалостно рвут полотна немногочисленных картин, на которых угадываются знакомые контуры композиций «Модного брака», «Четырех времен суток», «Карьеры шлюхи». Только «Современная полуночная беседа» еще сопротивляется натиску рубенсовской «Вакханалии» (к тому же это и не Рубенс – просто копия, как и прочие картины «классиков»; копии, легион копий, отмеченных латинским словом «ditto», что означает «то же самое»). Над мастерской, где изготовляются картинки для «конессёров», крутится флюгер с буквами, составляющими слово «пуфс», означающее и «ветер» и «дутая реклама». На знамени вражеского войска – аукционный молоток.
Гравюра «Битва картин» оказалась пророческой.
Аукцион прошел уныло. Слуга, как водится, приносил холсты, медленно поворачиваясь, демонстрировал их публике. Посетители вяло переговаривались; все это было уже знакомо, в свое время и над гравюрами посмеялись вволю. Громко почесывались собаки, которых привели заботливые хозяева, – на улице было сыро. Цены почти не поднялись против первых, названных аукционистом. Никто не хотел торговаться.
«Карьера шлюхи» пошла за 88 фунтов, «Карьера распутника» – за 185. Иными словами, максимальная цена за холст не превышала 22 гиней [14]14
Фунтравен 20 шиллингам, гинея– 21. Считалось и считается до сих пор, что гонорары, цены предметов роскоши и т. д. следует исчислять именно в гинеях.
[Закрыть], в то время как за обычный портрет Хогарт получал около ста фунтов. Картины, в которые художник вложил более всего души, были куплены за бесценок. Конечно, Хогарт не умирал с голоду. Тем острее воспринимал он обиду. Его не принимают всерьез. Никому не нужна его живопись.
Может быть, он и в самом деле пишет не так, как надо?
И взгляд его на портрете печален с полным к тому основанием.
«МАРШ В ФИНЧЛИ»
В следующем году он работает с исступлением, пишет вещи на удивление разные: портреты, сатирические картины, начинает новую серию «Счастливый брак», руководит гравировкой листов с. «Марьяж а ля мод». Он спешит наверстать упущенное, старается снова испытать себя в разных жанрах, почувствовать вкус успеха, понять, в чем ошибался ранее.
О таинственной змеевидной линии он тоже не забывал, хотя вслух не говорил о ней ничего, предоставляя зрителям ломать голову над ее назначением и смыслом.
В этот год его мастерская казалась, как никогда, тесной: несколько мольбертов, несколько начатых холстов. Видимо, он писал две-три вещи одновременно. Только об одной из них можно думать, что она была начата раньше других: события, на ней изображенные, относятся еще к минувшему 1745 году.
Это картина «Марш в Финчли».
Политическая, подоплека события осталась за пределами полотна. Восстание против Ганноверской династии во главе с принцем Чарлзом-Эдуардом, выступление мятежных шотландцев – все это Хогарт, возможно, и обсуждал вечерами у камина. Но поднявшийся в Лондоне переполох, поспешный сбор королевских войск в городке Финчли, неподалеку от столицы, английские солдаты, наконец, – вот это материал для новой сатирической картины!
К военным в Англии было сложное отношение.
С одной стороны, королевские полки время от времени покрывали славой английские знамена. Но происходило это далеко на континенте, вне поля зрения англичан. А что до подвигов у себя дома – так тут все было как на ладони и вызывало сильное раздражение.
Ведь кто, как не эти господа в остроконечных – на немецкий манер – сверкающих киверах и алых, перекрещенных белыми портупеями мундирах, несли в Лондоне и по всей стране полицейскую службу? Кто, как не они, вели людей на казнь или в тюрьму? Ведь ни жандармерии, ни полиции в Англии не было.
Расчетливый и бережливый англичанин-налогоплательщик даже в мирное время должен был кормить и поить тысячи наглых вояк, постоянно нарушающих тот самый порядок, который им надлежало охранять. Казарм не было, солдат селили в кабаках и на постоялых дворах. Служанки и фермерские дочки, вдовы, торговки, модистки теряли покой: о, эти мужественные взгляды из-под обсыпанных мукой военных париков, стальные мускулы под красным сукном, этот запах железа, кожаной амуниции и храброго мужчины! С точки зрения доброго англичанина армия вносила в жизнь расходы и способствовала падению нравов.
Возмущение военным сословием было в общем-то во многом справедливым. Хогарт еще этим аспектом британской жизни не занимался и, воспользовавшись благоприятным стечением обстоятельств, взялся за новую тему.
Неизвестно, ездил ли он в Финчли и делал ли наброски на месте, изображенном потом в картине – в Хемпстеде, неподалеку от Хайгейта. В эти дни панического сбора гвардии, спешно вызванной из Германии и Голландии, достаточно было постоять полчаса на любом перекрестке лондонского предместья, чтобы увидеть все, что нужно для картины: яростное сияние касок, медных труб и золотых галунов на фоне колыхающегося моря алых пропотевших мундиров, бестолковая теснота на тишайших еще недавно окраинных улочках. И нет сомнения, что все эти полупьяные, гримасничающие лица, лоснящиеся жиром и довольством, сохранившиеся на альбомных листах Хогарта, нарисованы с натуры.
Вот она – доблестная британская гвардия, опора трона, надежда нации, вот они – королевские полки, гроза мятежников: ни одного мужественного, честного, человеческого лица!
Между тем сбор войск в Финчли был не напрасным, восстание шотландцев было подавлено. И когда Хогарт завершил картину, он смеялся, по сути дела, над теми самыми храбрыми солдатами короны, которые спасли страну от мятежа и беспорядков. Он смеялся над военной акцией государственной важности. Это уже не шутка над лордом Cкуондерфилдом! Как бы там англичане ни возмущались проделками солдатни, но мало кто простирал свое негодование настолько далеко. Решительно, для Хогарта не было ничего святого! Все он превращал в анекдот.
Дальше анекдота Хогарт и не пошел, опять разыграл фарс, забыв о горьком скептицизме недавних картин: будем хохотать во все горло, все нелепо в этом нелепейшем из миров. Солдаты пьянствуют, воруют пироги, обнимают проституток, а до бесчувствия напившийся воин уже валяется в луже, купая в вонючей воде ташку с королевским вензелем. «Боже, спаси короля!..»
Самое парадоксальное в истории картины, что Хогарт считал ее вполне лояльной. Как иначе объяснить совершенно неожиданный, с точки зрения здравого смысла, его поступок: официальное письмо Георгу II с просьбой позволить посвятить ему «Марш в Финчли».
Не правда ли, такой поворот событий несколько колеблет привычные представления о Хогарте, как о независимом и демократически настроенном человеке. И биографы не раз смущенно обходили этот эпизод, полагая его не совсем приличным в истории жизни столь выдающегося человека. Да и в самом деле, этот верноподданный демарш плохо сочетается со смыслом картины, показывающей полное падение нравов и дисциплины королевской армии. С точки зрения современных представлений Хогарт поступил странно и даже несколько беспринципно. С позиций же того времени в том, что он делал, не было ничего нелепого, хотя и гордиться было Хогарту в этой ситуации нечем.
Объясняется все это, очевидно, тем, что патриотизм мистера Хогарта (вспомним суждения «Бритофила») был патриотизмом вполне в духе XVIII века – стало быть, вполне буржуазным. С детских лет он был воспитан в понятиях антиякобитских – ведь и назвали его Уильямом в честь Вильгельма III – победителя Стюартов, этих вздорных и самовластных правителей. Всякое выступление якобитов против Ганноверской династии было для демократически настроенного англичанина прежде всего покушением на свободу, на права парламента. Король Георг II не значил почти ничего – следственно, его надо было поддерживать, защищать.
Хогарт же видел совершенно отчетливо, что армия к этому едва ли способна, что в ней полно шпионов, что даже гвардия превратилась в сборище полупьяных головорезов. Он презирал наемников, которых изобразил в картине, но бушевавший в его душе «Бритофил» хотел, чтобы у Англии была другая, хорошая армия, способная ее защитить. Вечно он мечтал о добродетели, бичуя пороки. Недаром далеко в глубине картины он изобразил все-таки бодро марширующие, аккуратные батальоны.
Итак, он наивно полагал, что Георг II воспримет его полотно как патриотическое предостережение: вот, мол, как опасны для храбрых солдат мирские соблазны и как плохо охраняется военный лагерь от вражеских лазутчиков!
И очевидно, рассчитывал на улучшение отношений со двором. Мы знаем, что он не боялся их портить, когда хотел. Но это не значит, что он не надеялся вовсе на официальное признание.
А может быть – хотя это уже совсем шаткая гипотеза, – смысл обращения к королю был более тонким, насмешливым? Но нет, в это трудно поверить. Тем более Хогарт – и вполне справедливо – не в Георге II видел корни существующего в Англии зла.
Каковы бы ни были причины поступков Хогарта, картину послали в Сент-Джеймский дворец.
История сохранила любопытный диалог, происшедший по этому поводу между королем и его приближенным:
– Кто такой этот Хогарт?
– Художник, государь.
– Не выношу ни шифопись, ни боэсию! – Король говорил с сильным немецким акцентом. – Ни от одного, ни от другого никогда нет ничего хорошего! Этот малый вздумал смеяться над моей гвардией?
– Картина, если позволит ваше величество, должна быть воспринимаема как шутка или пародия.
– Чтобы шифописецшутил над солдатами? Он заслуживает позорного столба за свою наглость! Уберите эту дрянь с моих глаз!
Георг II, любовавшийся своими нарядными солдатами со страстью исто немецкого любителя воинского артикула, смертельно обиделся. Его гордость, его гвардейцы в таком виде!
Возмущение короля Георга усугублялось еще и тем, что многие гвардейские полки формировались из немецких наемников, его соотечественников.
Картину отвергли с негодованием.
Хогарт, в свою очередь, обиделся тоже.
Его отношения с королевским двором, который оставался как-никак высшей инстанцией официального признания, решительно не могли наладиться. По-прежнему – все привилегии придворного живописца оставались у благополучно здравствующего пока Кента. И уж, наверное, этот навеки возненавидевший Хогарта господин всеми силами постарался напакостить обидчику и усугубить монаршье раздражение.
В конце концов картина была разыграна в лотерею. И так как большую часть билетов Хогарт предоставил своему любимому Дому найденышей, то, согласно закону вероятности, «Марш в Финчли» достался этому почтенному заведению.
Спустя несколько лет Хогарт посвятил злополучный холст прусскому королю, по-видимому удовлетворив тем свое тщеславие. Само собою разумеется, что, несмотря на все огорчения, он издал гравюру с картины.
Огорчений с «Маршем в Финчли» оказалось больше, чем радостей. А о том, что им была создана первая в истории живописи сатира на армию и военных, у него не было времени подумать.