355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Колесников » Лобачевский » Текст книги (страница 10)
Лобачевский
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:16

Текст книги "Лобачевский"


Автор книги: Михаил Колесников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

ВЕЛИКИЙ РЕКТОР

Встретились давние приятели: Лобачевский и Мусин-Пушкин. Михаила Николаевича назначили попечителем Казанского учебного округа. За последние годы он раздался вширь, обвешался крестами и медалями. Многие годы Мусин-Пушкин провел в казацких полках, участвовал в Отечественной войне, привык к суровой дисциплине и категоричности. Современники описывают его внешность так: «Вид его был свирепый: густые, нахмуренные брови, крючком выдающийся нос и угловатый подбородок обозначали некоторую силу характера и упрямство».

Характер Михаила Николаевича в самом деле не отличался мягкостью. Испытанный служака любил порядок и повиновение, был несколько деспотичен, но в то же время честен и справедлив. Два последних качества он особенно ценил и в других.

На первом же танцевальном вечере в Дворянском собрании Михаил Николаевич поинтересовался у Никольского, почему здесь не бывает студентов, и приказал привести нескольких человек. Никольский привел троих, самых смелых. Войдя в танцевальную залу, студенты стали креститься на образа и отвешивать поклоны. Мусин-Пушкин обругал их дураками и выгнал вон. Потом Михаил Николаевич пожелал послушать, как читаются в университете лекции. Зашел на урок адъюнкта философии и российской словесности Хламова. Адъюнкт читал вяло, и Мусин-Пушкин заснул. Заметив это, Хламов приостановился. «Ты что же, братец, не продолжаешь?» – спросил попечитель, встрепенувшись от тишины. «Боялся обеспокоить ваше превосходительство». – «Ну и хороши же, должно быть, твои лекции! – укоризненно заметил Мусин-Пушкин. – Стану страдать от бессонницы, обязательно наведаюсь к тебе. Ужо убаюкаешь…» – «Так точно, ваше превосходительство!»

Человек простой, естественный, малообразованный, Мусин-Пушкин с большим уважением относился к людям науки и не терпел ханжества. Он был хорошо осведомлен о всех трудах и поведении Лобачевского. Прямой, решительный и самостоятельный Лобачевский ему нравился.

Собрав профессоров, Мусин-Пушкин сказал:

– Должность директора отныне упраздняется. Ректором предлагаю избрать Николая Ивановича Лобачевского! У кого есть другое мнение, пусть выскажется.

Своего мнения выразить никто не пожелал. Даже Симонов. Он надеялся, что при тайном голосовании Лобачевского прокатят, а изберут его, знаменитого астронома Симонова. К удивлению Ивана Михайловича, Лобачевский от ректорства наотрез отказался. Мусин-Пушкин не рассердился. Он принялся уговаривать строптивого профессора, проводил с ним вечера, ездил на охоту, терпеливо объяснял, что Николай Иванович единственный, кто сможет поставить университет. Симонов слишком занят своей особой, своей славой, к тому же ленив, капризен, кичится высокими знакомствами. Впрочем, голосование покажет. Он, как попечитель, предоставит ректору полную свободу действий. Слово «свобода» всегда производило на Николая Ивановича неотразимое действие – он согласился.

Состоялись выборы.

3 мая 1827 года тридцатичетырехлетний Лобачевский стал ректором Казанского университета. Симонов был уязвлен. Он просто отказывался понимать профессоров, которые на словах льстили ему, прочили еще большую славу в науке, а когда дело дошло до избрания, предпочли другого. Лобачевского избрали одиннадцатью голосами против трех.

Мусин-Пушкин уехал в Петербург, и Лобачевский сделался полновластным хозяином в университете. Только теперь он понял, какую ношу взвалил на себя. Ректор избирался на три года. Но Лобачевскому суждено было оставаться ректором целых девятнадцать лет!

Николай Иванович пишет Мусину-Пушкину по поводу своего ректорства: «Так Вы заметили, без сомнения, сколько я колебался и искал предлога даже уклониться, теперь хочу быть твердым и стараться всеми силами».

С чего начать ответственную и вместе с тем непривычную деятельность? Никольский недоволен тем, что его лишили директорства, Симонов обижен провалом на выборах, все еще существуют так называемые «немецкая» и «русская» группировки в профессорской среде. Кому-то нужно, чтобы не утихала склока, чтобы подпившие студенты лезли с кулаками на профессоров-немцев. В последнее время при Магницком ректором был Карл Федорович Фукс, человек, несомненно, талантливый, но безвольный. Он метался между двумя группировками, совещания совета при нем носили бестолковый, склочный характер. Карл Федорович не умел мирить людей. Помимо медицины, Карл Федорович увлекался литературой, этнографией, историей. Дом Фуксов считался центром культурной жизни Казани. Карл Федорович был женат на русской. Александра Андреевна Апехтина была не только хлебосольной хозяйкой, но и писательницей, поэтессой. Ей принадлежали исторические и этнографические труды о народах Поволжья. На свои вечера Фуксы приглашали избранных. Вхож был Никольский, вхож был Симонов. Лобачевского да и многих других из университета никогда не приглашали. (Николай Иванович имел неосторожность однажды прямо выразить свое мнение о стихах Александры Андреевны.)

Лобачевский решил создать при университете в противовес узкому кружку Фуксов несколько любительских обществ, впрячь всех в работу, заинтересовать, объединить. Одним из таких интеллектуальных центров стало Общество любителей отечественной словесности. Сам Лобачевский возглавил издательский комитет, взял на себя руководство «Казанским вестником». Он повел открытую борьбу с ханжеством и шпионством. За шпионство, доносы, подсиживания, кляузы, за стремление выслужиться подобными способами сурово наказывал. Заседания совета приобрели спокойный, деловой характер. Чтобы нейтрализовать карьеристскую ревность Никольского, Николай Иванович предложил избрать его проректором, стал хлопотать о присвоении Фуксу звания заслуженного профессора, а Симонову – статского советника. Как догадывался Лобачевский, это была та самая тройка, которая голосовала против него. Он не боялся их происков, но просто хотел раз навсегда покончить с интригами, внести успокоение в профессорскую среду. К тому же он не был мстительным и отличался терпимостью к людям. Он даже становится крестным отцом первенца своего давнего недоброжелателя Петра Кондырева.

Он хорошо понимал человеческую натуру. Люди редко бывают довольны существующим положением; многим кажется, что их обошли по службе, не оценили по достоинству. На эту сторону университетской жизни Лобачевский обратил особое внимание: он стал внимательно следить за продвижением каждого; требовал от начальства, чтобы награды, чины, звания – все то, что порождает корысть, зависть, – присваивались в точно установленные сроки; много ночей проводил он над послужными списками своих товарищей. Он давал дорогу каждому, не имел любимчиков, не стремился выдвинуться, всегда находился в тени, не добивался лично для себя ничего. Он служил науке и делал все возможное, чтобы она процветала. Не каждому дано отрешиться от узколичного, мелкого. Но в общем потоке каждый должен быть работником. Для того чтобы люди трудились с пользой для дела, нужно создать им подходящую обстановку.

Самое важное: подняться над мелочами жизни, взирать на них с высот своей звездной геометрии.

Исходными постулатами университетского быта стали демократизм, устав, свобода суждений и критики. Он поощрял, одобрял, применял сократовские приемы, когда приходилось мирить не в меру горячих скандалистов, и в то же время был непреклонен, когда дело касалось основного. Он знал, что правда, высказанная в глаза, имеет силу обличения. Обличал на совете, обличал в частном разговоре. Обличал за схоластику, формализм в преподавании. Мертвящая схоластика – основной враг. Она порождает скуку, вялость, мелкую изворотливость ума. Она лишь маскируется под науку, а на самом деле неизбежно смыкается с религией. Схоластика – плод ума нелюбознательного, равнодушного к людям. Она свивает гнездо там, где властвует невежество, подавление личности. Схоласты не создали ни одной машины, не построили ни одного здания, не излечили ни одного человека. Лобачевский называл их «евнухами философии». «Анатомия думает своим анатомическим ножом проникнуть в святилище души!» – кричит схоласт. Он готов уничтожить анатомов, физиков, химиков, механиков – всех, кто создает великолепное здание науки. Но во время болезни он все-таки идет к врачу, а не к знахарю и доверчиво ложится под тот самый анатомический нож, не боясь, что святилище его пустой души будет нарушено.

– Господа! Нужно готовить работников, а не пустобрехов, – заявил ректор на совете. – Из программ и лекций следует удалить суемудрие, суесловие, суеверство и суемыслие.

Все эти «суе» он изгонял беспощадно, просиживал ночи над конспектами профессоров и адъюнктов, безжалостно вытравлял то, что загромождает память, придает наукообразность, а на самом деле несет пустоту, отвлекает от главного. Программы были перегружены массой необязательных вещей. Историки и географы требовали от студентов зубрежки, забивали головы датами, изречениями, названиями географических пунктов. Отсутствовала только философия этих наук. А присутствие философии, осмысления в любой науке Лобачевский считал строго обязательным. Без философии, без обобщений наука мертва, превращается в скопище разрозненных фактов. Ректору хотелось всех сделать философами.

Но не так-то легко излечить больную профессорскую корпорацию, которую в течение многих лет развращали сперва Яковкин, затем Магницкий и Никольский. Иногда на совете, как и в прежние времена, прорывается злоба, вспыхивают ссоры, дело доходит до личных оскорблений.

Лобачевский поднимается, говорит спокойно:

– Так как в этом деле мнения, очевидно, не окончательно выяснились, то позвольте мне, господа, отклонить решение до следующего заседания.

Но что даст следующее заседание?

Николай Иванович в этот же вечер приглашает к себе на чашку чая главных спорщиков, журит их, призывает к благоразумию. Оба зачинщика смущены, расходятся умиротворенные. Сократовские приемы ректора помогли. А ректор остается один в своей пустой казенной квартире. Эти вечера приобрели бы человеческую теплоту, если бы рядом была приветливая, гостеприимная хозяйка. Мысль о женитьбе все чаще и чаще приходит в голову Лобачевскому. Симонов привез в Казань молодую жену. Недавно у Симоновых родился сын.

Как-то Николай Иванович был с Мусиным-Пушкиным у Моисеевых. С Моисеевыми Михаил Николаевич состоял в самом близком родстве: его мать и покойная жена старика Моисеева, мать Ивана Велико-польского и Вари Моисеевой, были родными сестрами.

В гостиную вошла Варя, девушка лет шестнадцати, рослая, стройная брюнетка с черными выразительными глазами.

– А я тебе, сестренка, жениха привел! – произнес Мусин-Пушкин шутливо и указал на Николая Ивановича. – Кстати, вы чем-то похожи друг на друга: такие же сердитые брови, одинаковый рот… В приметы веришь?..

Варя покраснела, бросила на Николая Ивановича быстрый взгляд и убежала. А он рассмеялся. Ему больше нравилась гувернантка в доме Моисеевых. Он даже подумывал: не сделать ли гувернантке предложение? Лобачевский до сих пор считался отчаянным танцором и вальсировал в тот вечер только с гувернанткой. На Варю он даже ни разу не взглянул.

Впрочем, о женитьбе думать некогда. Времени не хватает даже на то, чтобы как следует выспаться. Спит он не больше трех-четырех часов в сутки. Иногда до утренней зари горит свет в его окне. Студенты смотрят на окно с суеверным страхом: когда ректор отдыхает? Днем он по-прежнему читает чистую математику и другие дисциплины, заменяет заболевших профессоров. Продолжает, несмотря на ректорство, исполнять обязанности университетского библиотекаря. Ввел, наконец, каталоги: систематический, алфавитный, подвижной. Он хочет создать из скопища книг настоящую научную библиотеку. Работа кропотливая, изнурительная, отнимающая массу времени. Он хочет вернуть все, что растащило из библиотеки прежнее большое начальство. Несколько книг забрал бывший министр князь Голицын. Николай Иванович просит Мусина-Пушкина: «Не будет ли вам случаю увидеть князя Голицына и потребовать от него возвращения взятых им книг из библиотеки… всего четыре книжки».

Библиотека нужна не только студентам и профессорам.

По определенным дням Лобачевский открывает ее, а также научные кабинеты, обсерваторию для всех горожан: смотрите, пользуйтесь, читайте! Такие дни самые шумные в университете. Народ валом валит. Тут же, в залах, устраиваются громкие читки для неграмотных. Приходят в сапогах, в лаптях, мастеровые, мужики, приказчики, лакеи, мещане – целыми семьями.

А по ночам он пишет свой мемуар «О началах геометрии». В него войдут «Сжатое изложение начал», оставленное без внимания и утерянное Симоновым, а также новые мысли о неэвклидовой геометрии, развернутые выводы, начала аналитической геометрии и метрики, устанавливаемой инфинитазимальными средствами, приложения новой геометрии к разысканию определенных интегралов. Николай Иванович вновь предпринял попытку измерить космический треугольник. Опираясь на параллаксы трех неподвижных звезд – Кейды, Ригеля и Сириуса, – он вычислил сумму углов в треугольнике, вершины которого находятся в концах земной орбиты и в одной из этих звезд. Он пришел к выводу, что сумма эта отличается от 180° меньше чем на 0,0003 секунды градуса. Да и точно ли произведены измерения? Во всяком случае, в видимой части вселенной, должно быть, все же справедлива эвклидова геометрия. И все же… Это будет солидный научный труд. Лобачевский не умеет по-настоящему обижаться на людей. Сперва он терпеливо ждал, когда Симонов вернет «Сжатое изложение начал», ждал молча, ни разу даже не намекнул, что нуждается в поддержке, рассчитывает на благожелательный отзыв, а затем махнул рукой и принялся создавать все заново. Ему было стыдно за Симонова, за его бестактность, самовлюбленность. Лишь однажды Лобачевский как бы вскользь поинтересовался, прочитал ли Иван Михайлович «Сжатое изложение начал». Симонов никак не мог взять в толк, чего от него хотят. Какой доклад? А… поручение совета! Что-то такое было. А вот рукопись, наверное, так в совете и осталась. А может быть, ее взял Купфер? Нужно справиться у Брашмана… Нет, никакой рукописи он, Симонов, не брал. Лично ему она не нужна. Да и не может быть никакой новой геометрии. Все это бред. Пусть Николай Иванович лучше заглянет сегодня вечерком на чай. Марфа Павловна приготовит любимые кушанья Николая Ивановича на миндальном молоке и прованском масле. Доклады, заботы… Теперь вот избрали членом-корреспондентом Академии наук, забот прибавилось… Да Лобачевскому этого не понять…

Иван Михайлович иногда не прочь посмеяться чад немцами, обосновавшимися в университете: они-де люди бездарные, держатся лишь на том, что расхваливают друг друга, немец немца давить не станет: они как масоны-заговорщики – попробуй затронь хоть одного…

– Я думаю, нам есть чему поучиться у них, – отвечает в таких случаях Лобачевский. – Хотя бы умению поддержать товарища в трудную минуту. И очень печально, когда человек, возомнив о себе бог весть что, отворачивается от былых друзей, превращается в вельможу, а подчас даже начинает потихоньку гадить своим старым товарищам. На кого же нам обижаться? Уж не на немцев ли?

Подобных намеков Иван Михайлович не понимает.

Иногда Лобачевский смотрит на пыхтящую гору мяса – на то, во что превратился Симонов, – и думает, что этот жирный человек никогда больше не поднимется над обыденностью. У него тройной подбородок и маленькие глазки, утопающие на его дряблом лице, как два крыжовника в куче теста. Он ухитрился состариться в тридцать лет. Он не откроет ни одной звезды, не обогатит науку смелыми гипотезами; его отныне интересуют лишь те звезды, которые дает начальство. Остров Симонова, мыс Симонова… Те далекие земли живут сами по себе. Вечно шумит океан, набегают вспененные волны на скалистые берега. Симонов прикоснулся к необыкновенному, но дух его от этого не возвысился.

Избрание Лобачевского ректором Симонов воспринял как личное оскорбление. Он даже занялся интригами, стараясь восстановить всех против нового ректора. Никольского склонить на свою сторону ему не удалось. Григорий Борисович стал осторожен, кроме того, Симонову не доверял. Зато старый покровитель Николая Ивановича Салтыков поверил симоновским наветам. Вот одно из писем Салтыкова Симонову: «Лобачевского я, так же как вы, разумел весьма хорошим человеком, а ныне вижу в нем одну только ученость. Полагаю, что он опьянел от ректорства и по сие время не вытрезвился, а Никольский воспользовался этим очарованием и, знавши его слабости, самолюбие, высокомерие и даже простодушие, подкопался к нему и покорил его».

Симонов задался целью во что бы то ни стало провалить Николая Ивановича на следующих выборах. Наветы дошли и до Мусина-Пушкина. Михаил Николаевич сразу почувствовал, откуда ветер. Он не терпел двоедушия и понял, что новому ректору очень тяжело. Вскоре Николай Иванович получил от попечителя письмо: «Искренне благодарен вам за дружбу Вашу. Верьте, что я в чувствах моих к Вам никогда не переменюсь. Мусин-Пушкин».

Это была ощутимая поддержка. Простодушие Лобачевского состояло лишь в том, что он верил и доверял людям, был незлобив, легко прощал обиды. Он верил в силу воспитания. Все зависит от условий и системы воспитания.

Он размышляет о предметах воспитания. В университете до сих пор ведутся споры: какая система воспитания лучше – французская или немецкая?

5 июля 1828 года на торжественном собрании Казанского университета Лобачевский произносит «Речь о важнейших предметах воспитания». «Речь» должна направить всю систему подготовки в университете по новому руслу, освободить ее от схоластики, обскурантизма, тупоумной зубрежки. Это своеобразный итог годовой деятельности Николая Ивановича в должности ректора. Это программа на будущее.

– Не смею жаловаться на то, что вы захотели отозвать меня от любимых мною занятий, которым долгое время предавался я по склонности. Вы наложили на меня новые труды и чуждые до того мне заботы; но я не смею роптать, потому что вы предоставили мне и новые средства быть полезным, – обращается он к собранию. – Мы живем уже в такие времена, когда едва тень древней схоластики бродит по университету… Здесь учат тому, что на самом деле существует, а не тому, что изображено одним праздным умом… Человек, обогащая свой ум познаниями, еще должен учиться уметь наслаждаться жизнью… Жить – значит чувствовать, наслаждаться жизнью, чувствовать непрестанно новое, которое бы напоминало, что мы живем…

Он учит наслаждаться жизнью. Протестует против подавления личности.

В самую жестокую пору николаевской реакции он открыто превозносит взгляды Мабли, ярого противника частной собственности и приверженца коммунистического строя, защитника прав народа на революцию. «Всего обыкновеннее слышать жалобы на страсти, – говорит Лобачевский, – но как справедливо сказал Мабли: чем страсти сильнее, тем они полезнее в обществе, направление их может быть только вредно». Он восхищается материалистом Бэконом, который призывал очистить рассудок от «идолов», то есть заблуждений.

В чем же заключается высшее наслаждение?! В служении обществу, в творческом труде. «Будем же дорожить жизнью, покуда она не теряет своего достоинства. Пусть примеры в истории, истинное понятие о чести, любовь к отечеству, пробужденная в юных летах, дадут заранее то благородное направление страстям и ту силу, которые дозволят нам торжествовать над ужасом смерти».

За годы владычества Яковкина и Магницкого, за годы мракобесия, произвола, борьбы ничтожеств, подавления человеческого достоинства в каждом, за годы растления науки этими ничтожествами в сердце Лобачевского накопилась злая горечь. Повернувшись к Никольскому, архимандриту Гавриилу, Городчанинову, Кайданову и Георгиевскому, сидящим отдельной группкой, он говорит:

– Но вы, которых существование несправедливый случай обратил в тяжелый налог другим, вы, которых ум отупел и чувство заглохло, вы не наслаждаетесь жизнью. Для вас мертва природа, чужды красоты поэзии, лишена прелести и великолепия архитектура, не занимательна история веков. Я утешаюсь мыслью, что из нашего университета не выйдут произведения растительной природы; даже не войдут сюда, если, к несчастью, родились с таким назначением. Не войдут, повторяю, потому что здесь продолжается любовь славы, чувства чести и внутреннего достоинства.

Лобачевский твердо верит, что Россия в будущем «достигнет высоты, на которую еще не восходило ни одно племя человеческое на земле».

– Как вам понравилась моя речь? – спрашивает с видимым подвохом Николай Иванович у Никольского.

– Я сидел с прижатыми ушами: все ждал, что разверзнутся небеса и грянут громы небесные. А отец Гавриил все время ерзал на скамье. Однако архитектура для меня не лишена той прелести и великолепия, о коей изволили говорить. Остальное приемлю и смиряюсь… Мне почему-то все время представлялось, будто вы скачете верхом на корове, держась за рога. Наваждение…

Свои принципы воспитания великий ректор последовательно проводил в жизнь. Сохранилось много воспоминаний воспитанников Казанского университета, в той или иной мере испытавших воздействие Лобачевского.

На экзаменах, например, Николай Иванович старался убедиться не в памяти студента, а в понимании им самой сущности предмета. Иногда довольствовался кратким ответом, в другой раз останавливал чересчур красноречивого испытуемого. Он всегда добивался развития способностей, сообразительности, больше всего ценил серьезность и самостоятельность мышления и «почитал непрочным приобретение молодой памяти». Он мало заботился о механизме счета, но требовал точных определений. На доске чертил медленно, старательно, формулы выписывал изящно, «дабы воображение слушателей воспроизводило с удовольствием предметы преподавания». Учил по собственным конспектам, никогда не излагал сочинения других авторов, предоставляя слушателям самим познакомиться с дополнительной научной литературой. Говорил плавно, медленно, как бы обдумывая каждое слово. В речи сквозила необыкновенная рассудительность, логичность.

Преподавание для него было искусством, любимым делом. Он всегда оставался философом, и потому его лекции слушали с особым интересом. У него даже экзаменоваться считалось поучительным.

Для него не существовало ничего второстепенного ни в науке, ни в службе, все подчинялось его большой философии, его серьезному взгляду на жизнь. Он понимал, что наука нужна не ради самой науки. Все – людям. Заботы, служебная лямка, отчеты, горы мелких и мельчайших дел, что безвозвратно потонут в суете дней, похожих один на другой… А ведь на мелочи приходится тратить времени во сто крат больше, чем на научную работу, на то самое, что должно обессмертить.

К собственному бессмертию он относится скептически. Когда-то верил, а сейчас – нет. Ни один из казанских профессоров не понял или не пожелал понять его геометрию. Возможно, там, в Москве или Петербурге, есть другие, которые поймут… Если бы понял хотя бы один!.. Много говорят о молодом математике Остроградском, который совсем недавне вернулся из Франции и преподает в столице. Михаил Остроградский – ученик харьковского профессора Тимофея Федоровича Осиповского, того самого Осиповского, перед которым Лобачевский преклоняется. Остроградский близко знаком с Фурье, Пуассоном, Коши, он жил в доме великого Лапласа на правах члена семьи. Когда молодой Остроградский угодил в долговую тюрьму, его выкупил сам Коши.

Мемуар «О началах геометрии» завершен. Сдан в набор. Скоро появится в «Казанском вестнике». Наконец-то удалось обойти все препоны, и рукописи не затерялась, не исчезла таинственным образом. Moжет быть, прочтут, поймут… Сам автор, сам и редактор и издатель. Не будь он облечен властью, конечно же, в «Казанский вестник» не удалось бы протиснуть и строчки о Воображаемой геометрии…

Так уж повелось в России: будь ты хоть семижды гений, тебя все равно не услышат, если ты не забрался в чиновничьи верха, не обвешался крестами и звездами. Сперва нужно завоевать положение в обществе, сделать карьеру, быть уважаемым и почитаемым, а уж потом можешь высказываться. Есть другой путь: купи журнал, стань хозяином журнала или обзаведись собственной типографией, как Радищев.

Пока Лобачевский не прибрал к рукам «Казанский вестник», путь в печать для него оставался наглухо закрытым.

Властью, силой втолкнуть великие мысли в пустые головы…

В этом есть своя комичная сторона. Я заставлю вас выслушать себя, черт побери! Для вашей же пользы…

В чем только не обвиняли его: и в высокомерии, и в чудовищной гордости, и в самолюбии, и в тщеславии, и в дерзости, и чуть ли не в корысти. Каждый пытался изобразить его по своему разумению. Судьями-то были люди, обладающие всеми этими недостатками.

Сам Лобачевский говорит: «Кажется, природа, одарив столь щедро человека при его рождении, еще не удовольствовалась. Вдохнула в каждого желание превосходить других, быть известным, быть предметом удивления, прославиться; и, таким образом, возложила на самого человека попечение о своем усовершенствовании. Ум в непрестанной деятельности силится стяжать почести, возвыситься – и все человеческое племя идет от совершенства к совершенству, и где остановится?

Другие обязанности отзывают и охлаждают стремление к славе…»

Какой же смысл вкладывает он во все эти слова? Он прежде всего ссылается на философов, которые считали самолюбие скрытой пружиной всех поступков человека в обществе и которые не хотели верить в то, что человек рожден для общества. Подобные взгляды чужды Лобачевскому. Он считает, что человек рожден именно для общества. Прославиться, возвыситься над другими он может лишь благодаря служению обществу. Только в этом смысле следует стремиться к славе, беспрестанно совершенствоваться. «В каком состоянии, воображаю, должен бы находиться человек, отчужденный от общества…» Нужно воспитывать прежде всего гражданина. В себе и в других. От стремления к подобной славе человека отвлекают его животные инстинкты: желание побыстрее свить свое гнездо, уйти от людей в мелочи семейной жизни, поставить весь свой ум, все свои способности на службу не обществу, а своему гнезду; отсюда карьеризм, стяжательство, пребывание в ничтожестве, пренебрежение общественным долгом.

Лобачевскому не нужны ни пустые почести, ни незаслуженные награды и чины. Человека должны вознаграждать за общественно полезный труд. Награды ценны не сами по себе, а как признание содеянного человеком. Следует гордиться своим трудом, а не наградами. Позже Лобачевский напишет по поводу своих чинов Великопольскому: «Впрочем, повышение в чины зависит от обстоятельств по службе, тогда как мне хочется удержать за собой значение, которое бы мне особенно принадлежало, было бы чем-нибудь собственным. Я продолжаю мои любимые занятия, сколько досуги позволяют. Наши сношения с Вами, надеюсь, всегда будут как родственников и как людей из мира умственных занятий, где чинов нет».

В мире умственных занятий чинов нет, не должна быть. Это исходный постулат жизненной этики Лобачевского.

К Лобачевскому неприменимы слова «тщеславие», «честолюбие», «гордость», «дерзость», «корысть» в узком, чисто обывательском их понимании. Для него они философские категории, мера поведения человека в самом высоком смысле. Так он понимает и страсти. Не страстишки, а страсти. «Яблоко, тронутое червем, зреет ранее других и валится на землю. Так порок сокращает жизнь; так юноша созревает преждевременно, удовлетворяя ранним своим желаниям, и ложится в могилу, когда бы ему надобно было цвести». Это страстишки. Страсти возвышают человека над другими, делают сильным. Где великие цели, там и великие страсти.

Он впитал в себя все идеалы просветителей, энциклопедистов, чьи взгляды сыграли огромную роль в подготовке французской буржуазной революции. В науке он пошел дальше. Он мог бы сказать о себе словами Ньютона: «Я только потому стою высоко, что стал на плечах гигантов». Но и сам он был гигантом.

Весь ход истории человечества, прогресса в определенные моменты порождает необходимость в идеях, открытиях, которые становятся поворотным пунктом в развитии всего естествознания и без которых наука уперлась бы в глухую стену. Такими были открытия Коперника, Галилея, Ньютона.

Когда назревает необходимость в подобных «коренных» идеях, они, как правило, почти Одновременно возникают в совершенно разных местах земного шара.

Так случилось и с неэвклидовой геометрией. Пространственно-временные представления Ньютона постепенно перестали удовлетворять пытливую, тонкую человеческую мысль. Правда, переворот в воззрениях еще только созревал. Практика пока еще довольствовалась ньютоновской концепцией. Но наиболее чуткие умы уже догадывались, что кризис близок.

Лобачевский мечтает хотя бы об одном-единствен-ном человеке, который понял бы и оценил по достоинству его геометрию. Но их в мире, во всем человечестве, двое – кроме самого Лобачевского.

Один из них – венгр Янош Больяй, младший лейтенант. Ему сейчас двадцать семь лет. В тот год, когда Лобачевский сделал свой доклад на заседании физико-математического факультета, посвященный открытию новой геометрии, Янош Больяй, не подозревавший даже о существовании казанского математика, нашел основные положения этой новой геометрии. Он мог бы опередить Лобачевского, стать родоначальником, первооткрывателем невиданной геометрии… Мог бы… Если бы…

Мы еще вернемся к Яношу Больяю.

А кто же другой?..

Кто бы он ни был, но факт остается фактом: три величайших математика в одно и то же время заняты решением одной и той же проблемы. Лобачевский проблему решил, и скоро об его открытии узнает весь мир. Два других вынашивают идеи неэвклидовой геометрии в голове.

Значит, необходимость назрела… Значит, не праздная фантазия ума…

Первые годы ректорства особенно насыщены coбытиями. Только успевай поворачиваться. Приходится выкорчевывать тяжелое наследие Яковкина и Магницкого, заново создавать нормы университетской жизни. Но подспудно, как и в старые времена, против ректора плетется сеть интриг. Кого-то обошли, кто-то метил на это место, кто-то хочет захватить власть, кто-то пустил хоть и справедливую, но злую шутку: «Мусин-Пушкин – это пушка; чем ее Лобачевский зарядит, тем она и выстрелит». Шутка дошла до попечителя.

Он оценил грубоватый, едкий сарказм, расхохотался: «Что правда, то правда!» Понял: под ректора ведут подкоп. Надумал навсегда переехать в Казань, в свое имение Бездну. Нужно всякую шушеру зажать в кулак, пресечь интриги, заняться настоящим строительством университета…

Мусин-Пушкин в Казани. Интриганы замерли, притаились. Ждут новых выборов. В будущем году срок ректорства Лобачевского истекает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю