Текст книги "Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp"
Автор книги: Михаил Любимов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
Лондон, 1961 – 1965
Ой ты, участь корабля, скажешь «пли!» – ответят «бля».
И. Бродский
Эти годы воистину выглядели горящими, ибо никогда так всепоглощающе, так по-сумасшедшему не бушевало в Англии пламя провалов агентуры, и не только само по себе все это было ужасно, но еще и потому, что все это отравляло дух, ожесточало суровых бриттов, испепеляло в них остатки симпатий к России.
На профессиональном сленге это называлось ухудшением агентурно-оперативной обстановки и подразумевало шпиономанию, нежелание даже доброжелательных англичан идти на контакт, нервозность агентов, активность контрразведки. Повинны в этом были, естественно, как писала прозорливая «Правда», обитатели острова Джона Булля, крайне подозрительные, нетерпимые к иностранцам, не раскрывавшие, как мы, русские, грудь нараспашку (вот уж миф! да разве могли мы тогда вымолвить лишнее слово в присутствии иностранца?), шпиономания иногда доходила до гротеска: мальчишки, завидев на окраинах столицы дипломатический автомобиль, спешили сообщить об этом в полицию, еще лет пятьдесят активности КГБ – и в Англии появились бы свои Павлики Морозовы.
Страшно вспомнить о бурях начала шестидесятых, они обрушивались на наши рядовые головы внезапно, ибо только резидент и узкий круг знали о ценных агентах. Аресты нелегала Лонсдейла (он же Конон Молодый), его радистов Крогеров, Хаутона и Джи, работавших на секретнейшей военно-морской базе в Портленде, арест Джорджа Блейка, видного функционера английской разведки, газеты на все лады перемывали наши косточки, а тут еще дело клерка адмиралтейства Джона Вассала, завербованного в свое время в Москве с помощью гомосексуалистов, и, наконец, скандал вокруг военного министра Профьюмо, связанного с проституткой Килер, якобы действовавшей по наущению своего пылкого любовника, помощника военно-морского атташе нашего посольства Евгения Иванова, – эту кость находчивые англичане грызли с восторгом многие годы, создавая образ русского шпиона, завсегдатая загородных имений аристократов, первого парня при дворе у королевы, автогонщика, на ходу стрелявшего из пистолета по пролетавшим вальдшнепам.
С завистью взирал старлей на калибр горевшей агентуры, о которой можно было лишь мечтать, – что говорить! поколение его командиров было народом избалованным еще с тридцатых годов и не испытывало необходимости шнырять по Лондону в поисках связей, имея под рукой такие богатства. С тех пор времена кардинально изменились: коммунизм уже не будоражил английские сердца, все тусклее выглядели свершения советского социализма и зловеще смотрелся гигант с неразличимым лицом, вооруженный до зубов оккупант, придавивший своим сапогом чужие народы.
Разведчики моего поколения, отвыкшие от крупной агентуры и секретных документов, научились составлять шифровки из разрозненных бесед на ленчах, из шепотов в парламенте и пересудов прессы – раньше все это считалось пошлой официальщиной, недостойной чекистов, а иногда даже злонамеренным обманом, за который при Иосифе Виссарионовиче сажали на кол.
Активные мероприятия, с целью «оказать влияние» на политику, пуритане старшего поколения проводили крайне редко, но зато мощно и, как правило, на основе фальсифицированных документов, в 60-е годы мы робко и честно начали развертывать эту деятельность в Англии: дружили с главными редакторами и ведущими корреспондентами газет, доводили до них разработанные в Москве довольно банальные идеи-тезисы, однако эта работа считалась дипломатической и второстепенной, она превратилась в «конька» разведки лишь в 70-е годы.
Мой дебют в резидентуре пал на смутное время слабых и временных царствований, наступивших после генерала Родина – Ивана Грозного, наводившего в резидентуре порядок железной метлой. Я прибыл уже после его отъезда в Москву, но тень генерала, словно призрак, бродила по коридорам, ветераны со вздохами и гордостью вспоминали, как их в обмороке выносили из кабинета хозяина после очередного разноса, резидент-владыко не гнушался черновой работы и держал на личной связи ценных агентов.
Но что резидент? – он далек от народа, как декабристы, разбудившие тоже далекого Герцена, что резидент? если подстегивает Центр и требует результатов, а вокруг – чистое поле, одуванчики, имбирное пиво и безжалостный спрут, именуемый консервативной партией, чудовище, которым нужно овладеть!
Я вцепился мертвой хваткой в молодых консерваторов, у которых часто бывал в ассоциациях, где толкал спичи в пользу социализма, знался со мною даже их лидер, потом министр Николас Скотт, с ним мы встречались не раз, в том числе и на консервативных конференциях, где за мною зорко присматривал шеф безопасности в партии Тони Гарнер.
Однажды в Брайтоне член кабинета Ян Маклеод безжалостно отхлестал меня в присутствии Скотта и группы молодых тори: «Стоит вам только коснуться свободы, и весь ваш режим рассыплется в прах!» (тогда я еще не знал, как он прав)[15]15
– Ах, если б знать! – заплакал Морж. – Проблема так сложна.
Льюис Кэрролл.
[Закрыть], вообще для молодых тори я был нечто вроде нового блюда вместо опостылевшего йоркширского пудинга, о коммунистических исчадиях ада они узнавали лишь из прессы, а посему приглашали меня широко, частенько после лекций мы продолжали дискуссии в пабе.
Но общность с консерваторами получалась трудно[16]16
Ничего не помогало, несмотря на завет из «Руководства для агентов Чрезвычайных Комиссий»: «Для таких бесед должен быть человек всесторонне развитый, который умело бы вел разговор. Можно даже прикидываться перед контрреволюционерами консерватором, указывать, что свободу еще население не совсем правильно понимает, но все-таки и т. п.».
[Закрыть], и ручеек невольно устремлялся туда, где легче.
Кружась среди прессы, много набрал я контактов в «Дейли экспресс», «Санди тайме», «Гардиан», «Экономист», «Трибюн», информация от журналистов, даже скудная, всегда была полезной, ибо, как правило, содержала изюминки и сенсации, которые всегда котировались в разведке.
Из журналистов впечатляли такие акулы пера, как Пол Джонсон и Тони Ховард, тогда связанные с «Нью стейтсмен», родственник министра Чарльз Дуглас-Хьюм из «Таймс», Ян Эйткен и Артур Батлер из «Экспресс» и, конечно же, редактор «Санди телеграф» Перегрин Уорстхорн, фигура влиятельная, хотя и антисоветская, поражавшая светским лоском и истинным англицизмом (о британский дух в клубе «Будлс», на Сент-Джеймс!). Уорстхорн открыл мне коктейль «драй мартини», покоривший своей легкостью, однако после седьмой порции я вдруг почувствовал колебания пола и завихрения мысли, когда думаешь, куда девается человек, венец творения, после смерти.
Несомненно, это были происки английской контрразведки, вскоре я очутился с какой-то банкетной дамой в своей машине, мы бешено целовались, и она звала меня в Париж, где все цветет, а я ее – в Москву, где социальная справедливость и березки[17]17
И это при том, что старлей был закален, как сталь, и выпить мог ведро, особенно под голову кабана, опаленную на огне, с выдернутой шейной костью и вырванным языком. Поцелуи были настолько жаркими, что через тридцать лет попали в мемуары Уорстхорна, о чем ниже.
[Закрыть].
Если Уорстхорн лепил из меня английского агента с помощью «драй мартини» (джин, вермут, лимон, лед), то Питер Уокер, тогда еще не министр, а лишь миллионер и перспективный член парламента от консерваторов, развращал меня в «Монсеньор» близ Пиккадилли-серкус омаровым супом со светло-коричневой лужицей коньяка посредине, которую с шиком зажигал официант.
Лейбористы тоже не отставали, бросив на мое перевоспитание самого министра обороны «теневого кабинета», энергичного и мудрого Денниса Хили, посвятившего меня в отеле «Бакли» в рыцари даров моря, запеченных в ракушке а-ля святой Жак.
Но, если серьезно, беседы с англичанами медленно размывали мои окопы и незримо сдвигали с коммунистических рубежей. Я начинал мыслить, как Декарт, и сомневаться, как несомневавшийся Маркс, что, говорят, небесполезно даже в клинических случаях со старлеями.
Пожалуй, больше всего повлиял на меня Дик Кроссман, член парламента от лейбористов, друг лидера партии Вильсона, специалист по Платону, шеф антигерманской пропагандистской службы во время второй мировой, будущий министр и блестящий интеллектуал. В тридцатые годы Кроссман сочувствовал, как многие, коммунистам, после войны вместе с Кестлером, Расселом и другими видными либералами выпустил памфлет «Бог, который рухнул», громивший коммунизм.
Человек, вкусивший от того же древа, уверовавший, а потом резко все отвергший, всегда убедительнее, чем консерваторы – с младых ногтей ярые сторонники капитализма и враги рабочего класса, не читавшие ни Маркса, ни даже Ленина.
Кроссман относился ко мне добродушно и терпимо, он снисходительно улыбался, когда я защищал свою партию, иногда приглашал меня на ленчи в парламент и в клуб «Атенеум», однажды мы даже легко закусывали у него дома в библиотеке – можно представить себе, как притягателен был такой демократизм для юноши со взором горящим, уже понюхавшего советского равенства в образе валенкоподобного секретаря ЦК КПСС, гулявшего по барвихинскому санаторию под эскортом надутой охраны.
Однажды великолепный Кроссман пригласил меня в свой загородный дом в деревушке, расположенной за 25-мильной зоной (это требовало уведомления властей), пригласил на ужин часам к пяти в субботу, по простоте душевной мне и в голову не пришло, что приезд в уик-энд подразумевал и ночевку, впрочем, неудивительно, ибо в нашей гостеприимной стране, вечно страдающей от жилищного кризиса, это вообще почти невероятно, я по крайней мере за всю жизнь ночевал на высокопоставленных дачах лишь два раза: однажды на Новый год (звезды на серебряной елке и в небе, нежный пар изо рта, нелепая снежная баба во дворе, сказочный сон на кровати то ли Маленкова, то ли Булганина, репродукции из «Огонька» на стенах) и на утиной охоте в Завидове (полдня на островке в бочке, пропитанной ароматами начальственной мочи, редкие выстрелы и сквозная охотничья пьянка).
Кроссман встретил меня радушно прямо на платформе в Банберри, повез в свой коттедж, где все мы, включая его жену и детей, сели ужинать на кухне, а потом коллективно мыли посуду, что создавало некую солидарность, напоминавшую все прелести будущего социалистического общества.
Затем перешли пить порт[18]18
Слово «портвейн» уже давно неблагозвучно в интеллектуальной России, сразу ассоциируется с «солнцедаром», циррозом, вытрезвителем, кородрягой, алкоголизмом и прочими ужасами – посему рука не поднимается назвать великолепный португальский «порт» – портвейном.
[Закрыть] в гостиную, я больше слушал – Кроссман был прекрасным рассказчиком, – последний поезд отправлялся около одиннадцати вечера, я краем глаза (с чеховским тактом) взглянул на часы и заметил, что мне пора. Брови у Кроссмана полезли вверх от удивления: «Я же пригласил вас на уик-энд! Куда вы? – Он уже разрывался от хохота. – Это называется уик-энд по-русски: несколько часов! Мы для вас отвели прекрасную комнату…».
Смущаясь, я промямлил, что должен ехать, ибо в уведомлении моя ночевка не предусмотрена.
Вытирая слезы от смеха, Кроссман снял телефонную трубку: «Форин Оффис? Дежурный клерк? Говорит Дик Кроссман, член парламента. Тут вышла забавная история…» – далее он талантливо живописал весь инцидент и попросил пролонгировать мое пребывание – на том конце провода тоже ржали: ох уж эти крестьяне-русские!
Придя в спальню, я залег под пуховое одеяло, смутно ожидая провокаций в стиле КГБ (подруга хозяйки, горничная, трубочист, случайно оказавшийся в соседней комнате), но никакие ЧП не обрушились, и я мирно заснул, прикидывая, как объяснить ночевку резиденту, не обладавшему чувством юмора, как в Форин Оффисе.
Следующий день мы посвятили осмотру фермы, которой хозяин очень гордился, попутно Кроссман рассказывал веселые истории, например, об одной «левой» даме, убеждавшей его в 1937 году порвать с капитализмом и уехать в Москву: «Чуть не убедила, а сама, представьте себе, все же уехала, и ее расстреляли!»
Отбыл я к вечеру, на перроне провожала меня вся семья, на прощание Кроссман подарил мне для сына четыре томика знаменитой детской писательницы Беатрисы Поттер.
В посольстве я числился сотрудником пресс-отдела, хотя по линии «крыши» почти не работал (в Англии это было не принято) и целиком отдавался любимому делу. Правда, однажды посол попросил меня выполнить функции толмача у Терешковой, прибывшей в Лондон с первым визитом, пресса старательно освещала визит, я любовался своим изображением во всех газетах рядом с Чайкой, однако Центр, как мне донесли, прореагировал следующим образом: «Ну вот, показал свою рожу всей Англии!
Как он теперь будет работать с агентами? Его легко узнает каждая собака».
Еще больше паблисити получил я в таинственной Ирландии, куда был приглашен на дискуссию с экзотическим названием «Куда идет человечество?» (неизбежный путь я хорошо знал).
Дублин поразил меня обилием не боевиков, готовых сотрудничать, а пьяных забулдыг, небрежно, как в родных палестинах, пересекавших улицы, низкой стоимостью виски и дешевыми зажигалками, я обнаружил даже некую схожесть ирландцев с русскими, правда, исследовать эту проблему не успел, ибо мой лондонский резидент испортил мне всю обедню, приказав подобрать парочку тайников для нелегалов (с Ирландией тогда дипотношений не было), что я и сделал, побродив вволю по будоражащим душу кладбищам.
В то время я мечтал найти вербовщика, беззаветно преданного идеям борьбы с империализмом, – такого фанатика можно было бы нацелить и на Форин Оффис, и на любое английское учреждение, и на преисподнюю. Естественно, такие людоеды водились среди боевиков Ирландской республиканской армии, однако на мои дерзкие идеи осторожный Центр вылил ушат ледяной воды, обвинив в недальновидности, неоправданном риске и легкомыслии – ведь любой провал мог бросить тень на безукоризненную советскую внешнюю политику!
Человек привыкает ко всему: и к хорошему, и к плохому, и к опасности, и к тюрьме, и к беде, и к войне, и даже к неизбежности смерти (так и видно согбенную спину, морщинистый рот и нечто зеленое в ноздре).
Рисунок Кати Любимовой
Вначале разведка закручивает, как карусель, ошеломляет и удивляет, но проходят годы, и уже не бьется сердце, когда видны в зеркальце маскирующиеся за вереницей машин наружники, только улыбаешься и не гонишь, и боишься оставить их перед светофором, дабы не вызвать справедливый гнев, и в нору-тайник суешь равнодушно длань, не допуская мысли, что из-за кустов выскочат люди с пистолетами и сфотографируют с чучелом крота в руке, и на вербовочной беседе не заплетается язык.
Разведчик в резидентуре привыкает к монотонной рутине: утренний обмен гранд-идеями с начальством, подготовка к операции, сама операция, обработка результатов, то бишь неизбежные отчеты и информация, официальные банкеты, просмотры, симпозиумы, пресс-конференции – жизнь тянется, как тесто.
Абстрактно все мы понимали, что шла холодная война и мир мог полететь в тартарары, но каждодневно никто этого не ощущал: так думают о смерти, но она всегда неожиданна, потому и существует радость жизни (тут высморкался и почесал нос).
Совсем недавно я правил рукопись на застекленной террасе, сидел, развалившись на диване напротив раскрытой двери, за которой возвышался зеленый куст жасмина, осыпанный, словно хлопьями снега, белыми цветами.
Дачная идиллия, блаженные мысли о предстоящем путешествии к Средиземному морю, сытая удовлетворенность написанным, приятное тепло в животе после чашки куриного бульона.
Вдруг что-то стремительно, как снаряд, влетело в дверь, просвистело мимо уха и шумно врезалось в окно у самой головы.
На подоконнике бился перепуганный юный дятел с оранжевым пятном на лобике, я ухватил его за лапки, еще не успев перепугаться, он заорал, как оглашенный, как будто замяукал, широко раскрывая клюв, я вынес его на крыльцо, разжал ладонь – и он почти винтом взмыл вверх…
Однако. Умилительный острый клювик с ниточками гениального мозга героя.
Пуркуа па?
Смешно, и все смеялись.
Нам не дано предугадать.
Смерть от клюва дятла в момент, когда поставлена точка в конце мемуар-романа. В виде хвоста.
Самое время выпить кородряги.
Точно так удивились и мы в Лондоне, когда грянул кубинский кризис.
Москва повелела «молнией»: собирать лю-бу-ю информацию! – и мы разбежались по Лондону, как муравьи, хватая на ходу любые былинки, любые крошки, любые отрывки…
Настроены все были патриотично: влепим американцам! хотя страшновато стало, когда наши и вражеские корабли начали медленно, как два дуэлянта, сходиться. Нападут ли они на нас, или это блеф? – таков был центральный вопрос, который мы пытались раскрутить у контактов, причем у любых, времени было в обрез.
Днем мне удалось вытянуть на дринк двух американских дипломатов Рузвельта и Вуда (судя по легкости, с которой они шли на контакт, – црувцев), они, в свою очередь, интересовались, всерьез ли наши корабли двинутся к Кубе. Указанием свыше предписывалось проявлять твердость и не отступать от официальной линии, видимо, американцы имели такое же предписание, и мы расстались, мысленно покрутив кулаком перед соответствующим носом.
Из дома – к телефонным будкам (из посольства, естественно, старались не звонить). Поиск знакомых, приглашение на дринк, на ленч, на ужин, на встречу в ночном баре, что делать, если мир катился в пропасть? К вечеру я попал на домашний прием в Найтбридж, гости запаздывали, и мы грустно проговорили с полчаса с известным ирландским писателем Донливи – что мы могли сказать друг другу, кроме того, что мир безумен и все мы безумцы? Закрутилось все. Водородный зной. Век. Другой. Осел танцует чарльстон с луной.
Как несчастно, как бессильно выглядела разведка в те фатальные минуты, сколько отсебятины мы тогда накатали, стараясь писать округло, дабы не сесть в лужу, если события развернутся иначе. Тогда я впервые подумал, что разведке в такие моменты нельзя верить. Утешало, правда, что там, на высочайшем верху, аккумулируются золотые песчинки, – увы, много лет спустя я убедился, что эти песчинки тонут в хаосе и конъюнктуре.
Удивительно, почему разведка бессильна именно в те роковые моменты истории, когда необходим ее вклад? Ведь ЦРУ тоже не смогло спрогнозировать ни Вьетнам, ни революцию в Иране, не говоря уже о перестройке в СССР (этого сами отцы перестройки не могли предсказать, видимо, предвидение – это удел лишь гениев и безумцев).
Как назло, меня пригласили в Кембридж с лекцией перед студенческим либеральным клубом, масса вопросов о Кубе, брызги летели изо рта, когда доказывал, что на Кубе нет ракет дальнего действия. Какой-то залетный янки с возмущением заорал: «Выходит, что Кеннеди врун?» С нежностью думая о том, что по кембриджским полям в свое время прохаживались Филби и вся великолепная пятерка, я обошел вопрос и повторил свое экспозе, добавив, что смешно представить маленькую Кубу, развязавшую войну против Соединенных Штатов.
Студенты трепали меня лихо не только по Кубе, но и по всем параметрам, особенно по перебежчикам из Восточного в Западный Берлин. Золотые слова лились из моих уст: «Многие выступают против Германской Демократической Республики потому, что они или их родственники имеют собственность. Полиция стреляет потому, что существуют законы и границы, а их нельзя игнорировать. Если вы не останавливаетесь по приказу, в вас стреляют». Железная логика, и все верно, в конце концов, даже Грэм Грин в то время писал, что в бегстве на Запад нет ничего высокоморального: люди лишь хотели больше денег, чтобы хорошо жить. Подумаешь, хорошо жить захотели, филистеры и обыватели, а кто будет строить лучший безденежный мир, где из золота делают уборные?
После моего спича благодарные кембриджцы показали окрестности и устроили небольшой банкет, к вечеру, впрочем, стало известно, что Хрущев признал официально присутствие ракет на Кубе, пассаж, конечно, но тактичные англичане надо мною не измывались, как когда-то сказал сэр Генри Уоттон, все дипломаты – это честные люди, которые лгут ради своей родины.
Около полуночи, когда я выехал из Кембриджа, вдруг хлынул беспросветный ливень, дорога была узкой и не освещалась, а тут еще сломались «дворники», приходилось постоянно останавливаться, выходить из машины и тряпкой протирать лобовое стекло – видимо, это была легкая месть Судьбы, впрочем, это не отучило от вранья старлея, верившего в торжество коммунизма.
Боже, что творилось у меня в голове! Ведь не полным идиотом же я родился? И ведь не только Ленина я читал, но целый сонм критиков Великого Учения.
Неужели дурак?
Но крепок был камень, медленно точила его вода, и не сдвинули его с места ни британская пресса, безжалостно шерстившая коммунистов, ни Бертран Рассел, ни Маггеридж и Фишер, ни Артур Кестлер со «Слепящей мглой», поразившей прямо в верноподданническое сердце, ни Джордж Оруэлл и Евгений Замятин, ни Солженицын – камень покачивался, но снова прочно залезал в мох, боялся оторваться от благополучной земли и тут же придумывал аргументы, трусливо, но искренне оправдывавшие и Теорию, и Политику как историческую необходимость. Прав Питт-младший: «Необходимость – это отговорка тиранов и религия рабов».
Вот зараза-то, вот болезнь! И прицепилась ко мне так серьезно, пала на молодость, на лучшую часть жизни!
А может… Неужели… Пуркуа па?
Но работе все это только помогало, укрепляя уверенность в превосходстве Системы, и я мечтал о славе Лоуренса из Аравии, естественно, в варианте Михаила из Московии, хотя очень хотелось добавить к этим триумфам лавры лорда Байрона.
Иногда я представлял, как, издав под псевдонимом (очень нравилось Безлюбов) книжечку блестящих стихов, я вплываю в Центральной Дом литераторов, средоточие изысканной кухни и ослепительных талантов, – что стоит лишь одна надпись, сделанная забежавшим гением на стене: «Запомни истину одну: коль в клуб идешь – бери жену. Не подражай буржую: свою, а не чужую!»
К тому времени я уже молодой генерал, а не полковник, как Лоуренс, на шитый золотом мундир, увешанный орденами за подвиги в битвах с английскими консерваторами, наброшено кожаное пальто (кажется, так любил ходить Кальтенбруннер из гестапо), вид мой суров, но приятен.
Друзья-литераторы, знавшие меня как задрипанного дипломата, протиравшего кресла в посольствах, бросаются навстречу, помогают снять пальто… О Боже! Сверкнули эполеты, кто-то разглядел лампасы, загремели ордена, все поражены, объятия, поцелуи («Миша, это ты?!»), все сияют и торжественно ведут меня в зал, там в шоке уже официантки, особенно одна, как-то упорно не принимавшая у меня заказ на раков…
Но работа шла туго, поиск консерваторов напоминал ловлю бабочек неводом, коварные тори по странной причине не желали идти на контакт и тем более служить КГБ, видимо, они не представляли, какие горы фунтов стерлингов свалились бы на них, пожелай они войти в тайный комплот со мною[19]19
Если бы я знал, как иронична история: в октябре 1992 года в ресторане «Каретный ряд», бывшей столовой Свердловского райкома, выйдя в тесный ватерклозет (так и вспоминается дореволюционный анекдот об армянине в гостинице, не спавшем ночь из-за шума за стеной. Утром он прочитал на табличке «Water Closet» и воскликнул: «Я так и знал, что это – иностранец!»), я разговорился в унылой очереди с иностранцем, оказавшимся членом парламента от консервативной партии, он тоже слегка поддал и лишь поднял бровь, узнав, что говорит с бывшим экспертом КГБ по Англии, – достойный конец спектакля – кукольного поединка между Панчем и Джуди, поставленного в духе Беккета под названием «холодная война».
[Закрыть].
Я пытался глубже проникнуть в тайны английского характера, но все больше запутывался. Стереотипы разрушались на глазах: рантье, банкиры и трутни оказывались добрыми и симпатичными людьми, а выходцы из трудовых масс, профсоюзники и шахтеры, слишком часто были выжигами и амбициозными дураками, а совсем но прогрессивным человечеством.
Я подружился с лордом, который совсем не походил на колониального людоеда в пробковом шлеме, избивавшего стеком несчастных китайских кули или индийских сипаев, и носил он не смокинг, а пуловер с продранными, но аккуратно зашитыми локтями, жил, подобно мне, в полуподвале (это успокаивало), интересовался книгами и театром, любую политику считал подлой и лживой, а ядерное состязание приравнивал к самоубийству. Дико все это было слышать от представителя правящего класса, сначала я даже подозревал, что им манипулирует английская контрразведка, дабы взять меня на крючок…
Привыкнув к бесцеремонности московской милиции, я замирал перед «бобби», когда случалось нарушать правила левостороннего движения (по правой стороне я, правда, ездил лишь по праздникам), и первое время заискивающе заглядывал им в глаза, даже не врезавшись в столб газового фонаря и не сбив маму с коляской. До сих пор в глазах стоит до безумия вежливый полисмен, остановивший меня ночью и молвивший: «Извините, сэр, но как бы вы отнеслись к идее включить фары?»
Еще труднее воспринималась знаменитая английская недоговоренность или преуменьшение (understatement); однажды Перри Уорстхорн заметил, что недавно видел нашего посла и очень интересно с ним поговорил, очень интересно, добавил он, и при этом как-то слишком тонко улыбнулся. Конечно же, я не преминул сообщить послу о столь лестном отзыве, на что его превосходительство молвил: «Интересно? Я просто сказал, что его газета – говно!»
Вот она, тонкая улыбка и дрожащие искорки в глазах…
Трудно нам, русским, с этими недоговоренностями и подтекстами, все мы рвемся к «да» или «нет», «любишь – не любишь», «патриот» – «демократ», принимаем блеф за чистую монету, рубим правду-матку там, где стоило бы поиграть бровями или поскрипеть костяшками пальцев.
Один мой коллега обрабатывал англичанина, и тот все кивал головой и вежливо улыбался, а вдохновленный коллега решил, что его собеседник уже готов, как Гай Фокс, поджечь парламент во имя мира во всем мире, и начал его вербовать. В результате разразился скандал – так что, если англичанин качает головой, как Будда, это отнюдь не значит, что он жаждет влиться в когорты тайных агентов.
Меня учили, что неприступные политические клубы от простого «Реформ» до элитарного «Бифстейк» суть святая святых истеблишмента и великолепное пастбище для разведки. Там, и только там расслаблялись члены правительства и шефы спецслужб, выпускавшие изо рта секреты вместе с сигарным дымом, там за стаканчиком скотча решались судьбы страны и мира.
Иногда меня приглашали туда, и я жадно оглядывал столы, за которыми уплетали протертые супы мрачноватые типы, напоминавшие отставников в кагэбэвском клубе на Лубянке – как подойти к ним? как заговорить? – и я пил грустно порт[20]20
Естественно, мечтая об отечественной кородряге.
[Закрыть] в отделанной деревом библиотеке клуба, я с тоской смотрел на министра торговли сэра Реджинальда Модлинга и думал, что делать. Не мог же я подбежать к сэру Реджинальду, вырвать омара изо рта и молвить жалобно: «Господин министр, я очень хочу с вами познакомиться… вы мне так нужны!» Как бы он реагировал?[21]21
– Закуси язык, мать, – огрызнулась юная Рачиха. – С тобой и устрица из себя выйдет.
Льюис Кэрролл.
[Закрыть]
Клубы оказались крепостями, в отличие от домов англичан, которые, как известно, являлись символами крепости и надежности. Даже на родине не бегал я так часто по гостям, как в Англии: и на тихие семейные ужины, и на домашние коктейли, где все весело верещали и легко общались друг с другом, и на незатейливые вечера, когда каждый гость притаскивал что мог.
Пожалуй, чопорность и снобизм, по Гейне, черты «вероломных и коварных карфагенян Северного моря», гораздо явственнее просматривались в нашем посольстве. Одевались все наши дипломаты и недипломаты словно на аудиенцию у королевы: всегда темные костюмы, белые рубашки и мрачные галстуки, не дай Бог явиться даже на полуофициальный прием без галстука – обеспечены выговоры начальства, лавры разгильдяя и даже диссидента.
По особо торжественным случаям на приемы в наше посольство приглашали толстого дворецкого (из числа тех, кто охранял врата на «улицу миллионеров» и заодно помогал службе слежки), который занимал место у входа и зычным голосом объявлял о прибытии знатных гостей, – посмотрели бы на все это матросы Железняков и Маркин!
До приезда в Альбион много, конечно, наслышался я об английских политических нравах – вершине надувательства буржуазией народных масс, но, попав в парламент («собрание старых баб» – отец Карл), сразу был покорен свободой дискуссий, остротой критики, искрами остроумия и тем, что после сессии яростные противники мирно пили пиво в парламентском пабе, а не продолжали лупцевать друг другу морды.
Правда, ослепление мое вскоре увяло, в конце концов, политика грязна в любой стране, пресса любит все раздувать, вот и превратили в нелепый скандал дело военного министра Джона Профьюмо – какой абсурд, что Иванов мог использовать проститутку Кристин Килер в целях шпионажа! Мыто хорошо знали нравы в нашей и военной разведках, нам и на милю к проституткам подходить запрещалось (наверняка сам Иванов считал, что перед ним честная модельерша), не то что ставить перед ними задания о выведывании секретов, веселая фантазия: очаровательная Кристин, опершись нежным локотком на подушку, спрашивает у голого Профьюмо: «Джон, а какого вида ракеты завезли в Англию из ФРГ?»
Сначала весьма раздражала меня английская «нелюбовь к теории» (Ильич регулярно поддавал им за это), к тому же я никак не мог понять, почему так уверенно звучат марксистские аргументы на родине и так беспомощно в Англии.
Однажды на коктейле я пытался посадить в лужу одного философа-идеалиста мировой величины, профессора Айера (как легко было биться с идеалистами дома, оглушив, словно дубинкой, «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» – и точка), и проблеял шибко ленинское по поводу солипсизма и поповского идеализма, к счастью, философ оказался человеком деликатным и перевел разговор на преимущества виски перед джином. Тогда я расценил его тактичность как теоретическую несостоятельность и явное проявление «нелюбви к теории» (плоды любви в нашей стране мы ощущаем и по сей день) и посетовал на рациональность и прагматизм англичан, неспособных понять диалектические обобщения, даже твердолобые тори не имели ни законченной теории, ни путеводной звезды, ни пленительного рисунка светлого будущего, даже лейбористы выбросили из своей программы Маркса и «пункт 4» (о национализации) и свели все к налоговой системе, благосостоянию и социальной защите.
Удивительно, каким я был дураком! И, как и все мы, жил себе преспокойно на марксистской диете, лишь только слышав о существовании врагов народа Розанова, Ильина, отца Булгакова и Бердяева.
Даже упоминание о частной собственности вызывало только усмешку – разве можно было этот анахронизм принимать всерьез? что есть собственность в сравнении с выходом из мира грязного чистогана в царство свободы, где все мы будем лишь совершенствовать души и извилины, отрешившись от бренных материальных забот?
Интеллектуальные бродяги, безумные поэты и философы, отдававшие последние гроши ближним, пламенные революционеры, отрекшиеся от дворянства и состояния, прочно заняли в моей душе места героев.
И все же мой революционный романтизм хирел, и как-то незаметно я начал подражать буржуа: купил модный костюм за двадцать фунтов (приличная сумма по тем временам) в самом фешенебельном магазине, начал баловаться сигарами и трубкой, обзавелся зонтом с бамбуковой ручкой, которым стучал по асфальту, как тростью, во время динамичных променадов по Пиккадилли, и, если бы не риск разборки на партийном собрании, приобрел бы, наверное, и котелок. По уик-эндам, подражая англичанам, я натягивал на себя старый свитер и потертые фланелевые брюки, не брился и, прогуливаясь по Гайд-парку, чувствовал себя чистопородным лордом.
Мой Альбион! Несется кеб прошлого по булыжникам, скрипят колеса, газетчики заглядывают в окошко и кричат на корявом кокни: «Анк ю, саа», что означает «Спасибо, сэр», вот Стратфорд-на-Эйвоне, я внимательно рассматриваю скульптуру Гамлета (и нахожу поразительное сходство со старлеем), вот озеро Серпантайн в Гайд-парке, где утонула жена Шелли («Чья жена? – спросил меня коллега. – Не того кривоногого мужика, который вчера на банкете один сожрал целую банку икры?»), я пробегаю рано утром по парку в трусах, – физкультпривет! – толкаю вместе с Катей коляску с сыном, вот он неуверенно ступает по траве, с удивлением осматриваясь вокруг.