Текст книги "Петербургский врач 7 (СИ)"
Автор книги: Михаил Воронцов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Семен, не дожидаясь распоряжения, принял у грузчиков последнюю корзину и отнес в комнату сам.
Ковалев подал бумажку с расчетом: цена, его пять процентов, все столбиком, копейка в копейку. Я расплатился.
– Прохор Данилович, еще дело. Сосновых досок на полки в комнату и гвоздей к ним. Сколько надо, он скажет. – Я кивнул на Семена. – Как привезут, начнет работать.
Ковалев смерил Семена взглядом. Кивнул.
– Доски сухие надо, – сказал Семен. – Сырая сосна поведет, полки перекосит. И гвоздей два размера.
– Есть у меня сухая, с лета лежит, – отозвался Ковалев. В голосе у него появился интерес. – Завтра утром сделаем.
Эти двое, думаю, договорятся.
Семен ушел ночевать к себе: кухня за сутки прогрелась только до того, что вода в ведре перестала замерзать. Решили, что утром он придет с вещами и возьмет на себя обе печи.
Я запер двери и вернулся к себе. Стянул сапоги, сел на кровать и прикинул, что дальше. Посуда есть, человек есть, завтра будут доски. Еще нужны спиртовка, кастрюли, сито, марля, воронки, градусники – это все покупается за день в любой лавке и подозрений не вызывает. Труднее будет с остальным, но об этом голова пусть болит потом. Сначала полки, тепло и чистота.
Снизу, из лавки, глухо доносилось, как Ковалев двигает ящики, закрываясь на ночь. Надежный дом. Для того, что я затеял, лучше не найти: хозяин молчит, потому что ему платят, сосед на площадке теперь свой, а больше тут никого.
Дело сдвинулось. Я загасил лампу и уснул раньше, чем успел додумать мысль до конца.
Утром я вышел затемно, и Семен уже стоял у лестницы. С солдатским мешком за плечом и деревянным ящиком в руке – инструмент, надо полагать. Мешок тощий: все имущество человека умещалось за одним плечом. Пришел раньше, чем уговаривались.
Я отдал ему ключ, показал сарай с дровами и бочку у крыльца.
– Первым делом обе печи. Потом перемой все склянки в горячей воде с содой, просуши и расставь у теплой стены. Еда – вот, на первые дни. – Я дал ему три рубля. – Вернусь вечером, проверю.
– Слушаюсь.
Улица просыпалась. У пекарни грузили в сани лотки, китаец-водовоз долбил лед на бочке, от вокзала тянулся обоз. У госпитальных ворот стояли сани, и по двору уже несли носилки. Здесь утро начиналось раньше, чем везде.
В восемь я сидел в кабинете главного врача, на том же стуле у стены. Табачный дым висел слоем уже с утра. Дежурный докладывал по журналу: за ночь поступило восемь, самотеком с вокзала, – трое обмороженных, двое кишечных, трое раневых. Умерло четверо, из них двое во втором хирургическом, у меня. Один – тот, вчерашний, с упавшей температурой: с ним все было понятно еще на утреннем докладе. Второй – запасной с гангреной, из-за ширмы.
– Принятые с поезда размещены, – закончил дежурный.
– Ясно, – сказал Сазонов. – Дальше.
Происшествий за ночь не случилось, если не считать очередной драки в пятой палате непонятно из-за чего. Драчуны получили подзатыльников от санитаров, и их развели по разным углам.
Лебедева повторила про перевязочные материалы, теми же словами, что вчера, и с тем же результатом. Шульц доложил, что спирта отпущено все, что можно, и вставил, что расход по-прежнему превышает всякое разумение; на него привычно не обратили внимания. Явно намекал, что надо как-то бороться с воровством, но пока без толку. Гуров доложил про дрова и про дезинфекционную камеру, в которой текла вода.
Все одно и то же. Новое утро почти повторение прошлого.
Сазонов распорядился насчет операционной: с десяти Вельский, с двух Левицкий.
– У меня три случая, – сказал Вельский. – Резекция плеча и два осколочных. Прошу до двух операционную не занимать и наркотизатора дать одного на все три.
– Вадим Александрович, списки на выписку сегодня будут? – спросил Сазонов.
– К полудню будут.
Он кивнул и перевернул лист. Госпитальная машина скрипела, но крутилась.
Я слушал вполуха и смотрел через стол на Вельского.
Сначала смотрел от нечего делать. Потом внимательно.
В кабинете стоял полумрак. При таком свете зрачки у любого человека расширены. У Вельского они стояли точками. Булавочные головки за стеклами золотого пенсне.
И он чесался. Не как нервный человек, а мелкими, смазанными движениями, будто его щекотал пух: потер кончик носа, тронул шею над воротничком, провел ногтем по тыльной стороне ладони. Через минуту опять нос. Сам он этого, судя по всему, не замечал.
При этом говорил он внятно и по делу. Спорил с Сазоновым, называл цифры, торговался за операционную. Руки, по обыкновению, держал на столе – длинные, белые, ухоженные. Голова работала.
Морфий. Он дает выброс гистамина в кровь, кожа зудит, и человек под дозой постоянно, бессознательно почесывается. Эту моторику я знаю. К ней прилагался цвет лица: сероватый, восковой, пока несильно, но заметно, если знать, куда смотреть. И сухая кожа. Вчера я ничего этого не увидел, потому что не обратил внимания, было не до того. Сегодня посмотрел.
Удивляться, кстати, нечему. Морфий в госпитале – вещь такая же привычная, как йод. Шприц в каждом отделении, ампулы под отчет, но отчет пишет тот же, кто назначает. Врач работает много, спит мало, и однажды пробует снять усталость самым простым и доступным способом. Помогает. Потом помогает еще раз. А через полгода он уже не усталость снимает, а глушит ломоту и врет себе, что бросит когда захочет. Я таких видел. Заканчивают все одинаково.
Оперирует он, судя по разговорам, хорошо, и отделение у него образцовое. Пока. Морфинист за операционным столом – это может быть ненадолго.
Очень интересно, однако. Старший ординатор чистой хирургии, оперирует каждый день. Знают об этом коллеги? Или знают и молчат, потому что говорить себе дороже?
Я отвел глаза. Не мое дело. Точнее, пока не мое.
Расходились после совещания все разом, в дверях стало тесно. Вельский прошел мимо, кивнул мне, будто хотел что-то сказать, но передумал. Вблизи стало видно то, что скрадывал полумрак: кожа на скулах сухая, с мелким шелушением, но воротничок свежий, запонки золотые. Аккуратный человек. Аккуратные держатся дольше всех – зато потом быстро летят в пропасть.
Барак за сутки не стал раем, но порядка всё-таки стало больше. Уже что-то.
Я собрал в ординаторской отделения всех, кого можно было ненадолго оторвать от работы: Гольдина, Мухина, Снегирёва, Савельева и старшую сестру Агееву.
– Времени мало, поэтому коротко. С сегодняшнего дня вводим два новых правила. Первое касается свежих огнестрельных ран. Узкую сквозную пулевую рану без перелома, сильного кровотечения, размозжения, занесённой грязи и кусочков ткани без нужды не расширяем. Чистая повязка, покой и наблюдение. Но осколочные, рваные и загрязнённые раны наглухо не зашивать. Особенно если внутри обрывки шинели, земля, раздробленная кость или мёртвая ткань.
Гольдин осторожно поднял руку.
– Про вторичный шов писали. Я читал. Но у нас так не слишком принято.
– Потому что со швами торопятся. Хирургу хочется закончить работу красиво – стежок к стежку, сверху чистая повязка. А что осталось в глубине, снаружи уже не видно. Через два дня под этой красотой гнойный затёк. Иногда гнилостная флегмона, а если особенно не повезёт, газовая.
– А если рана на вид чистая? – спросил Мухин.
– Тогда не трогаем без показаний. Но если рана была слепая, осколочная, с размозжёнными краями, наружная чистота ничего не значит. Раскрываем, убираем инородные тела и всё явно нежизнеспособное. Сосуды, нервы и здоровую мышцу бережём. Рану оставляем открытой.
– А зашивать когда?
– Не по календарю. На четвёртый или пятый день только осматриваем. Если нет гноя, некроза, нарастающего отёка и жара, края можно сблизить отсроченными швами. Уже нагноившуюся рану закрываем позднее, после полного очищения и хороших грануляций. Хоть через неделю, хоть через две. Запирать инфекцию внутри ради красивой повязки я не позволю.
Я взял со стола резиновую трубку от кружки Эсмарха.
– Теперь второе. Некоторые глубокие гнойные раны будем промывать продолжительно. Именно некоторые, а не все подряд. Если рана поверхностная и отделяемое свободно выходит, бутыль над ней не нужна.
Я положил трубку на стол и провёл пальцем от одного её конца к другому.
– Тонкую трубку вводим в верхнюю часть полости. Внизу должен быть широкий свободный отток: через рану, дренаж или контрапертуру. Раствор входит сверху, проходит через полость и стекает в отдельный сосуд. Если жидкость входит, но не выходит, систему немедленно перекрыть и звать врача. Иначе вместо промывания получим новый затёк.
Савельев кивнул.
– Это верно, господин доктор. Присохшую повязку отдирать – самое жуткое дело. Марля к мясу прикипает. Иной санитар нарочно рвёт разом, чтобы короче мучить, а там кровь.
– Присохшие повязки больше не срывать. Сначала отмачивать тёплой кипячёной водой или солевым раствором. На грязные, отёчные раны будем по показаниям класть пятипроцентные солевые повязки. Но не на всё отделение и не навечно. Как только рана очистится и появятся хорошие грануляции, крепкий раствор отменяем.
Снегирёв поправил очки.
– А для постоянного промывания что брать? Марганцовку?
– Первое время только тёплый стерильный физиологический раствор. Марганцовку круглые сутки лить не будем. Она может повредить живую ткань. Если понадобится антисептическое промывание, раствор приготовит Шульц по точному весу. Никаких «бледно-розовых» и «чуть покрепче» на глаз.
Снегирёв молча кивнул.
– Вопрос не только в растворе, – продолжил я. – Нужны трубки, бутыли, стойки и сосуды для стока. Тихон Кузьмич, это вам. Кружки Эсмарха, катетеры, дренажи, всё подходящее. Бутыли от литра и больше. Штативы можно сколотить из досок, но каждая бутыль должна висеть надёжно. Под койку ставить таз или банку для отработанного раствора.
Савельев прикинул, шевеля губами.
– Кружек Эсмарха на цейхгаузе десятка полтора, знаю, где лежат. Катетеры сыщем. Бутыли у провизора попрошу, из-под растворов. Он их копит, ничего не выбрасывает, запасливый. Только на всё это добро нужно требование. По форме, с подписью, иначе Гуров и разговаривать не станет.
– Требование напишу сегодня. Начнём с трёх самых тяжёлых больных, у которых глубокие полости и плохой отток. Дарья Семёновна, сестрам объяснить: следить не только за каплями сверху, но и за тем, что выходит снизу. Записывать время, сколько раствора вошло и сколько приблизительно вышло. Если дренаж перестал пропускать, не проталкивать его проволокой и не лить сильнее. Перекрыть бутыль и позвать врача или фельдшера.
– Объясню, – сказала Агеева. – Уследим.
– И кожу вокруг раны смазывать вазелином. Иначе постоянная сырость её разъест.
Гольдин поднял руку, как гимназист.
– Вадим Александрович, а в историях это как записывать? Раньше писали «перевязка», и всё.
– Коротко, но точно. Состояние раны, количество и вид отделяемого, запах, отёк, что иссечено, какой дренаж поставлен, чем и сколько промыто. Для систем отмечать, свободен ли отток. Через месяц у нас должны быть не впечатления, а результаты.
Я оглядел всех.
– Вопросы кончились? Яков Наумович, кто первый на столе?
– Осколочное бедро. Ранен три дня назад, вчера доставлен поездом. Рана зашита ещё в Мукдене. Температура тридцать девять и две, отёк поднялся выше колена.
– Вот на нём и покажу. Готовьте. И ещё: списки на выписку я обещал Сазонову к полудню. Яков Наумович, допишете по вчерашнему обходу, я проверю и подпишу.
– Уже почти готовы.
Готовили быстро, по вчерашнему порядку. На первом столе солдата раздевали, снимали старую повязку и мыли ногу. На втором раскладывали отдельный комплект инструментов. Следующего больного пока оставили на носилках за перегородкой, чтобы не готовить его рядом с открытой гнойной раной.
Я вымыл руки, обработал их спиртом и подошёл к столу.
Нога распухла до колена, кожа блестела и была натянута. Швы лежали часто и ровно, стежок к стежку. В Мукдене его зашивал аккуратный доктор. Возможно, тогда рана казалась чистой. Возможно, торопились освободить стол перед следующим эшелоном. Теперь под аккуратными стежками зрела беда.
Мухин наложил маску, начал подавать хлороформ и вслух считать дыхание. Я проверил пульс, дождался, пока солдат перестал отвечать, и снял первый шов.
Из-под стежка сразу выступил густой жёлто-зелёный гной. Затем его вытолкнуло сильнее, вместе с пузырьком воздуха и тяжёлым гнилостным запахом. Гольдин рядом невольно задержал дыхание.
– Смотрите, – сказал я. – Вот почему сомнительную осколочную рану нельзя запирать наглухо. Не потому, что любой шов преступление, а потому, что под ним мы теряем возможность наблюдать и обеспечивать отток.
Я снял остальные швы и развёл края. В глубине обнаружился карман, уходивший вниз и назад по бедру. Кожа вокруг была отёчной, но резать по всей границе отёка не требовалось. Я продлил разрез вдоль раневого канала, раскрыл гнойный затёк и рассёк напряжённую фасцию над размягчённым участком.
Ножницами и пинцетом удалил серые лоскуты клетчатки, обрывки фасции и мышцу цвета варёного мяса. Она не сокращалась от прикосновения и почти не кровила. Жизнеспособные мышечные пучки оставлял, даже если выглядели ушибленными. Крупных сосудов и нервов осколок, по счастью, не задел.
Несколько мелких сосудов закровили. Я перевязал их кетгутом.
Гольдин стоял рядом без дела и старался не мешать.
– Пульс считайте.
Он приложил пальцы к запястью.
– Сто двенадцать. Частый. Пока наполненный.
– Следите, чтобы не становился нитевидным. Мухин, дыхание?
– Ровное. Двадцать два.
В нижней части полости оставался глубокий карман. Через основной разрез он опорожнялся плохо. Я нащупал безопасное место, сделал небольшую контрапертуру и вывел через неё широкий резиновый дренаж.
В верхнюю часть полости уложил тонкую трубку с боковыми отверстиями.
– Когда принесут штатив, сюда пойдёт физиологический раствор, – сказал я. – Сверху через тонкую трубку, снизу свободный отток через дренаж. Под койку поставить отдельную банку. Пока системы нет, промывать тёплым солевым раствором из шприца каждые два часа. Без давления. Сколько ввели и сколько вышло, записывать.
Я ещё раз промыл полость, пока вытекающая жидкость не стала заметно чище. Глубоко рану не тампонировал, чтобы не перекрыть отток. Края рыхло прикрыл марлей, смоченной пятипроцентным солевым раствором, и наложил сверху впитывающую повязку.
Швов не накладывал.
– Первые сутки пульс и температуру каждые четыре часа, – сказал я. – Следить за отёком выше колена, болью, цветом кожи и запахом отделяемого. Если отёк пойдёт вверх, пульс участится или появится крепитация, сразу за мной. Повязку менять по промоканию, но без лишнего тормошения раны. Пить давать часто, понемногу.
Я выпрямился и посмотрел на раскрытую рану.
– На пятый день только осмотрим. Если не будет нового некроза, гноя и нарастающего воспаления, можно будет подумать о сближении краёв. Если рана останется грязной, будет лежать открытой столько, сколько потребуется. Обещать, что через две недели он уйдёт своими ногами, я не стану. Но кость и сустав, похоже, целы. Если остановим инфекцию, ногу сохраним.
Гольдин уже писал.
– Иссечение нежизнеспособных тканей, раскрытие затёка, контрапертура, два дренажа, промывание физиологическим раствором, – продиктовал я. – И отдельно отметьте, что рана поступила ушитой.
Он поставил точку.
– Записал.
– С сегодняшнего дня записываем всё. Теперь следующего.
* * *

Глава 14
Наутро после доклада дежурного Сазонов снял очки и сказал:
– Все свободны, господа. Вадим Александрович, задержитесь. Леонид Аркадьевич, вас тоже прошу.
Приехали. Кажется, я знаю о чем пойдет речь. О нарушении привычных методов лечения.
За вчерашний день мы раскрыли еще две раны, зашитые на этапах, и обе с гнойными затёками. В скорбных листах я оба раза велел записать, что рана поступила ушитой. Госпиталь маленький, какая бы тысяча человек в нем ни лежала, и к вечеру про снятые швы говорили уже, наверное, и в прачечной.
Врачи выходили, косясь на нас с любопытством. Гуров унес свой стакан в подстаканнике. Левицкий в дверях обернулся, поймал мой взгляд и едва заметно пожал плечами: не знаю, мол, что к чему. Дверь закрылась.
Вельский остался сидеть, где сидел, напротив меня, руки на столе. Сазонов отодвинул ведомости, достал папиросу, размял ее и не закурил.
– Разговор без протокола, – сказал он. – Леонид Аркадьевич вчера изложил мне соображения о порядках во втором хирургическом. У меня и своих вопросов накопилось. Давайте разберемся сейчас. Леонид Аркадьевич, извольте.
Вельский заговорил. Абсолютно спокойно Так говорят люди, которые полностью уверены в результате.
– Начну с малого, Глеб Ермолаевич. Вадим Александрович распорядился заносить в скорбные листы, что раны поступают к нему ушитыми. Контекст очевиден. Намек на то, что лечение было проведено неправильно. Это не наблюдение. Это оценка работы врачей на этапах, занесенная в казенный документ. Любая комиссия прочтет ее именно так.
– Комиссия прочтет правду, – сказал я. – Рана была ушита, под швами оказался затёк. Что из этого предлагаете не записывать?
– Предлагаю не превращать историю болезни в обвинительный акт. Но это, повторяю, малое. Главное другое. – Он повернулся ко мне всем корпусом. – Вы отменили в своем отделении первичный шов. Свежие осколочные раны у вас лежат раскрытыми, в гнойном бараке, среди флегмон и гангрен. Соблаговолите объяснить, чем это лучше принятой практики.
– Погодите, Леонид Аркадьевич. – Сазонов положил папиросу на стол. – Сначала я кое-что скажу. Вадим Александрович, с дренажами, солью и промыванием спорить можно, однако ход мысли мне понятен. И результаты за эти дни пока не хуже прежних, а прежние были такие, что хуже некуда. Но вот со швами я вас не понимаю. Если рана после вашей обработки чиста, отчего не зашить ее сразу? А если заражена, почему вы полагаете, что через четыре дня ее уже можно закрывать? Что за четыре дня меняется?
Вопрос он задал хороший.
– Меняется то, что я вижу, – сказал я. – В первые часы после ранения я не могу надежно отличить окончательно жизнеспособную ткань от обреченной. Никто не может. Мышца может выглядеть здоровой и омертветь к третьему дню, ушиб может расползтись в некроз. Иссекая рану, я убираю явно мертвое, но за сомнительное поручиться не в состоянии. А через несколько дней сомнительного не остается: что должно было погибнуть, уже погибло и видно глазом. Я оставляю рану открытой не для заживления, а для наблюдения. Это диагностический промежуток.
– Красиво, – сказал Вельский. – Именно. Вы называете свежую рану опасной для первичного шва, оставляете ее открытой в гнойном бараке, где сам воздух пропитан заразой, а через несколько суток объявляете безопасной и зашиваете. На каком, позвольте узнать, основании? Потому что она хорошо выглядит? Глубокая инфекция не обязана показываться вам в день, назначенный по календарю.
– Никакого шва по календарю нет. На четвертый или пятый день я только начинаю отбирать раны для закрытия. Смотрю дно, края, отделяемое, температуру, общее состояние. Большинство нагноившихся ран к этому сроку не подойдет и останется открытым дальше, хоть неделю, хоть три. Подойдут немногие.
– Допустим. А воздух барака? Вы держите раскрытую рану там, где рядом гниют флегмоны.
– Закрытой ране воздух барака не нужен, она свою заразу приносит с собой, в глубине, вместе с обрывками шинели и раздавленной мышцей. Ей хватает. А открытую рану от соседей защищает повязка, та же самая, что и зашитую. Разница одна: из открытой гной выходит наружу, из зашитой ему идти некуда, кроме как вглубь, по клетчатке.
– Тогда объясните, зачем отказываться от первичного шва у тех, которые подойдут? – Вельский чуть подался вперед. – По вашей же логике: раз рана через четыре дня оказалась чистой, значит, она была чистой и в первый день. Значит, ее можно и нужно было зашить сразу, и человек лежал бы с сухой повязкой, а не с раскрытым бедром среди гангренозных.
– Не значит, – сказал я. – Она оказалась чистой в том числе потому, что лежала открытой. Был отток, не было замкнутой полости, где раздавленная ткань преет под стежками при тридцати семи градусах. Заранее же отличить такую рану от той, что нагноится, я не могу. И вы не можете. И никто в этом госпитале. Вчерашний солдат с бедром тому пример: в Мукдене рану наверняка сочли чистой. Обработали, зашили стежок к стежку, работа аккуратная, я сам видел. Через три дня под этой аккуратностью стоял гной с газом. Если бы не швы, затёк вышел бы наружу на сутки раньше, и раскрывать пришлось бы меньше.
– Единичный случай. У всякой практики есть неудачи, из них не выводят правил.
– Из одного случая не выводят. Поэтому я и предлагаю считать. Сколько ран оставлено открытыми, сколько закрыто отсроченно, сколько нагноилось после закрытия, сколько пришлось раскрывать заново. Через месяц будут не мнения, а цифры. Мнения у нас у всех есть, толку от них мало.
– Цифры по гнойному бараку. – Вельский позволил себе половину улыбки. – Где умирает каждый третий. Богатый материал.
– Умирало много. Дайте срок, и посчитаем, сколько умирает теперь. Заодно и сравним.
Сазонов постучал пальцем по столу, и мы оба замолчали.
Он взял папиросу, посмотрел на нее и все-таки закурил. Дым пошел к потолку, к вчерашнему слою.
– Считать, – повторил он. – Это мне нравится больше всего, что я услышал за утро. Значит, так, господа. Второе хирургическое ведет раны по схеме Вадима Александровича: обработка, открытое ведение, отбор, отсроченное закрытие. Но с условиями. Первое: записывается все. Не только удачи. Каждая рана, которую вы отвергли для закрытия, каждая, которую пришлось раскрыть снова, каждый умерший. Если через месяц-другой цифры окажутся в вашу пользу, я первый подпишу отчет в управление, а вы сядете писать научную статью. Если против вас, схему похороним и вспоминать не будем. Второе: чистого отделения это не касается ни в какой части. Там порядок прежний. Третье: все потребное – материалы, посуда, штативы – только требованиями по форме, через Гурова. Никакой самодеятельности я покрывать не стану.
Вельский снял пенсне, протер стекла платком и надел снова.
– Глеб Ермолаевич, я обязан сказать. То, что вы разрешаете, есть опыт на раненых. В военное время, в переполненном госпитале, силами отделения, где из врачей один Вадим Александрович, а остальные – студенты. Существует принятая практика, она выработана школой и проверена десятилетиями. Полагаю, надлежит действовать по ней, а не изобретать. Я останусь при этом мнении и прошу считать, что я его высказал.
– Считаю, – сказал Сазонов без выражения. – Высказали. А теперь идите работать, господа, оба. У меня интендантство с утра, мне ваша наука сейчас роскошь.
В коридоре Вельский обогнал меня, коротко кивнул и ушел к себе. Проигравшим он не выглядел. Люди такого склада не проигрывают разговор, они его откладывают.
Я вернулся в барак и до полудня не вспоминал ни про Сазонова, ни про Вельского. Перевязки шли своим чередом, солдат с раскрытым бедром держался: температура тридцать восемь и четыре, отёк выше не пошел, промывание работало, банка под койкой наполнялась исправно. Жидкость шла уже не бурая, а мутно-желтая, и запах стал слабее. Для вторых суток совсем неплохо.
– Вошло за ночь около трех литров, вышло примерно столько же, – доложил Гольдин. Дважды дренаж переставал пропускать, сестра перекрывала бутыль и звала Кулагина. Оба раза отток восстановился сам, после перемены положения ноги.
– Хорошо. Сегодня к вечеру бутыль повесить и второму, с ягодичной флегмоной. И запомните на будущее, Яков Наумович: с этого дня вы этому солдату не только лечащий врач, но и счетовод при его ране. Каждая цифра потом пойдет в дело.
– Это в какое дело?
– В статью. Если доживем.
Гольдин посмотрел на меня, наверное, решив, что я шучу.
Около часа в барак заглянул Левицкий. Прошел между коек и нашел меня у перевязочного стола.
– Вадим Александрович, вы ведь не обедали? И вчера, подозреваю, тоже. Идемте к нам. У нас, знаете ли, своя кухня, не побрезгуйте.
Отказываться я не стал. Во-первых, есть хотелось со вчерашнего вечера. Во-вторых, с Левицким стоило поговорить, и лучше за столом, чем в коридоре.
Кухня у чистого отделения оказалась комнаткой при их корпусе. Плита, буфет, стол на шесть приборов под клеенкой. Хозяйничал повар, немолодой, с седыми усами, явно из бывших трактирных. Врачи чистой хирургии наняли его вскладчину и в госпитальную столовую не ходили, а прочие доктора бегали обедать кто в город, кто куда придется. Разумно устроились. Я бы на их месте сделал так же.
Борщ был наваристый, со сметаной, на второе котлеты с гречкой. Повар поставил тарелки, оглядел меня с сомнением, как оглядывают гостя из холерного квартала, и ушел к плите.
– Не обращайте внимания, – вполголоса сказал Левицкий. – Митрофаныч убежден, что от вашего барака воздух порченый. Мы его разубеждать не стали: он от страха перед заразой руки моет чаще нашего, а это в поваре главное достоинство.
Я ел и слушал.
– Я ведь московский, – говорил Левицкий, орудуя ложкой. – Университет кончал, потом клиника на Девичьем поле. А сюда пошел добровольно, представьте. Хотелось настоящей хирургии, не грыжи же всю жизнь оперировать. Настоящей получил, по горло. – Он усмехнулся в усы. – Я, Вадим Александрович, за вами третий день наблюдаю, не сочтите за дерзость. Методы ваши интересные. Только новые они. А врачебная публика, доложу я вам, консервативна до окаменения. У нас коллега один в Москве лет пять доказывал пользу резиновых перчаток, так его до седых волос звали чудаком. Вы к этому готовы будьте.
– Уже.
– Уже, – согласился он. – Утренний разговор, я так понимаю, был из этой серии. А вы, кстати, где кончали? По хватке сужу – военно-медицинская?
Врать не хотелось. Слишком легко проверить.
– Нигде, Константин Сергеевич. Я не поступал, по определенным обстоятельствам. Работал ассистентом у нескольких врачей, в Петербурге и не только. Хирургии учился у операционного стола, у людей с хорошими руками. Кое-что из их методов перенял, кое-что додумал сам.
Левицкий положил ложку. Секунды три он смотрел на меня так, будто я свалился с Луны.
– Позвольте… То есть как – не поступал? Вы же вчера при мне снимали швы с бедра и разбирали затёк так, что мне записывать хотелось.
– Вот так. Обстоятельства бывают разные.
Он еще подумал и махнул рукой.
– А, да какая, в сущности, разница, где врач учился. Лишь бы работать умел. Вы, похоже, умеете, а дипломов я в операционной ни разу не видел, там они не стерильны. – Он сам засмеялся своей шутке, потом посерьезнел. – Только имейте в виду: система армейская еще консервативней обычной. В клинике вас чудаком назовут, и все. А тут на всякое чудачество есть циркуляр, предписание и форма номер такая-то. Бумаги здесь главнее больных, вот что скверно. Сазонов, слава богу, из тех, кто это более-менее понимает, потому и воюет с интендантами, а не с врачами. Но у него есть свои границы.
Подходящий момент. Лучше не будет.
– Кстати, о консерваторах. – Я отодвинул тарелку. – Расскажите мне про Вельского. Утром у Сазонова он разбирал мои методы по косточкам. Спорил грамотно, надо отдать должное. Кто он вообще?
– Леонид Аркадьевич-то? – Левицкий пожал плечами. – Хирург хороший, без дураков. Старая школа: асептика, анатомия, никакой отсебятины. Отделение держит образцово, оперирует чисто, статьи пишет. И консервативен, как церковный староста. Для него принятая практика вроде символа веры: не потому свята, что верна, а потому верна, что свята. Он и меня поначалу воспитывал, я ведь люблю иной раз что-нибудь эдакое учудить. Не берите близко к сердцу. Он не со зла, он по убеждению. Идемте, кстати, покажу вам наше хозяйство, раз уж вы у нас в гостях. Посмотрите, как живет чистая хирургия, позавидуете.
Завидовать было чему. После моего барака их корпус выглядел другим ведомством. Крашеные полы, вымытые окна без наледи, в предоперационной никель под стеклом, запас марли на полках – у меня такой запас ушел бы за два дня. В операционной санитар протирал стол. Тихо, светло, просторно. Половина моих покойников здесь остались бы живы. Не потому, что тут доктора лучше. Потому что на одного больного тут приходится втрое больше всего: рук, марли, места, времени.
– Палаты у нас на послеоперационных, – говорил Левицкий, ведя меня коридором. – Нижних чинов после операции держим сутки-двое, потом в общие. Офицеров подольше.
Из крайней палаты слышался голос. Бодрый, раскатистый, привыкший к докладам. Левицкий заглянул, и мы вошли.
Палата на четыре койки, все заняты офицерами. У окна, на стуле возле крайней койки, сидел Вельский. Сидел свободно, нога на ногу, пенсне поблескивало. Не осмотр, не обход. Просто сидел и слушал.
Говорил штабс-капитан с забинтованным плечом, сидевший на койке поверх одеяла. Лет тридцати пяти, румяный, из тех, кому ранение чуть ли не в радость: и отличие, и отдых, и слушатели. Рядом молодой подпоручик с загипсованной ногой.
– … да что оборона, господа, вы послушайте, что в штабах творится! – Штабс-капитан даже здоровой рукой взмахнул. – Последняя новость, самая свежая. Ренненкампф с Бильдерлингом разругались вдрызг, в дым! Павел Карлович обвинил его, ни много ни мало, в трусости. При свидетелях, заметьте. Теперь они вовсе не разговаривают, сносятся через начальников штабов, как через переводчиков. Но это бы полбеды. На стыке их корпусов, возле деревни Ванцзявопу, осталась дыра версты в три. Три версты, господа, голого места! И ни тот, ни другой не желает посылать туда свои резервы: каждый считает, что это зона ответственности соседа. Я вам головой ручаюсь: начнись там у японцев прорыв, Бильдерлинг пальцем о палец не ударит, чтобы выручить Ренненкампфа. Скорее удавится. И наоборот, разумеется!
– Быть не может, – выдохнул подпоручик. – Чтобы из-за личных счетов…
– Голубчик, да в армии половина дел из-за личных счетов делается! Вы молоды, вы еще насмотритесь. У нас в корпусе интендант с начальником штаба два года не кланялись, так корпус два года получал сапоги на размер меньше. А тут не сапоги, тут целый участок фронта. Резервы стоят у обоих, стоят и греются. В штабе армии про эту дыру знают преотлично и делают вид, что ее нет: доложить наверх – значит признать, что два генерала грызутся, как торговки. Кому охота.
Третий офицер, немолодой капитан с перевязанной головой, поморщился.
– Вы бы, штабс-капитан, потише про такие вещи. Не в собрании.
– А что я сказал? – Рассказчик даже удивился. – Здесь все свои, все за одно дело кровь проливали. Не японцам же я рассказываю.
Левицкий тронул Вельского за плечо.
– Леонид Аркадьевич, простите, что отрываю. Вас Гуров спрашивал, требование на инструмент без вашей подписи не принимает.




























