Текст книги "Лобачевский"
Автор книги: Михаил Колесников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
– Прекрасно. Будете помогать господину Симонову. Господь бог учил смирению… А чтобы не задумали улизнуть, приставлю к вам господина Резанова.
Август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь… Бессмысленной работе не видно конца. Магницкий со злорадством рассказывает в письме Никольскому, как он приводит в смирение строптивых профессоров, и тут же лицемерно советует своему «келарю» (так он называет ректора) любить их христианской любовью. Никольский держит нос по ветру. Ему начинает казаться, что попечитель глубоко недоволен и Лобачевским и Симоновым. Он пишет Магницкому: «Я пришел бы в восхищение, ежели б обнял их как истинных христиан, как братьев, но не надеюсь насладиться сим счастием. Вольнодумство подобно такой болезни, которая чем долее свирепствует, тем более укореняется до последнего предела, когда исполнится вся мера злобы… Г. Резанов, по мнению моему, основанному на шестнадцатилетних замечаниях, есть человек божий, и молодым и самомнительным г-м Симонову и Лобачевскому не под стать. Им кажется, что они уже все знают и нет никого ни краше, ни умнее их, а в глазах г. Резанова вся их мудрость и денежки не стоит. Резанов сделался юродом для мудрецов века сего, а может быть, мудрым для бога. А вас он очень любит, ибо, по его выражению, видит в особе Вашей образ Иисуса Христа».
Симонов и Лобачевский с ненавистью поглядывают на Резанова, который чутко прислушивается к каждому их слову. Он приставлен к профессорам намертво. Спит, ест, бывает в гостях вместе с ними. Он все время молчит, и в выражении его лица что-то злобно-идиотское. Он верный пес Магницкого, а профессора, по существу, под арестом. Лобачевского Магницкий не задерживает: он хоть сегодня может отправляться в Казань. Потому-то всякий раз, когда срок истекает, приходится писать новое прошение и ждать, разрешит ли попечитель остаться. Он разрешает. Иван Михайлович скрипит зубами от бессильной ярости. Магницкий доволен: это тебе, братец, не остров Таити, а Россия-матушка! Назови твоим именем хоть тысячу островов – в канцелярии ты мелкий чиновник.
Одного смирения Михаилу Леонтьевичу мало. Ему нужно скомпрометировать имя Симонова, а вернее – использовать его широкую славу в своих грязненьких интересах. Он приносит целую кипу конспектов. Обложки с фамилиями авторов предусмотрительно оторваны.
– Господа, сие следует просмотреть в кратчайший срок и доложить свое мнение.
Это тетради лекций петербургских профессоров Раупаха, Арсеньева, Германа, Галича, которых Магницкий и попечитель Петербургского округа Рунич задумали обвинить в крамоле. Собственно говоря, Магницкого интересует мнение одного Симонова. Но Лобачевский, чтобы помочь другу, тоже перелистывает тетради. Обыкновенные скучные лекции. Ничего в них особенного. Оба пожимают плечами.
– Мы ничего не нашли здесь ни предосудительного, ни достойного похвалы, – сказал Лобачевский. – Один из этих господ утверждает, будто основное право человека – врожденное. Я всегда придерживался противного мнения. Все приобретается в самом течении жизни. Нет прирожденных ни господ, ни рабов.
– Вы должны изложить сие в докладной записке.
Докладная записка не понравилась Магницкому: она не носила обличительного характера. Записку Магницкий сжег.
– Вы свободны, господа. Можете возвращаться в Казань.
21 февраля 1822 года Лобачевский и Симонов вернулись в Казань. Вслед им Магницкий пишет Никольскому: «Прошу Вас наблюдать поближе за Симоновым и Лобачевским и мне высылать почаще их кондуитные записки».
Затхлый дух, запах ладана в узких университетских коридорах. Все те же надоевшие лица. Владимирский, Никольский, Городчанинов, Барсов, Георгиевский, Кайданов, доносчик Караблинов, Калашников, преподаватель богословия архимандрит Феофан – целый букет бездарностей. Зачем они здесь? Почему чувствуют себя хозяевами, чувствуют себя уверенно, помыкают остальными?
Не доверяя полностью ректору Никольскому, Магницкий поставил над ним директором университета профессора повивального искусства Владимирского. Храм науки превращен в чиновничью канцелярию, в заповедник интриг и церковного словоблудия. Почему все это нужно терпеть, выслушивать благоглупости Никольского? Неужели только ради куска хлеба! Пусть дерутся между собой эти пауки в банке! Где-то есть океан, пальмы, сверкающий огнями Петербург – иная жизнь, широкая, настоящая.
Бросить все и укатить в Петербург к Карташевскому и Салтыкову! Место уготовано…
Все вокруг кажется невыносимо пошлым, ненужным. Снова навалилась тяжелая ипохондрия.
Рядом с Лобачевским живет человек – брат Алексей. Самый близкий друг.
– Скучно мне здесь, Коля, – говорит он. – Сибирь. Если бы ты хоть раз побывал в Сибири!.. Я чувствовал себя там человеком. Уйду я из университета. Сил моих больше нет! Читать технологию с именем божьим!..
– Ты бы пил поменьше и закусывал плотнее.
– Я не шучу. Уйду!
– Куда?
– Да не все ли равно? Только бы не видеть ханжескую рожу Никольского. Этот подлец признал мою поездку бесцельной, всячески унизил меня. Через попа пытался привести к смирению. Гаврила Осокин приглашает заведовать суконной фабрикой. Не лежит у меня душа к чтению лекций. Хочу простора! До сих пор в адъюнктах держат…
– Я потребую, чтобы тебя произвели в экстраординарные.
– Зачем? Я все равно уйду. Не могу прозябать в скудости. Хочу денег, жизни. Отпусти меня, брат…
– Не держу. Не пришлось бы возвращаться с повинной.
Гавриила Осокина, сына купца, владельца суконной фабрики, Николай Иванович знал хорошо. Это был известный человек. Добился дворянства, женился на сестре Ивана Великопольского Прасковье и таким образом вошел в аристократическую семью. Жил на широкую ногу, делами почти не занимался. Он уже давно переманивал Алексея Лобачевского в управители. Гавриил Осокин далек от науки. Но, как ни странно, оба брата Лобачевских – математик и технолог – накрепко войдут в его жизнь.
Братья Лобачевские надумали бросить университет. Правда, о своем решении Николай Иванович Алексею ничего не сказал. Ему хотелось помочь брату, заставить Никольского и Владимирского произвести Алексея в экстраординарные профессора. Может быть, чиновники пойдут на уступки.
Но Николай Лобачевский был человеком прямолинейным. Вместо того чтобы войти с нижайшей просьбой, он поставил начальству ультиматум: или присваивайте брату профессорское звание, или мы оба уйдем! Чтобы еще более разъярить ректора и директора, он потребовал, чтобы его, Николая Лобачевского, немедленно произвели в ординарные профессора и платили жалованье за две кафедры, отказался от произнесения актовой речи, которая должна была именоваться «О достоинстве и важности воспитания и просвещения на христианской вере основанных»; когда духовник университета Нечаев пытался благословить Лобачевского, тот насмешливо посмотрел на попа и резко отвернулся.
Долго сдерживаемое раздражение прорвалось наружу. Стихия вышла из берегов. Елейный Никольский пришел в ужас. Ему показалось, что разверзлись небеса. Смягчая выражения и в то же время захлебываясь от злорадства, Никольский доносит Магницкому:
«…Вот и исполнилось предчувствие мое о г. Лобачевском, что он в заключение всех своих блестящих предложений и обещаний услуг университету просить будет денег. Теперь личина спала. Он сказал ясно, что ежели не будет ему положено полного жалованья ординарного профессора за одну кафедру и 1200 р. за другую, то не останется в университете долее служить… В это время у А. П. Владимирского был университетский наш духовник А. И. Нечаев. Г-да Симонов и Лобачевский не удостоили его подойти к благословению…» Дальше ректор пишет, что многим университетские порядки не нравятся («…то есть ходить на общие службы в церковь, молиться богу прилежно и благоговейно, соблюдать посты»). «Почему они и желают их избавиться, каким бы то образом ни было, хотя бы низвращением настоящего университетского начальства через ссоры и вражду. Вот тайная пружина видимых противоборствий. По вероятию, она управляет и г. Лобачевским, который, как подозреваю, много наговорил вам о внешнем фарисейском в университете поклонении и об ослаблении части учебной и проч… Симонов и Лобачевский к заутреням, или всенощным, в праздники не ходят, равно как и г. Кондырев. Все трое заражены излишним самолюбием, или гордостью, или высокоумием, или, говоря вообще, таким грехом, который в последствии времени распложает все другие, от чего да сохранит их человеколюбец господь. По замечанию моему, ничто столько не развивает гордости, как ум, не плененный в послушании веры, каковой опасности наиболее подвержены высокоученые люди. Сей порок в г. Лобачевском и г. Кондыреве открыт, а в г. Симонове прикрыт довольно тонко. Не священнику обращать их, а разве сам господь в известный ему момент освятит их. Г. Симонов, на мой глаз, есть хитрец, принимающий все изменения, какие по обстоятельствам нужны. Запинает бог премудрых в коварстве их. Несмотря на уверения сих трех господ сотрудников моих в дружбе и приязни ко мне, кажется, рано или поздно от них пострадаю… Человеки друг друга в свое время распинают…»
В этом огромном доносе Никольский дотошно перечисляет все «грехи» Лобачевского, Симонова, Кондырева, который тоже раз и навсегда попал в список «неблагонадежных», «вольтерьянцев».
Взбешенный Магницкий тут же пишет ответ ректору: «Поступки Лобачевского и особливо дерзкое требование мне не нравятся. И Вы можете сказать ему, что доколе он не исполнит в точности требований университетского начальства и не докажет, что может быть полезен на деле, а не самохвальством, не будет утвержден ординарным профессором, и может идти на все четыре стороны. Он и Симонова испортит…»
«Человеки друг друга в свое время распинают…» Это был один из житейских постулатов Григория Борисовича Никольского. Если до поездки Лобачевского в Петербург он еще как-то старался уживаться со строптивым профессором, побаиваясь возвращения Салтыкова, то теперь стал понимать, что Салтыков никогда не вернется и что попечитель Магницкий разгневан на Николая Ивановича не на шутку. И Лобачевский и Симонов представляли реальную угрозу самому существованию Григория Борисовича. Слава Симонова гремит по всей России, он стал вхож во все аристократические дома. Лобачевского даже сам Магницкий называет талантливым ученым (абстрактная, далекая от политики наука математика считается угодной богу). Стоит этим двум получить звание ординарного профессора, и любой из них с успехом заменит Никольского на посту ректора. Лобачевского и Симонова нужно выжить из университета, пока не поздно. Момент, кажется, подходящий.
В борьбе с Лобачевским и Симоновым Никольский объединился с инспектором студентов Барсовым, мелким карьеристом и бездарностью. Они решают натравить на Лобачевского и Симонова директора Владимирского. На обоих профессоров возводится клевета: они якобы недовольны директором, а Лобачевский-де открыто поносил Владимирского самыми последними словами перед Никольским и Барсовым. Чего доброго, свое мнение о директоре выскажут попечителю: оба вхожи к нему.
Перепуганный директор вызвал Николая Ивановича и Симонова, стал допытываться, чем они недовольны.
– Все, о чем вы говорите, мерзко! – не выдержал Лобачевский. – Мы никогда худого слова нигде не сказали о вас, как и о господине Никольском.
– Ну погоди ужо, Григорий Борисович! – рассвирепел директор. – Распну тебя по всем математическим правилам на твоей гипотенузе…
Об интриге Никольского и Барсова он сообщил Магницкому. Попечитель понял, что «келарь» водит его за нос, хочет поссорить с профессорами, набить себе цену. А ссориться всерьез с Лобачевским и Симоновым не входило в расчеты. Хотелось только припугнуть, призвать к смирению.
Процесс над петербургскими профессорами Раупахом, Галичем, Германом и Арсеньевым, обвиненными в безбожии, прошел не совсем гладко. Никаких серьезных улик предъявить не удалось. Магницкий попытался козырнуть именами Симонова и Лобачевского, которые якобы неодобрительно отозвались о конспектах петербургских профессоров, но докладной записки казанских профессоров как основного обвинительного документа не оказалось, и Магницкому мало кто поверил. Фамилия Лобачевского никому не была известна, но Симонова знали и сомневались в том, чтобы всемирный путешественник, едва ступивший с корабля на сушу, мог стать гонителем своего же брата профессора. С. С. Уваров вступился за петербургских профессоров, написал резкое письмо царю, направленное против Голицына, Рунича и Магницкого. Профессор Дерптского университета Паррот, известный физик, которому царь доверял, представил Александру I докладную записку о безобразиях, которые творит Магницкий в Казанском округе. Тут уж не обошлось без свидетельств учителя Лобачевского Бартельса. «Я сто раз спрашивал себя, – писал Паррот царю, – какими средствами этот дикий человек успел достигнуть столь гибельного влияния в министерстве».
Ни Лобачевский, ни Симонов не знали, что имена их были названы Магницким во время позорного судилища. И теперь Михаил Леонтьевич побаивался, что окольными путями они могут об этом узнать. Вряд ли пылкий, дерзкий Лобачевский оставит дело без последствий. Магницкого могут публично уличить во лжи, поднимется шум, дойдет до царя… Если доносы Никольского даже пристрастны и лживы, то все равно из них можно понять, что Лобачевский личность неуравновешенная, бесстрашная, самолюбивая. Или как пишет о нем ректор: «Лобачевский есть гордый, в себя влюбленный ум». Такой «гордый ум» может натворить дел… Напишет Салтыкову, Карташевскому. А этим только дай улику…
Нужно и Лобачевского и Симонова немедленно утвердить в званиях ординарных профессоров, представить их к ордену св. Владимира 4-й степени!
Давно ли Михаил Леонтьевич метал громы и молнии в адрес Лобачевского! Но не проходит и двух месяцев, как Никольский получает новое письмо от попечителя. От этого письма у Григория Борисовича глаза лезут на лоб. Он в полном замешательстве. «Вам надобно остеречься замечаемого мною предубеждения против Сим. и Лоб. Дух ненависти нередко прикрывается плащом осторожностей… Зная, как вы ожидаете, милостивый государь мой Григорий Борисович, производств наших, спешу вас уведомить, что пр. Лобачевский, Симонов и Пальмин произведены в ординарные!»
Никольский чувствует, как почва уходит из-под ног. Сразу же начинает юродствовать: «Да сохранит меня господь от духа ненависти к г-м Лобачевскому и Симонову. Признавая себя недостойным грешником, отнюдь не смею уничтожать кого бы то ни было, твердо помня, что первый в рай вошел благоразумный разбойник (намек на Лобачевского!), первая Магдалина, из которой изгнал господь семь бесов, обрадована была воскресением Христовым… Однако не могу умолчать перед Вами, что теперь распределение жалованья университетским чиновником несоразмерно. Так, например, г-да Симонов и Лобачевский, люди холостые, получать будут каждый по 2000 р. за одну кафедру и по 1200 р. за другую прибавочную, по 500 р. на квартиру».
Но попечитель отступать не намерен. Нет денег? В таком случае следует немедленно уволить инспектора студентов Барсова, который пытался оклеветать молодых профессоров. Средства всегда можно изыскать. Например, можно сместить с должности ректора, уничтожить должность директора…
Все в растерянности. Лишь Николай Иванович Лобачевский непреклонен. Его подачками не купишь. Он твердо решил уйти из университета. «Хотя и удостоили меня звания ординарного профессора и дали мне жалованье, какое едва ли в другом месте получу, но ежели брат мой не будет произведен в профессора, то я принужден буду оставить университет: потому что у меня один только брат, которого я люблю как брата и друга».
– Зря мечешь бисер! – сказал Алексей Николаю Ивановичу. – Никаких званий мне не нужно. Кафедру я уже сдал и переезжаю к Гавриле Осокину. Ученого из меня все равно не получится. А тебе остаться надобно. Не знаю, как у меня пойдет дело… Мать без помощи оставлять нельзя.
Николай Иванович – глава семьи. Он обязан заботиться не только о матери, но и об Алексее, человеке взрослом, самостоятельном. Всегда на руках и ногах цепи… Рабом его делают обстоятельства жизни, многочисленные обязанности перед людьми, перед близкими, перед тем делом, которому он служит. Весь уклад бытия царской России превращает человека в раба. Заботы, как огромные тяжкие камни, с каждым годом все ощутительнее ложатся на плечи.
При тусклом мерцании свечи Николай Иванович записывает в памятную тетрадь: «Срочное время поручено человеку хранить огонь жизни; хранить с тем, чтобы он передал его другим… Но, увы, напрасно жизненная сила собирает питательные соки; их сожигает огонь страстей, снедают заботы и губит невежество…»
ПРОЛЕГОМЕНЫ
Лобачевский считал, что у каждой науки должна быть своя философия, своя логика мышления, некая исходная точка зрения. Такой исходной точкой для самого Николая Ивановича служил материалистический сенсуализм – учение, признающее единственным источником познания ощущения. Ощущения – суть отражение объективной реальности. Сенсуальный – значит чувственный. «Врожденным – не должно верить…» Нет врожденных идей, понятий. Единственно из чувственного опыта, накрепко связывающего нас с материальной природой, мы черпаем знания. Ломоносов, Радищев, Лаплас, Мабли, Кондильяк, Локк – все они придерживались материалистического эмпиризма. А Лобачевский считал их своими учителями.
Он по-прежнему много размышлял о пространстве и времени. Иногда он, словно очнувшись от глубокого сна, с удивлением оглядывался вокруг. Теперь он все чаще и чаще стал впадать в странное состояние некоего забытья, отрешенности от всего. Современники рассказывают об этом так: «Увлеченный каким-нибудь математическим вопросом, Николай Иванович забывал все окружающее, и в этом состоянии если, ходя по комнате, встречал стену, то останавливался перед нею и целые часы мог простоять неподвижно, опершись о нее лбом. Даже в зале Дворянского собрания он стоял, опираясь на колонну, в глубокой задумчивости, и казалось, что он не видит и не слышит, что творится кругом».
Да, он не видел и не слышал… Он грезил наяву. Мыслил. Грезы уводили его так далеко, что, очнувшись, он долго не мог прийти в себя. Не мог поверить, что снова очутился в своем веке среди привычных вещей и привычных лиц. Он полемизировал с Эвклидом, он потрясал основы, он устремлялся в безграничные просторы вселенной, он дотрагивался рукой до иных солнц, он залетал в такие сферы, где эвклидова геометрия теряет власть над пространством. А ему кричали со всех сторон: «Возлюби боженьку, вернись в лоно церкви!.. Смирись, склонись, будь блаженненьким. Благоразумный разбойник первым вошел в рай. Гипотенуза в прямоугольном треугольнике есть символ сретения правды и мира, правосудия и любви через ходатая бога и человека».
Где он, ваш рай? Проникнув в самые отдаленные сферы, я не нашел его. Ничего, кроме движения физических тел… Мерцает свеча. Гусиное перо скользит по синему листку бумаги. «В природе мы познаем собственно только движение, без которого чувственные впечатления невозможны. Итак, все прочие понятия, например Геометрические, произведены нашим умом искусственно, будучи взяты в свойствах движения; а потому пространство, само собой, отдельно, для нас не существует. После чего в нашем уме не может быть никакого противоречия, когда мы допускаем, что некоторые силы в природе следуют одной, другие своей особой Геометрии».
Он прежде всего философ, а потом – все остальное. Из всех гениев во всей истории человечества еще никто не мыслил так. Да, в природе в разных ее явлениях могут проявляться различные геометрии.
Различные геометрии… Не одна геометрия, к которой мы привыкли, с которой смирились, которая определяет свойства нашего трехмерного пространства, а может быть, бесчисленное множество геометрий… У бесконечности – своя геометрия, отличная от нашей, земной; в мире атомов и молекул – своя.
Пространство вовсе не пустое вместилище, этакий сосуд, в котором плавают небесные тела, как считает Ньютон в своих «Началах», а нечто иное, более сложное. По Ньютону, абсолютное пространство и время существуют не только самостоятельно, независимо от материальных процессов, но и независимо друг от друга. Он полагает, что геометрические свойства пространства одинаковы во всех направлениях. Пространство подчиняется геометрии Эвклида, оно неподвижно, ибо пустота не может двигаться. Геометрия Эвклида выступает основой пространственных представлений механики Ньютона. Именно на геометрии Эвклида держится все колоссальное здание ньютоновой механики. Если будет разрушен фундамент…
Геометрия Эвклида пока что является как бы исходным постулатом для всех наук.
Ни один философ еще не дерзнул заявить, что может существовать другая геометрия, отличная от эвклидовой, что изучаемая в школе «употребительная» геометрия не является единственной математически мыслимой теорией пространства. Только Кант сказал, когда ему было всего двадцать два года и когда он еще не скатился в затхлое болото априоризма, что может быть «много различных видов пространств». «Наука о них была бы, несомненно, высшей геометрией, какая может быть доступна конечному уму».
Когда Кант произнес эти слова, «конечный ум», то есть «сверхгений», «бог философии» Лобачевский еще не родился.
Сейчас он задумал создать именно «высшую геометрию». Зрением гения, интуицией он охватывает такие области, какие оставались недоступными никому на протяжении веков. Он отчетливо понимает то, чего не понял еще никто: геометрия зависит от форм движения материальных тел.Потому-то так смело в аудиториях он выражает прямое сомнение в абсолютном соответствии геометрии Эвклида реальному миру. «Напрасное старание со времен Эвклида в продолжение двух тысяч лет заставили подозревать, что в самых понятиях еще не заключается той истины, которую хотели доказывать и которую проверить, подобно другим физическим законам, могут лишь опыты, каковы, например, астрономические наблюдения».
Если геометрии будут разные, то и законы механики будут тоже неодинаковы. Создав новую геометрию, придется создавать и новую механику, отличную от ньютоновой.
Еще нет теории относительности, и лишь полвека спустя родится ее создатель, а Лобачевский словно видит, к какому перевороту в науке, в воззрениях людей приведет создание неэвклидовой геометрии.
Он выдвигает еще одну оригинальную идею, которой суждено оплодотворить всю дальнейшую геометрическую мысль – представление о соприкосновениител как форме их взаимодействия, образующей основу пространственных отношений. «Между свойствами, общими всем телам, одно должно называться Геометрическим– прикосновение. Словами нельзя передать совершенно того, что мы под этим разумеем: понятие приобретено чувствами – преимущественно зрением, и сими-то чувствами мы его постигаем. Прикосновение составляет отличительное свойство тел: ни в силах или времени и нигде в природе более его не находим. Отвлекая все прочие свойства, телу дают название Геометрического.
Прикосновение соединяет два тела в одно. Так все тела представляем частью одного – пространства».
Гораздо позже Эйнштейн откликнется на эти слова: «Важнейшим элементом при установлении законов расположения (покоящихся) телесных объектов является их соприкосновение,на нем основаны важнейшие понятия конгруэнтности и измерения».
Лобачевский мыслит.
Мыслить не дают. И друзья и недруги. Симонов совершает «триумфальное» шествие по казанским салонам. Иван Михайлович упоен славой. Лобачевский на правах ближайшего друга должен сопровождать его повсюду, кутить, ездить в маскарад, торчать в Дворянском собрании, строить из себя светского человека, ухаживать за дамами. «Эти люди по их блестящим способностям, отважности, щегольству и светским ухваткам, – как дорогой товар лицом показать», – в раздражении пишет Никольский Магницкому.
Испуг Григория Борисовича прошел. Попечитель не только не снял его с должности, а, наоборот, повысил, сделал директором вместо Владимирского, назначил председателем строительного комитета. Лобачевский назначен старшим членом этого комитета, то есть заместителем председателя. Но из Никольского плохой строитель, и Николаю Ивановичу приходится все делать без него и вопреки ему. Григорий Борисович настаивает на том, чтобы строительство было начато не с главного университетского корпуса, а с храма божьего. Комитет состоит всего из трех человек: Никольского, Лобачевского и Тимьянского. Магницкий пишет: «Профессор Лобачевский весьма полезен может быть в строительном комитете, и я бы желал, чтобы он остался навсегда членом его». Как увидим дальше, это пожелание оказалось пророческим – Николай Иванович оставался председателем строительного комитета почти до конца своей университетской деятельности.
На Лобачевского возложили обязанность составлять годичные отчеты о приходе, расходе и остатке денег и материалов. Он вынужден изучать архитектуру, наблюдать за ходом строительства главного корпуса; сам составляет проекты. А Магницкий выискивает все новую работу Лобачевскому. Парижская академия предложила на конкурс трудную задачу, к геометрии никакого отношения не имеющую. Попечитель настаивает, чтобы за решение этой задачи взялся Лобачевский. «Я бы очень желал, чтобы он для себя и для чести университета потрудился над нею. Он же хочет славы и наши собственные академии почитает не довольно знающими для суждения о трудах его. Вот ему и слава и судьи! А откажется – урок смирения».
Николай Иванович вынужден выкраивать время, корпеть над задачей. В конце концов он приходит к выводу, что решения задачи не существует. Это и есть решение. Его можно отсылать в Парижскую академию. Попечитель недоволен. Ему кажется, что Лобачевский плохо старался. Ему нет дела до того, что существуют задачи, в самом деле не имеющие решения, и что со времен Кардано никому еще, даже гениальному Лежандру, не удалось, например, решить в общем виде уравнение пятой степени. Подай решение – и все! Магницкий не унимается. Он требует, чтобы Лобачевский и другие профессора немедленно написали учебники по своим дисциплинам и представили ему на рассмотрение. Другие профессора и адъюнкты спокойно уклонились от работы, которая им просто не по плечу, а Лобачевский, проклиная все на свете, усаживается за письменный стол. Нужно написать учебную книгу, руководство, которое попечитель обещает напечатать на казенный счет.
Значит, уравнение пятой степени решения не имеет. Значит, все же существуют задачи, не имеющие решения! Почему же в таком случае не признать, что пятый постулат есть аксиома, а не теорема. Пятый постулат не имеет решения, он недоказуем! Он не подчиняется законам логики. Он основывается на других источниках знания. На каких?.. Почему Эвклид так уверенно внес его в разряд аксиом, построил на нем целый раздел геометрии? Человек может наглядно представить лишь ограниченную часть пространства, в то время как параллельные прямые требуют невозможного наглядного представления бесконечности. Откуда у Эвклида, жившего на плоской земле и взор которого упирался в небесную твердь, в аристотелевский небосвод, представление о безграничности пространства? Аристотель утверждал, что мировое пространство конечно, границей этого пространства выступает неподвижная граница небосвода. А Эвклид утверждает: «Ограниченную прямую можно непрерывно продолжать», то есть в бесконечность; «эти прямые, будучи продолжены неограниченно…», опять же в бесконечность. Да, пятый постулат далеко не образец наглядности, и все же Эвклид вписал его в категорию непреложных истин. Следовательно, были, возможно еще до Эвклида, люди, твердо знающие, что параллельные прямые не пересекаются в беспредельности; может быть, они знали и такое, чего ограниченный ум древних греков не в состоянии был воспринять. Кто они те, первые?.. Еще за сто лет до Эвклида делались попытки вывести свойства параллельных из других, более наглядных аксиом. Аксиома – результат многовековой практики человечества, его опыта. Аксиома не может выйти из головы, подобно тому, как Афина вышла из головы Зевса. Сперва нужно потрудиться несколько тысячелетий.
Может быть, тем, жившим задолго до Эвклида, было известно и то, что постулат о параллельных – лишь одна сторона медали и что он отражает, возможно, не самое главное свойство безграничного пространства. Может быть, в космических просторах, где Земля кажется жалкой песчинкой, сумма углов треугольника вовсе не равна двум прямым, а меньше двух прямых?..
Мысли клокочут в мозгу, но нужно писать учебник. Времени на это совсем нет. Лобачевский берет тетради, по которым читал лекции студентам, и крупными буквами выводит: «Геометрия». Чем не учебник, если по нему преподавал несколько лет? Тут все проверено на слушателях. А преподавал не так, как другие, по-своему. Не по учебникам знаменитых геометров, а по собственному разумению; а собственное разумение – разумение гения, резко отличное от мышления других математиков, свое, не укладывающееся ни в какие привычные рамки. Уже в этих тетрадях – зерна великого замысла.
Впервые за всю историю науки четко, тенденциозно разделил геометрию на две части: в первой – изложена метрика, не зависящая от постулата о параллельных, метрика абсолютной геометрии; во второй – метрика собственно эвклидовой геометрии, основанной на пятом постулате. Резкое разграничение, доселе небывалое! Отношение к собственно эвклидовой геометрии пристальное, почти болезненное. Странная «Геометрия» Лобачевского не содержит никаких аксиом. Он уже здесь вводит два понятия – тело и прикосновение. Он считает, что руководство по геометрии вовсе не должно начинаться с аксиом, не должно создавать иллюзии, будто геометрия действительно на этих аксиомах строится. Ведь аксиоматика в «Началах» Эвклида представляет самое слабое и самое уязвимое место. Движение (наложение), которым Эвклид почти не пользуется, должно служить главным средством построения начал геометрии.
Уже здесь он выдвигает идею зависимости геометрии от форм движения материальных тел. Уже здесь он ополчается на Эвклида, на его пятый постулат: «Строгого доказательства сей истины до сих пор не могли сыскать. Какие были даны, могут называться только пояснениями, но не заслуживают быть почтены в полном смысле математическими доказательствами».
Это полемика! Полемика с другими математиками на страницах учебника.
Магницкий, разумеется, ничего не смыслит в математике. Получив «Геометрию», он задумывается. В самом ли деле Лобачевский блестящий геометр? Вот мы тебя, государь, и выведем на чистую воду. Может быть, ты вовсе не то, за что выдаешь себя?