Текст книги "Лобачевский"
Автор книги: Михаил Колесников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Страна осталась загадкой. Его почему-то всегда тянуло именно в Казань. Думалось: там, в азиатской Казани, он навсегда обретет настоящий покой. «Казань» и «покой» сделались синонимами. Очень часто, сидя в башне, он пытался представить себе город церквей и мечетей, широкую Волгу, багровый закат над степями, а на холме – прекрасный белый университет, которым управляет некий добрый бог Лобачевский. Умом и воспитанностью тамошнего ректора восторгается Струве.
В желтые вечерние часы Гауссом овладевает неодолимое желание быть похороненным на одном из курганов над Волгой. Он не боится смерти. Здесь, в Геттингене, ему тесно, душно. Люди – всюду люди. Их назойливость утомляет. Александр Гумбольдт часто вспоминает о том чувстве свободы, которое пришло к нему на берегах Волги. Он говорит о каком-то Арском поле. Это поле представляется Гауссу необъятной равниной. Там, в русских просторах, должно быть, думают совсем по-иному. Недаром Герлинг, оценивая сочинение харьковского профессора Швейкарта, посвященное теории параллельных, писал Гауссу: «По-видимому, русские степи представляют собой особенно благоприятную почву для возникновения подобных теорий».
Казань – покой…
Но именно Казань доставила Карлу Гауссу больше всего беспокойств.
«Король математики» буквально потерял дар речи, когда обнаружил у себя на столе изящную книжицу, заглавие которой сразу же бросалось в глаза: «Геометрические исследования по теории параллельных линий Николая Лобачевского».
Заинтригованный Гаусс взглянул на первую страницу и сразу же забыл обо всем на свете. Он испытывал радость открытия. Какая ясность мысли! Какой сверкающий ум! Нет, ничего подобного никогда не приходило в голову «королю математиков»!
Охваченный восторгом, он перечитывает книжку несколько раз и, забыв о «беотийцах» и «осах», делится счастьем со старым другом Шумахером, директором обсерватории в Копенгагене: «Недавно я имел случай вновь просмотреть книжку Лобачевского («Геометрические исследования по теории параллельных», Берлин, 1840, в издательстве Г. Финке, размером в четыре печатных листа). Она содержит основы той геометрии, которая должна была бы иметь место и была бы строго последовательной, если бы эвклидова геометрия не была истинной. Некто Швейкарт назвал такую геометрию звездной, Лобачевский называет ее воображаемой геометрией. Вы знаете, что я уже пятьдесят четыре года (с 1792 года) имею то же убеждение (с некоторым позднейшим расширением, на котором не хочу здесь останавливаться); по материалу я таким образом в сочинении Лобачевского не нашел для себя ничего нового; но в его развитии автор следует другому пути, отличному от того, которым я шел сам; оно выполнено Лобачевским с мастерством, в чисто геометрическом духе. Я считаю себя обязанным обратить Ваше внимание на эту книгу, которая наверное доставит Вам совершенно исключительное наслаждение».
Совершенно исключительное наслаждение… Его испытал сам «принцепс математикорум». Прежде всего поражала смелость Лобачевского. Вот так прямо, черным по белому изложить то, что Гаусс берег, как сокровенную тайну! Железная логика, величайший ум, перед которым даже он, Гаусс, испытывает робость.
Книжка Лобачевского произвела на Гаусса такое могучее впечатление, что он под ее влиянием даже изменил весь уклад своей жизни. Он больше не отшельник! К черту вычисления! Ко всем чертям башню!.. Родилась новая геометрия. Ее создал другой. Но что из того?
Она родилась!
Гаусс усиленно изучает русский язык, шлет одно за другим письма в Россию. Через два месяца после того, как была прочитана книга казанского геометра, сообщает директору Берлинской обсерватории Энке: «Я начинаю читать по-русски с некоторой беглостью и извлекаю из этого большое удовольствие. Г-н Кнорре прислал мне маленькую, написанную на русском языке работу Лобачевского (в Казани), и благодаря ей, так же как и одному небольшому сочинению на немецком языке о параллельных линиях (о которой имеется одна чрезвычайно глупая заметка в справочнике Герсдорфа), мною овладело большое желание прочесть побольше сочинений этого остроумного математика. Как сказал мне Кнорре, труды Казанского университета, написанные на русском языке, содержат массу его сочинений».
Он за два месяца научился бегло читать по-русски. Он не питает больше отвращения к переписке. Его тянет к людям. Он полон Лобачевским, хочет о нем знать все до мелочей. Он предлагает избрать Лобачевского в члены-корреспонденты Геттингенского Королевского общества наук, которое приравнивается к академии. Еще никогда не была столь интенсивной его переписка. Увлечение Лобачевским переходит в страсть, оно длится чуть ли не до конца жизни Гаусса.
Он буквально понуждает своих друзей заняться изучением трудов Лобачевского, пишет пространные письма, не жалея ни времени, ни бумаги. Он возмущен пасквильными рецензиями на труды Лобачевского, помещенными в «Сыне отечества» и в справочнике Герсдорфа.
«…Очень обидная критика этого труда находится в № 41 другого русского, по моему предположению, выходящего в Петербурге журнала «Сын отечества», от 1834 года, которой Лобачевский противопоставил антикритику и которая, однако, не была набрана до начала 1835 года.
С этими литературными заметками нами и теперь, пожалуй, оказывается мало помощи, потому что в Германии трудно найти экземпляр Казанских записок от 1829–1830 годов. В противовес к этому я могу, однако, указать Вам заглавие другого сочинения, которое Вы, без сомнения, сумеете с легкостью приобрести через книжное издательство и которое состоит всего из четырех листов: «Геометрические изыскания к теории параллельных линий Николая Лобачевского, императорского русского статского советника и т. д. Берлин, 1840, в издательстве Финке».
Я припоминаю, что я некогда читал в справочнике Герсдорфа одну уничтожающую рецензию этой книги, которая (именно рецензия), кроме того, для каждого сколько-нибудь понимающего читателя, казалось, исходила от совершенно несведущего человека. С тех пор как мне представилась возможность самому познакомиться с этим маленьким сочинением, я должен произнести весьма положительное суждение о ней. А именно, она заключает в себе гораздо больше сжатости и точности, чем более крупные сочинения Лобачевского, которые напоминают скорее запутанный лес, через который трудно пройти и который трудно обозреть, не познакомившись предварительно с каждым отдельным деревом.
О приведенном Крелле в 17-м томе, на 303-й странице экспериментальном ограничении я ничего не нашел в сочинении от 1840 года, и мне придется решиться однажды написать к этому самому г-ну Лобачевскому, зачисление которого в корреспонденты нашего общества я осуществил за год перед этим. Может быть, он пришлет мне тогда Казанские записки…» – пишет Гаусс своему ученику математику Герлингу.
Да, интерес к работам Лобачевского у «геттингенского колосса» так велик, что он готов поступиться гордостью и попросить… А казанский геометр никак не догадается, а может быть, считает неудобным высылать все свои сочинения в Геттинген. Ведь он не знает, что Гаусс уже овладел русским языком, и только ради того, чтобы читать сочинения Лобачевского… В отношениях двух великанов существует некая недоговоренность. И никто не подскажет, не подтолкнет…
И шесть лет спустя Гаусс все еще занят Лобачевским. Он благодарит Василия Яковлевича Струве, ныне уже директора Пулковской обсерватории: «В равной степени обязан я самой нижайшей благодарностью за прочие пересылки; за русские вещи Лобачевского, вероятно, больше всего г-ну Вашему сыну, в присутствии которого в бытность его здесь я несколько лет тому назад высказывал свои пожелания; прошу при случае представить меня его любезному воспоминанию. В своих познаниях русского языка я, правда, несколько пошел вспять, поскольку я уже больше года не имел возможности видеть хотя бы одну русскую букву; я надеюсь, все же при первой свободной минуте скоро нагнать пропущенное и тогда посвятить мое особое внимание чтению этих интересных сочинений. Маленькое немецкое сочинение Лобачевского я сам уже имел раньше».
И два года спустя после этого просит Симонова: «Г-ну статскому советнику Лобачевскому прошу при случае передать мое нижайшее почтение».
Все это говорит об исключительном внимании германского математика к творчеству казанского геометра.
Казалось бы, чего проще: в официальном порядке затребуй сочинения члена своего же общества – и немедленно получишь желаемое! Но Гаусс почему-то петляет, ищет обходных путей. В переписке с самим Лобачевским нет и намека на неэвклидову геометрию.
Просто Гаусс не хочет брать на себя никаких обязательств. Он слишком стар, чтобы выступать в печати с поддержкой чужого учения, не желает ввязываться в полемику. А то, что полемика будет, он не сомневается. Он наслаждается творениями русского гения, как скупой рыцарь, и не хочет, чтобы «крики беотийцев» омрачали радость. А может быть, он просто не понимает, как нуждается в его поддержке Лобачевский. Для него русский геометр – чудовищный ум, гигант, гений первого ранга, творения которого не по зубам не только обыкновенным людям, но даже ему, «королю математики». Он искренне злится, впадает в раздражение, когда не может осилить «Воображаемую Геометрию». И виной не только слабое знание русского языка. Лобачевский чересчур лаконичен, он переходит всякие границы в своем стремлении выразить мысль в наиболее сжатой форме. Его теория лежит на грани человеческого понимания. Вот почему у Гаусса от его работ такое впечатление, будто очутился в тропическом лесу, через который трудно пройти, не изучив каждое дерево в отдельности. Лобачевский словно торопится, опускает промежуточные вычисления, дает уже готовые формулы. Он предельно краток. Книги написаны высшим существом для взрослых, бесконечно мудрых; и Гаусс, одолевший лишь ту, которая написана специально для маленьких, популярно, с картинками, чувствует себя в самом деле ребенком, заблудившимся в лесу.
И это удивительно. Можно подумать, что Лобачевский умышленно старается сделать свои творения трудными для понимания. Разговорный слог его не походит на письменный. В аудитории он заботится о четком, предельно ясном изложении своей мысли, втолковывает, не успокаивается до тех пор, пока не поймут все. Потому-то и любят его лекции. Каждый раз вместе со всеми он шаг за шагом как бы заново открывает математические истины, пространно рассказывает о том, как тот или иной великий математик доходил до высших абстракций. Он ценит труды Остроградского, Буняковского, физика из Дерпта Эмилия Ленца, «Теорию сравнений» крепнущего гиганта Чебышева.
Он любит популярно излагать чужие мысли. Только не свои. Тут уж он возмутительно краток. Внутренняя работа мозга замаскирована. Он не желает вести читателя теми сложными, почти недоступными восприятию путями, какими шел сам. Сочинения получились бы слишком пространными и еще более непонятными. Богатство мысли, выражено ли оно словами или же формулами, в конце концов обнаружит себя, будет воспринято всеми. Ни одна гениальная работа еще не пропала бесследно для человечества. Гениальное творение начинено той взрывчатой силой, которая рано или поздно даст о себе знать: его так же нельзя утаить, как шило в мешке.
Гаусса трудно ввести в заблуждение сложностью. Он знает, что за внешней сложностью кроется глубокая работа мысли. Есть, конечно, и такие, которые бедность мысли прикрывают обилием формул. Но казанский геометр не принадлежит к ним.
Если «принцепс математикорум» не торопится вступать в перебранку с «беотийцами», то он делает все возможное, чтобы распространить труды Лобачевского среди своих друзей. Когда в Геттингене появляется молодой венгерский математик Ментович, Гаусс сразу же вспоминает Яноша Больяя. Вот кого следует порадовать! Он ведь тоже работает над теорией параллельных.
17 октября 1848 года Янош Больяй получил «Геометрические исследования» Лобачевского. Это был удар ножом в сердце. Конечно же, Больяй не поверил в существование какого-то Лобачевского; он решил, что сам «геттингенский колосс», опасаясь скандала, скрылся под псевдонимом. Гаусс обокрал Яноша Больяя! Жадный старик не мог смириться с тем, что кто-то другой станет родоначальником новой геометрии.
– Гаусс сам обработал теорию и выпустил в свет под именем Лобачевского! – воскликнул Больяй.
Однако вскоре он убедился, что Лобачевский – лицо не вымышленное, а вполне реальное. Значит, где-то в Казани живет великий геометр. Больяй пытается вникнуть в каждое слово. «Геометрических исследований». Он не может не восхищаться ходом мысли своего соперника, называет его выводы гениальными.
Военную службу Янош давно бросил. С отцом рассорился. Дело дошло до того, что он вызвал старого Фаркаша на дуэль. К счастью, дуэль не состоялась. С каждым годом Янош все больше впадал в тяжелую меланхолию. Он был болен. Нервное потрясение не могло пройти бесследно.
Больяй ставит перед собой задачу превзойти Лобачевского и Гаусса. Он еще покажет миру!.. Он вызывает этих колоссов на своеобразную дуэль разума. Еще неизвестно, чем закончится поединок. Скорее всего поражением и Лобачевского и Гаусса. Ведь еще не было такой дуэли, когда бы Янош Больяй не выходил победителем! Дни заполнены лихорадочными поисками, вычислениями. Безумным взором смотрит он на брошюру казанского математика. Превзойти!.. Он ведь не знает, что Лобачевским созданы капитальные труды, законченная теория. Дуэлянт искусно владеет шпагами и пистолетами, но…
Запутавшись в вычислениях, он вдруг приходит к выводу, что неэвклидовой геометрии быть не может. Есть одна, незыблемая – эвклидова! Он доказал пятый постулат Эвклида!
Он берет лист бумаги, выводит крупными буквами: «Доказательство XI эвклидовой аксиомы (пятого постулата), которая до сих пор на земле оставалась сомнительной, действительно в высшей степени важное, так как она служит основанием всего учения о пространстве и движении».
Но дальше заглавия не пошло. Опять вкралась ошибка в вычислениях!
В своем стремлении превзойти Лобачевского он бросается из одной крайности в другую. Он берется за решение неразрешимых задач и терпит неудачи.
Постепенно он приходит к мысли, что нужно создать науку наук – учение о всеобщем благе. Он хочет осчастливить весь род человеческий, построить государственную систему на математической основе.
Это уже была агония разума, сломленного неудачами.
А Лобачевский так никогда и не узнает, что в Венгрии живет страдалец, его единомышленник Янош Больяй. Не узнает и того, что в веках их имена будут стоять рядом.
УГАСАЮЩИЙ ВУЛКАН
Страдает ли Лобачевский от того, что в европейских научных журналах нет. положительных отзывов на его геометрию? Нет, не страдает. Не удивляет и молчание Гаусса. Ему от геттингенца ничего не нужно. Свое отношение Гаусс уже выразил, признав казанского коллегу одним из превосходнейших математиков Русского государства. Избрание членом-корреспондентом общества тоже кое о чем говорит.
Другие заботы терзают Лобачевского: в самом ли деле новая геометрия не содержит в себе внутреннего противоречия? Если рано или поздно такое противоречие обнаружится, труд всей жизни пойдет прахом.
Одержимый сомнениями, он снова и снова углубляет, проверяет геометрию в сумрачном опасении наткнуться на противоречие. Дело сделано. И все же оно может рухнуть, как карточный домик, от одного щелчка. Может быть, Гаусс уже обнаружил, великий Гаусс, но молчит, закрывшись в своей башне? Он не любчт приносить людям ни радостей, ни огорчений.
Да, да, Лобачевский, не построил ли ты дворец на песке? Теперь уж не других, а себя он старается уверить в истинности своей системы.
То, что все европейские ученые познакомились с «Геометрическими исследованиями», он знает. Еще в 1840 году, за два месяца до смерти, Литтров сообщал Симонову: «Кнорре принес мне также работку г-на Лобачевского, за что я прошу сердечно поблагодарить его. Неоднократно приветствуйте его от меня и скажите ему, что я искренне радуюсь слышать, что он хорошо поживает. Мне делается тяжело думать о нем, как о влиятельном, взрослом человеке, с кучей детей, тогда как я все еще вижу его перед собой, как милого юношу. Так же обстоит дело с Вами, мой дорогой, добрый друг, который, в моем воспоминании по крайней мере, никогда не может состариться».
Вот и Литтрова не стало. Он, по-видимому, даже не успел прочитать «Геометрические исследования».
Ощущение такое, будто атмосфера постепенно сгущается, а впереди что-то темное, неизбежное.
Позвал к себе больной Никольский. Он высох, пожелтел. Слабо прикоснулся к руке Николая Ивановича и неожиданно сказал:
– Помираю… – И, лукаво улыбнувшись, добавил: – А все-таки, гипотенуза есть символ сретения горнего с дольним…
И умер.
Григорий Борисович приспосабливался всю жизнь, менял свои убеждения. В смертный час он на всякий случай решил обратиться к богу, чтобы и там, на небесах, не остаться в дураках.
И снова Николай Иванович испытал непритворную грусть. Сколько уж гробов переносил он на своих плечах за последние годы!.. Не успели похоронить Никольского, умер Карл Федорович Фукс. Почти бессмертный Фукс…
Прибежал расстроенный Галкин.
– Поглядите, что эти подлецы пишут!
В «Северной пчеле» было напечатано, что доктор Николай Галкин скончался по службе во время плавания на шлюпе «Мирный».
Лобачевский пишет опровержение, в котором указывает, что директор Первой гимназии Галкин до сих пор пользуется совершенным здоровьем и ежедневно присутствует при испытаниях учеников седьмого класса.
Маленькая сценка навеяла воспоминания: на квартиру к попечителю пришел с просьбой о пенсии старенький латинист Гилярий Яковлевич. Николай Иванович напоил его чаем. Потом, улыбнувшись, спросил:
– А помните, как вы пророчили мне: «Лобачевский, ты будешь разбойником»?!
Гилярий Яковлевич смешался, пролил чай. Чтобы успокоить его, Николай Иванович пообещал:
– Будет вам пенсия.
И выхлопотал.
Он по-прежнему не терял чувства юмора.
Только к попам он, как и всегда, относился не с добродушной улыбкой, а с глубоким презрением. Сперва он не понимал, для чего попы. Над каждым стоял волосатый, бородатый поп. Он сопровождал человека от колыбели до могилы. Наставлял, поучал, гнусавил что-то о геенне огненной и прочем вздоре, лез в душу, изгонял из физического кабинета беса, служил панихиду над скелетами из анатомического театра, совал для поцелуя немытую пухлую руку адъюнктам и профессорам. Делал вид, что стоит над суетой людской, а сам доносил в тайную полицию на неблагонадежных, призывал к благочестию, а сам блудил с чужими женами. У каждого попа была своя обсерватория, посредством которой он общался с небом, – церковь. Только церквей в одной Казани было больше, чем астрономических обсерваторий во всей России. На церкви царь не жалел денег. Профессоров философии, права, естественных наук, словно мальчишек, загоняли к обедне, ко всенощным, и они должны были смиренно выслушивать несусветную чепуху, тратить дорогое время. Людей преднамеренно приучали к ханжеству. Попы пользовались почти неограниченной властью. Поп мог оскорбить вас, надругаться над всеми святынями вашей души, попрать ваши высокие порывы, и власти неизменно становились на сторону попа, а не потерпевшего. Николай Иванович всегда с накипающим гневом вспоминает, как сразу же после возвращения Симонова из кругосветного плавания в университет пожаловал самый жирный поп. Он задавал Симонову нелепые вопросы о южных странах, и если ответ Ивана Михайловича не совпадал с дикими представлениями попа, то грубо обрывал его, обвиняя в вольнодумстве и самомнении. Запинает бог премудрых в коварстве их… Человек должен быть блаженненьким, умственно убогим, безвольным фетюком – только таким обеспечен вход в царствие небесное. Хотелось спросить попа: «А что мне, с моей геометрией, делать в вашем раю в окружении подобных ничтожеств?» Но, по-видимому, обитатели рая обходятся без геометрии, как обходятся без нее коровы и свиньи. В нем всегда клокотало еле сдерживаемое бешенство против попов. Это была гнусная шайка обманщиков, растлителей, самых изощренных изуверов. Они нужны были для того, чтобы скручивать человека по рукам и ногам, делать из него послушного раба. Один случай, можно сказать, испортил Лобачевскому всю административную карьеру.
Как-то он заглянул в большой актовый зал, где шли экзамены по богословию. За столом чинно сидел архиерей. Николай Иванович некоторое время слушал ответы студентов, нравоучения архиерея. На минуту Лобачевскому показалось, что вернулись времена Магницкого. «Горнее с дольним… волны лжемудрия…» Неужели так будет во веки веков?! Зачем было строить это прекрасное здание? Уж не за тем ли, чтобы попы здесь вот так безнаказанно несли ахинею, одурманивали молодежь?
Разозленный Лобачевский резко поднялся и надел шапку. Все онемели. Это было святотатство. В присутствии архиерея, на экзаменах богословия, где все пропитано богобоязненностью, елейными речами, сам ректор и попечитель… А он постоял несколько минут, окинул взглядом студентов, саркастически улыбнулся и вышел, резко хлопнув дверью.
Этот случай вызвал много толков. Забывший о христианском всепрощении, кипящий от ярости архиерей сразу же написал донос в Петербург. В министерстве донос приняли к сведению. Поступок ректора расценили как безрассудный.
Зато студенты прониклись к ректору еще большей любовью, а поступок сделался легендой, стал символом бесстрашия и непримиримости (бывший студент университета писатель Боборыкин превратил его даже в эпизод в одном из своих романов).
До сих пор велся спор с архимандритом Гавриилом – проповедником самых реакционных сторон философии Шеллинга, его «сатанологии». Да, это целое учение о дьяволе и его слугах – революционерах. Лобачевского Гавриил причисляет к демонам-искусителям. Николай Иванович высмеивает архимандрита всякий раз, когда представляется возможность.
Умерла дальняя родственница Варвары Алексеевны. Николаю Ивановичу пришлось присутствовать на похоронах. Надгробную речь произносил Гавриил. Он упомянул, что усопшей было шестьдесят лет от роду; затем задал вопрос: «Что была болярыня назад тому семьдесят лет?»
О дальнейшем рассказывает студент Ильинский: «Архимандрит прочитал на лице Лобачевского изумление и лютую улыбку. У него мгновенно созрело решение поправить дело и вместе отпарировать Лобачевскому его же оружием, то есть математикой. Сообразив все это, Гавриил на свой вопрос отвечал: «Усопшая болярыня назад тому семьдесят лет была математической точкой, которая существовала только в воображении ее родителей, а потом, через десять лет, она явилась в этот свет…» Лобачевский после делал упреки архимандриту, что он в проповедях своих выходит из богословских рамок и залезает в математику, а Гавриил отвечал ему: «А ты думаешь, что я не заметил, как ты обрадовался моей ошибке и думал, что я нагорожу чепухи? Нет. Я вовремя спохватился и за злорадство, написанное на твоем лице, решился побить тебя твоим же математическим оружием».
Вот уже год Николай Иванович совмещает должности ректора и попечителя. Он замучен. Сельское хозяйство заброшено, в Беловолжской слободке развал. В кабинете на столе – пустой листок; вверху аккуратно выведено – «Пангеометрия». Будет ли она написана когда-нибудь?..
У Лобачевского есть тайна, которую он тщательно скрывает от всех, даже от жены: он не может больше писать по ночам – появляется острая резь в глазах. Он понимает, что надвигается слепота. Зрение меркнет. Как у Эйлера… Очки уже не помогут. И врачи не помогут. Это угасание, идущее изнутри.
Нужно не подавать виду, держаться, бороться. Лишь бы не заметила Варвара Алексеевна. Ее нельзя огорчать… Чем старше становится Николай Иванович, тем большую нежность испытывает к своей вечно беременной, истерзанной недугами жене. Он любит ее за самоотверженность. Тяжел ее жизненный крест… Сейчас, когда ему пятьдесят три, а ей тридцать три, разница в возрасте не так ощущается. Варвара Алексеевна постепенно научилась понимать мужа, угадывать настроение.
В ноябре 1845 года его в шестой раз избирают ректором. Теперь единогласно. Даже Иван Михайлович Симонов смирился. Они оба уже свое выслужили. На будущий год, в июле, исполнится тридцать лет их неустанным трудам; кафедру согласно уставу придется оставить. Вот и жизнь промелькнула, как будто ее и не было… А Ивану Михайловичу так и не удалось выбиться ни в академики, ни в ректоры. Все чаще и чаще хватается Иван Михайлович за сердце. Лет пять назад он овдовел. Сразу как-то опустился, стал безразличен даже к чинам и званиям. Он сильно любил Марфу Павловну. Постарел… А Гаусс и Гумбольдт все еще живы! Корысть и страсти старят человека. Кто торопится, тот стареет быстрее.
У Лобачевского положение неопределенное. Он лишь исполняет обязанности попечителя. Министерство не торопится утверждать его в этой должности, не спешит и назначать нового попечителя. Оно словно задумало выжать из Николая Ивановича все до последней капли. За свое попечительство он не получает ни копейки. Вести от Мусина-Пушкина приходят редко. Он тоскует по Казани, по Николаю Ивановичу; в столице не прижился. В Петербургском университете встретили недружелюбно, с насмешками. Там, вырванный из казанской атмосферы, лишенный поддержки Лобачевского, он кажется просто солдафоном, мелким самодуром. Нет человека, который подсказывал бы, направлял, руководил… Много, много раз пожалел Михаил Николаевич о том, что оставил Казань!
Настал роковой июль. Ровно тридцать лет тому назад экстраординарный профессор Лобачевский получил кафедру. Тридцать лет! Даже трудно вспомнить, с чего все началось. Каких только лекций не читал за тридцать лет!.. И статика, и динамика, и физика, и гидростатика, и гидравлика, и учение о газах, и физика, и астрономия, и, конечно же, все разделы математики. Он говорил, говорил, чертил, писал, говорил без устали, иногда по двенадцати часов в день. Распухал язык, с трудом ворочался во рту. А перед глазами проходили одно за другим поколения студентов. Он был прикован к науке, как каторжник к своей тачке. Он недосыпал ночей, не видел свежего воздуха, не наслаждался красотами природы, редко посещал театр, все поездки носили служебный характер. Он был рабом университета, его железным слугой. И всегда стремился лишь к одному: как можно лучше делать свое дело вопреки карьеристам, стяжателям, попам, всем этим пиявкам, присосавшимся к чистому телу университета.
Даже трудно вообразить, что не он, а кто-то другой… Трудно это представить и совету профессоров. Лобачевский и университет – разве могут они существовать раздельно? Они уже давно слились в одно целое. В стенах университета царствует могучий дух Лобачевского. Сотворив все, что вокруг, он уже обрел бессмертие.
И совет подает попечителю Лобачевскому пространную петицию, где сказано, что совет «не находит никаких причин освободить от преподавания гг. заслуженных профессоров Лобачевского и Симонова и приступить к избранию нового профессора, но, напротив, почитает за особенную честь иметь в числе профессоров Казанского университета столь отличных ученых и опытных преподавателей».
Николай Иванович растроган. Он должен представить документ на утверждение министру. Его хотят оставить в университете «на столько лет, сколько силы и желание позволяют». Сил осталось не так уж много. А желание… Мусин-Пушкин хорошо осведомлен о том, что думают в министерстве. Против Лобачевского плетется интрига. Припомнили выходку на экзамене богословия. Времена опять изменились в худшую сторону. Ректор Лобачевский продолжает нарушать новый царский устав, жалует не дворянских детей, а выходцев из разночинцев, развращает молодежь своим свободомыслием, непризнанием догматов веры и церковных авторитетов. Ни в одном из его сочинений ни разу не помянуто имя творца. Министр народного образования Уваров чувствует себя неуверенно и, наверное, уйдет в отставку. На его место прочат обскуранта и мракобеса князя Ширинского-Шихматова. В Европе вот-вот вспыхнет революция…
Поразмыслив, Лобачевский пишет министру народного просвещения:
«В отношении к г-ну заслуженному профессор астрономии действительному статскому советнику Симонову, со своей стороны, подтверждая во всей силе заключение совета, честь имею покорнейше просить разрешения в-го в-ва оставить г. Симонова еще пять лет на службе в звании заслуженного профессора…
Что же касается до меня, то со всей признательностью к заключению университетского совета об оставлении меня на службе в должности преподавателя, честь имею представить на благоусмотрение в-го в-ва, что кафедру чистой математики более с пользой, вероятно, может занять учитель 1-й Казанской гимназии Попов, получивший степень доктора в прошедшем году и для которого такое повышение не только будет совершенно заслуженное, но даже должное, с тою целью, чтобы поощрить далее к занятиям при несомненных его хороших способностях. В силах еще первой молодости, неотвлекаемый, подобно мне, другого рода занятиями по службе и обязанностями семейственными, он не замедлит показать себя достойным профессором и встать в кругу самых известных европейских ученых.
При таких обстоятельствах желание с моей стороны оставаться в должности профессора не могло бы почитаться справедливым…»
Лобачевский сознательно уступает дорогу молодому. Да и Симонову желает только добра. О ректорстве ни слова. Срок ректорства только начался. Но в министерстве вздохнули с облегчением. Благородный чудак сам отдает то, за что другой должен был бы держаться зубами и когтями.
И все же устранить намозолившего всем глаза Лобачевского просто так невозможно. А отделить от молодежи необходимо. Министерские головы изыскивают почетную, ни к чему не обязывающую должность.
14 августа 1846 года его назначают помощником попечителя Казанского учебного округа с увольнением от профессорской и ректорской должностей и с производством сверх пенсии по восемьсот рублей серебром в год столовых денег. Уведомление подписано управляющим министерства князем Ширинским-Шихматовым.
Все поражены. Не верят. Лобачевского не будет в университете!.. Ему и самому тяжело, невыносимо тяжело. Ведь он и не собирался сразу отказываться от ректорства. Дотянул бы до следующих выборов. Очень чуткие и отзывчивые люди там, в министерстве… Могли бы хотя бы для приличия повременить немного. Нет, все оформили за неделю. Удивительная поспешность. А кто же будет попечителем? О попечителе ни слуху ни духу. И ректора нет. Университет без хозяина.
Лобачевский пока недоумевает. Все еще не понимает до конца, что же произошло. Мелкие людишки, равнодушные к судьбам университета, обошлись с ним, как с мальчишкой, выставили за дверь – и все! Кому-то он не понравился. С ним не сочли нужным даже поговорить. Назначили помощником попечителя. Кое-кому может показаться, что это даже повышение. А на самом деле – миф! Профессорского и ректорского жалованья лишили, за новую должность не назначили ни полушки и не думают назначать.