Текст книги "Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp"
Автор книги: Михаил Любимов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Москва, 1985 – 1991
…пьют молоко летучих мышей и кошек, рыбу ловят руками, во время еды прячутся или закрывают глаза, а все остальное делают не таясь, подобно философам-циникам. Сжирают сырыми трупы жрецов и королей, дабы впитать в себя их достоинства.
Хорхе Луис Борхес
Я еще на пути к «Националю». Гена, я еще топаю по жаркой улице Горького, всматриваясь в прохожих, и крутится в голове какой-то легкомысленный мотивчик на старый стих, посвященный прекрасной и единственной в тот прекрасный и единственный час в том прекрасном и единственном городе, что-то вроде «а я себе гуляю и сигареткой балуюсь, смотрю, переживая, на проходящих барышень»[90]90
Хорошее это дело – глядеть на барышень. В 1994 году моя персона оказалась в мемуарах обозревателя «Санди телеграф», светского льва и остряка Перри Уорстхорна: «Любимов был популярный гость, подкатывавшийся к некоторым приглашенным дамам, в частности к красавице Пэт Гейл, которая прибыла в ресторан, где мы ужинали после банкета, с буквально запомнившимся мне отзывом о «десяти футах русского языка, пытавшихся в такси взять в лассо мои гланды». Господа офицеры, встать!
[Закрыть], тянется мотивчик, словно ничего не изменилось, может, мы просто бежим на месте, как кэрролловская Красная Королева, и этот толстый солидный дядя с плешью, скользящий подслеповатыми глазками по мелькающим ножкам, и есть тот самый я, баловавшийся сигареткой?
В 1985 году медленно, тонкими намеками началась перестройка, возбуждая больше любопытства, нежели веры в будущее, – все так обрыдло, что даже фантазия не фонтанировала.
Я еще купался в театральной славе (пьесу показали в обществе слепых, и мы с режиссером там выступали с разъяснениями о терроризме США, срывая аплодисменты), спектакль бороздил просторы Поволжья и Украины, рассказывая простым советским людям о зловещем ЦРУ, ненавидевшем всех хороших людей и лившем вокруг кровь.
Иногда я позванивал коллегам в родной отдел (говорили со мной, как с назойливой мухой, хотя я ничего не просил), пару раз поздравил Витю, уже первого заместителя начальника разведки, с какими-то юбилеями («Надо бы увидеться», – заметил я. «Надо бы», – отозвался Витя безрадостно), ты, Гена, кажется, в 1983 отчалил в ГДР на ключевое место шефа, по важности одновременно члена коллегии КГБ.
Гордиевский уже два года бился насмерть в туманном Альбионе, в основном со своими начальниками, которые не давали ему ходу, видимо, кожей чувствуя, что он принадлежит к когорте тайных англосаксов, с ним мы переписывались, хотя мне не нравилось, что он отвечал с большим опозданием, иногда даже одним письмом на мои два, – власть портит людей, заместитель резидента в Лондоне – это шишка, хотя, конечно, червяк по сравнению с тобою и Витей…
«Дорогой Михаил Петрович! Очень рад за Вас в связи с успехами на театральном поприще. С интересом слежу за Вашим прогрессом здесь и буду счастлив вместе с Вами, когда произойдет всероссийская известность (в то же время моя преданность Вам и признательность сохранятся неизменными, даже если, вопреки ожиданиям, она и не придет)…»
Рисунок Кати Любимовой
А вот из другого:
«…Моя жизнь здесь, к сож-ю,[91]91
Сохраняю сокращение – спешил Олег Антонович, спешил жить и экономил время.
[Закрыть] не отвечает Вашим рекомендациям. Борьба за самоутверждение продолжается. Дни, недели и месяцы проходят в тех заботах, которые Вам хорошо известны, причем с изрядной долей утомления и перенапряжения. Я не вижу тех прелестей, о которых говорите Вы, – театра, концертов, выставок, музеев и пр. Моим утешением является лишь 3-я программа радио, которая передает только серьезную музыку, и я ее слушаю постоянно».
Бедняга.
Мы иногда виделись во время его отпусков, приглашал он меня в бар отеля «Спорт» недалеко от его дома, угощал вылетевшего из седла шефа ужином и баловал сувенирами, попутно кляня своих начальников в Лондоне, не разбиравшихся в политической разведке. Правда, тебя, Гена, и других боссов в Москве не трогал: кто знает? вдруг я сниму телефонную трубку…
И вот майский вечер 1985-го, телефонный звонок, неровный голос Олега Антоновича: «Я вернулся, кажется, навсегда, меня отозвали», – трубка звучала пришибленно, я в это время стоял в трусах[92]92
С трусами, Гена, между прочим, было плохо: датский запас я уже износил, к орехово-зуевским ситцевым, в которых блистал с американками, возвращаться было неудобно, а отечественные белые либо вообще отсутствовали в продаже, либо довольно сильно ударяли по пенсии (слезы падают на хвост).
[Закрыть] (до странности душный вечер), с огромной хрустальной (!) чашей, наполненной красным вином, ее, между прочим, я приобрел в Вене во время секретной миссии (в ушах звучит знакомый венский вальс).
Когда в палящий зной стоишь в трусах и с чашей, очень неплохо получаются дружеские советы глобального характера, особенно когда не знаешь, что собеседник работает на вражескую разведку, – отсюда и моя реакция: «Плюнь на все, старик! Защищай кандидатскую, у тебя ведь отличная голова! (Не ошибся, даже недооценил.) Или подавай в отставку!» (Понятно, что нет ничего лучшего для подражания, чем собственная неповторимая биография.)
Мы договорились встретиться, и через пару дней Гордиевский прибыл в мою неприхотливую квартирку, что дышит прохладой в глухой тишине истинно московского двора (выпало это чудо в результате размена с Тамарой роскошных апартаментов на Ленинском), жемчужину двора, Гена, являет собою великолепная помойка в виде четырех железных ящиков, из которых два ящика дворник с женою перевертывает, дабы их не заполняли страждущие, естественно, мусор летает по всему двору, и не постичь тайну дворника: зачем ему нужен грязный двор? почему бы не выставить все четыре ящика?
Во дворе всегда что-то роют, страсть как любят отключать отопление, часто паяют лопнувшие трубы, один работает, остальные толпятся у ямы, глазеют, курят или отходят к скамейкам и деловито пьют портягу.
– Друзья-рабочие, дорогие товарищи, когда дадите, голубчики, нам, жильцам, тепло?
– Да иди ты на…
Итак, Гордиевский прилетел ко мне на рандеву, его вид сразил меня наповал, словно явление покойника: бледен, как полотно, трясущиеся руки, нервная прерывистая речь – впрочем, сейчас мне все понятно: попробуй походить под слежкой, зная, что вот-вот схватят, скрутят и быстренько, без проволочек, кокнут.
История, которую он поведал, хлопая рюмку за рюмкой (весьма новый феномен, ибо я считал его одним из немногих трезвенников в ПГУ, под стать самому Крючкову), несла в себе печальные черты ужасов 30-х годов: недруги обнаружили у него на лондонской квартире книги Солженицына и других диссидентов, взяли в разработку, и вот сейчас, когда его должны утвердить владыкой-резидентом, материалы реализовали, дали подножку и вызвали на «совещание» (жена с детьми осталась в Лондоне, Центр действовал по всем правилам, боясь спугнуть дичь).
Далее он рассказал, что генералы Грушко и Голубев устроили на даче в Ясеневе ужин, угощали его водкой, которая вызвала у него смещение мозгов[93]93
Тут одна из морских свинок громко зааплодировала и была подавлена. Служители взяли большой мешок, сунули туда свинку вниз головой, завязали мешок и сели на него.
Льюис Кэрролл.
[Закрыть]. Грушко вскоре ушел, а Голубев начал задавать вопросы, словно вел следствие, – удержался Гордиевский лишь неслыханным усилием воли. Тут я поднял его на смех: никогда не слыхивал я, чтобы психотропные средства опробовали на кандидатах в резиденты, это уж его мнительность! (Оказалось, что нет.)
Всю историю с диссидентской литературой хитроумный Гордиевский рассчитал блестяще – ведь Солженицын, Зиновьев, Оруэлл, Замятин, замаскированные невинными Пушкиным и Лермонтовым, занимали у меня целые полки, весь его рассказ о сталинских нравах в ПГУ вонзился в мое сердце как стилет, да и прыти прибавил: на следующее утро я погрузил в чемоданы наиболее компроматную литературу, повертелся на машине по переулкам и отвез к надежному другу, а несколько книг завернул по рецептам подполья в непромокаемые резины и пластики, засунул в портативный датский сейф и закопал на даче рядом с фонарным столбом (ориентир) – разрыл лишь через год и с горечью обнаружил, что ка ил я точит не только камень, Гена, но и сейфы: вода подпортила книги и тайные мои дневники, плохой я конспиратор, куда мне до Солженицына, укрывавшей) целые собрания своих рукописей.
До сих пор скорблю по известной книге Сахарова, которую сжег, считая самым страшным вещественным доказательством моих преступлений, – Боже, а ведь был всего лишь 1985 год! какой путь пройден с тех пор, как тяжело было выползать из трусости и подниматься с колен!
Все же я не выдержал и позвонил тогдашнему начальнику отдела, моему бывшему заму в Дании (после Гордиевского): «Что там стряслось с Олегом? На нем лица нет! Разве можно доводить человека до такого состояния?!» Начальник был невнятен и сдержан, что-то пробормотал насчет кагэбэшного санатория в Семеновском, где снятый резидент должен излечиться, – туда вскоре Гордиевский и отбыл.
Стояло лето, я уехал к знакомым в Звенигород и однажды, прибыв в Москву, решил справиться о здоровье коллеги. Случайно он оказался дома и вскоре снова нанес мне визит, объяснив, что мотается между своей квартирой и санаторием.
Выглядел он еще хуже, чем в первый раз[94]94
О, как скупо мое перо, как серы краски! Сюда бы Эдгара По: «Нет, никогда за столь краткий срок не менялся человек так ужасно, как изменился Родерик Ашер! Мертвенный цвет лица, ужасающая бледность кожи и сверхъестественный блеск в глазах…».
[Закрыть], нервно достал из портфеля уже початую (!) бутыль экспортной «Столичной», налил себе трясущейся рукой. (Какой парадокс! – подумал я. Не пил, не пил и все-таки спился! Почему именно в Англии, где не так скучно, как в Дании?) Я печально и с глубокой завистью наблюдал, как он пьет (собирался сесть за руль), говорили мы недолго и сумбурно, договорились неторопливо и подробно пообщаться в Звенигороде.
Гордиевский, между прочим, объявил, что собирается уничтожить кое-какие эмигрантские книги– этого я перенести не мог, тогда он предложил мне подъехать к его родственникам на дачу и забрать все, что мне надо. Через несколько дней я это и проделал, захватив Замятина, Бориса Филиппова и запас смелых по тем временам датских журналов. Можно только представить реакцию контрразведки на мою поездку, если, конечно, она уже держала на контроле меня или родственников Гордиевского, во всяком случае Гордиевский очень ловко нацелил ее на мой след, англичане называют это «красной селедкой», отвлекающим маневром, – по запаху селедки, из-за которого собаки сбиваются на ложный путь.
Впрочем, Гена, думается, и его визиты ко мне не носили сентиментальный характер (делиться своими неприятностями в условиях, когда тебя вот-вот прикончат, – полный абсурд), ему нужно было показать слежке, что он ведет обычный образ жизни и заезжает к приятелям, кроме того, Гордиевский вполне мог предполагать, что мне через Витю и других коллег известны детали его дела и я ему что-нибудь расскажу, внеся ясность в ситуацию.
Вскоре, кажется, во вторник, я позвонил ему из Звенигорода, договорились о его приезде в следующий понедельник электричкой, которая отбывала в 10.15 утра (он так и записал в блокноте у телефона: «10.15. Звенигород» – молодец, хороший актер, а ведь знал, что уже будет в Лондоне), я прождал его на перроне, пропустил две электрички, посетовал, что пьянство влечет за собой необязательность (Гордиевский был по-немецки педантичен), и, плюнув, вернулся на дачу.
Напрасно я плевал: Гордиевский играл точно в лузу (в книге он потом признался, что делал отвлекающие маневры), дня за три до планируемой встречи со мной в Звенигороде англичане тайно перебросили его в Лондон, – неслыханная дерзость! – КГБ этому не верил и вел поиски.
Как его вывезли англичане? Пока загадка. Вряд ли он переходил границу в ботинках с подметкой в виде коровьего копыта – так любили в начале этого века сбить со следа пограничников. Есть только два способа: либо его тайно провезли через границу в дипломатической машине, запрятав в багажник или иным образом замаскировав, или он выехал по фальшивому паспорту, изготовленному для него разведкой, изменив обличье.
Конечно, в тот момент, Гена, ничего подобного мне и в голову прийти не могло.
Недели через две меня вынули из Звенигорода экстренным звонком со ссылками на умоляющие просьбы бывших соратников (срочно! Срочно! – правда, знакомо, Гена?), я примчался домой, ко мне нагрянули из контрразведки (Гордиевский уже давным-давно дышал лондонскими туманами): где он может быть? что могло произойти? Женщина? Забился в избу где-нибудь в Курской области? мания преследования?
Моя теория была проста и зиждилась на его внешнем облике: глубокое нервное расстройство, возможно, самоубийство. Вскоре меня вызвали на допрос, именуемый беседой, прямо на Лубянку, снова прошлись по моим взаимоотношениям с Гордиевским, словно во мне таился ключ к разгадке его измены, самое смешное, что после отставки в 1980 году видел я его лишь несколько раз. А как же те, которые его выдвигали? сидели с ним несколько лет в одной комнате? на одном этаже? Все поспешили заявить, что ничего общего с ним не имели, встречались формально или вообще не общались…
Осенью началось следствие, и меня любезно пригласили в Лефортово (между прочим, Гена, тех, кто двигал Гордиевского в Англию, то бишь Витю, тебя и других, туда не вызывали, следователи сами ездили в Ясенево к генералам, представляю, как трепетно они их допрашивали!), там сняли уже официальные показания, составив короткий протокол, из которого осторожные следователи вычистили мои слова о неблаговидных нравах в ПГУ (но Крючкову, конечно же, донесли!). Я и не скрывал своего отношения к Гордиевскому: что греха таить – я ему симпатизировал, делился многим в те два года, что мы трудились в датском королевстве.
Только сейчас я понял, почему английская разведка не могла поверить, что Филби – агент КГБ, хотя улик было предостаточно: люди, окончившие один институт, одну разведшколу, проработавшие вместе несколько лет в системе, где доверие лежит м основе, несомненно, рассматривают себя, если угодно, как избранную касту – можно недолюбливать и даже ненавидеть коллегу, но трудно представить, что он шпион иностранной державы.
Тогда я не представлял, Гена, что КГБ взял меня в крутой оборот уже в 1985-м, сразу же после бегства Гордиевского, я предполагал, что сие счастливое событие произошло где-то в году 1989-м, когда я начал публично выступать против организации.
Однако руку КГБ я почувствовал: почти все бывшие коллеги тут же разорвали со мною контакты, по телефону говорили напряженными голосами и уклонялись от встреч. Вскоре меня отвели от работ и сняли с партийного учета в отделе КГБ в АПН, где я подрабатывал, отставили и от рефератов для ИНИОН – доходили слухи, что в грозных приказах по КГБ упоминалось мое имя, чуть ли не как главного виновника предательства Гордиевского.
Помнишь песню Городницкого: «предательство, предательство, души неумирающий ожог»?.. Я постоянно крутил тогда эту запись, но думал отнюдь не только о Гордиевском, я думал о Вите, о тебе, Гена, о том, кого я выдвигал и с кем дружил, – все отошли от меня. Разве это не предательство? Я как-то спросил Юру, хорошего парня, которого ты порекомендовал на важный пост шефа секретариата разведки: «Юра, почему все хороши, когда работают под тобою, и совершенно меняются после того, как ты покинул организацию?» – «Такова жизнь», – ответил он философски.
Нет, жизнь, к счастью, не такова, это КГБ был таким: боялись и контактов с диссидентами, и с родственниками пострадавших, и, естественно, с выгнанными на покой своими кадрами.
Не все разорвали со мной, кое-кто из бывших коллег остался, правда, от меня не укрылся неожиданный аскетизм одного друга, любившего раньше пображничать у меня дома в доброй компании: компании исчезли вместе с его раскованностью, вскоре на лестнице он шепотом сообщил мне, что докладывает обо мне начальству только хорошее, – это было благородно, теперь я точно знал, что находился в активной разработке.
Однажды мы случайно встретились с моим коллегой, недавно вернувшимся из-за кордона, сели кейфовать у меня на квартире, но наш пострел везде успел, и в час ночи в дверь позвонил молодой человек, попросивший закурить (увидел освещенные окна и заскочил «на огонек»), – коллегу засекли и миссию выполнили.
Эх, Гена, иногда страшно хочется взглянуть хоть на корочки, в которых все мое дело, уж наверняка ты его полистал еще до назначения на пост главы контрразведки. Философски говоря: а почему бы не завести дело? почему бы не прослушивать? почему контрразведка должна верить мне на слово? А тебе? А Вите?
Много лет назад, еще когда я был в фаворе, то в шутку бросил своему приятелю – одному из первых лиц контрразведки: «Неужели ты считаешь меня агентом ЦРУ?» Он тоже пошутил: «А почему бы нет? Это еще нужно доказать!»
Так что у меня никаких претензий к контрразведке: слушайте! смотрите! следите! подводите агентов, я привык к этому и за границей, и дома, и нет ничего хуже для здоровья, чем менять привычки и стиль жизни. Одна лишь просьба: делать все с санкции прокурора или суда, под эгидой парламента, цивилизованно, как в Англии или Дании, не налетать скопом, не выкручивать руки, не разворовывать квартиру во время негласных обысков, не прокалывать колеса и не держать в холодной камере-рефрижераторе, как бывшего шефа органов Виктора Абакумова (забавно: в зените славы он приказывал охране раздавать милостыню нищим, дешево хотел искупить грехи), впрочем, если до такого вновь дойдет наша история, то никакие парламенты не помогут.
Когда начался переворот в августе 1991-го, мелькнула у меня мысль, что могу оказаться в кабинете на Лубянке перед тобой и перед Витей, забавная ситуация, интересно, снизошли бы вы лично до допроса бывшего однокашника или перепоручили бы ото более опытным во всех отношениях держимордам?
Что моя маленькая судьба, если смотреть с вершин нашей великой и кровавой истории? Собственные мелкие неприятности всегда кажутся крупнее даже глобальных бед – поэтому тогда всю возню вокруг себя я воспринимал болезненно (конечно, если бы я знал, что меня разрабатывают как пособника англичан, то, наверное бы, смягчился).
Меня никогда не покидала ностальгия по доверию друг другу и крепким дружеским рукопожатиям – Боже, как тяжело сходиться с людьми, когда тебе уже за пятьдесят! А дальше все хуже и хуже, и все чаще звонит телефон и сдавленный голос сообщает: «Ты знаешь, он умер», и все меньше друзей вокруг, и замечаешь в себе совершенно страшное, неосознанное, придирчивое раздражение, которое вызывают те, кто остались. Как он изменился! как поглупел! да он совершенно спился! воображает из себя черт знает что, а карьеры никакой и не сделал, да и вообще всю жизнь приспосабливался! И неожиданно понимаешь, что и ты сам, блестящий и неповторимый, стал брюзгливым, мнительным, нетерпимым стариком, которому хочется всех поучать и направлять на правильный, одному тебе известный путь. Но это все суета сует, и на ум приходит мой любимый Георгий Иванов:
Холодно бродить по свету,
Холодней лежать в гробу.
Помни это, помни это,
Не кляни свою судьбу.
Ты еще читаешь Блока,
Ты еще глядишь в окно,
Ты еще не знаешь срока —
Все неясно, все жестоко,
Все навек обречено.
И конечно, жизнь прекрасна,
И конечно, смерть страшна,
Отвратительна, ужасна,
Но всему одна цена.
Помни это, помни это
– Каплю жизни, каплю света…
«Донна Анна! Нет ответа.
Анна, Анна! Тишина».
Как понимаешь, Гена, на фоне этого блекнут все мои передряги.
И все же бумажный кораблик мой вы не потопили, ибо жил я уже давно в других измерениях, но все же трудно, Гена, совсем без злата, особенно когда привык к бургундскому и фазанам в перепелином соусе, – посему двинулся я на поиски приработков и набрел по блату на светоч мысли, иностранный лекторий общества «Знание».
Командировка в круиз с врагами, где отставник прочищает глупые американские мозги, зашибает деньгу по 15 рэ в час, ищет смысл жизни и целыми днями плюет в воду
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!
Над вами светила молчат в вышине,
Под вами могилы – молчат и оне.
Федор Тютчев
И все-таки много сладости было во временах застойных, много халвы, и порядок образцовый бывал иногда, и трудились хоть и в меру, но на благо и честно и, главное, уважали идеологических работников даже невеликого калибра. Бывало, прибываешь на пароход, раскланиваешься с иностранцами и прочими и прямехонько к обеду, а там уже место за столиком для уважаемого товарища лектора готово: на снежной скатерти икра зернистая и кетовая в половинках крутого яйца, ростбиф с кровью, умеренно прохладное, не из морозилки цинандали в окружении боржоми.
Правда, столик был не самый эксклюзивный, но псе же для особ, приближенных к государю императору, который сидел за соседним столиком в виде директора круиза, его заместителя по линии одной организации и иногда капитана, подходившего обсудить дела текущие и заодно пропустить рюмочку. Что за лекторы на бригантинах с иностранными туристами, отдыхающими на наших просторах? Уж не те ли это лекторы из общества «Знание», что в народном восприятии, запечатленном в киношедеврах, обычно вещали о достижениях, крепко держась за трибуну, дабы не рухнуть в партер от винно-водочных перегрузок?
Нет, не те это лекторы, а пропагандистские, так сказать, сливки, свободно владевшие иностранными языками, а потому доходчиво и напрямую отливавшие свои мысли в слова, с опытом скрещения мечей на заграничных ристалищах, беспредельно преданные и морально устойчивые, желательно со степенями, нежелательно с выговорами. И по знакомству, как я, тоже устраивались[95]95
Как же не устроить человека, который еще в школе начертал: «Двадцать девять лет назад седьмого ноября свергнул младой рабочий класс буржуев и царя».
[Закрыть].
Работал я в основном на «круглых столах» с американцами, и они, не отличаясь особой деликатностью, доставляли много хлопот, любили резать правду-матку, не особенно заботились о благопристойности вопросов и не ахали, любуясь санаториями-дворцами для трудящихся, статуями борцов за свободу или очень мускулистыми женщинами с серпами, снопами, одиноким веслом и мясистыми грудными детьми.
До сих пор волосы встают дыбом, когда вспоминаю, как один американец вылетел из зала прямо к моему столу и стал орать, брызжа слюной, по поводу нарушений прав человека и при этом еще пару раз довольно больно ткнул меня пальцем в плечо, вызывая нехорошие рефлексы. Ответил я тогда распаленному хаму по тогдашним канонам, гласившим, что главные составные части прав человека – это не болтовня и не игры в демократию, а право на труд, жилище, на бесплатные медицину и образование. Вообще подобные вопросы наши лекторы так обсосали, что в секунду ставили америкашек на место.
Самое пикантное: в Соединенных Штатах деяния нашего иностранного лектория заприметили, восприняли очень по-американски, очень всерьез, как форпост пропаганды, инспирируемый КГБ и опасный для нераспаханных мозгов туристов США. Подозрения эти усиливались тем, что одним из замов «Знания», курировавшим наш бастион, был небезызвестный председатель КГБ Семичастный, в свое время указавший Пастернаку, куда ему следует убраться, а потом покатившийся вниз по карьерной лестнице. Нет, не КГБ был вдохновителем инолектория, а самая главная и правящая структура в лице отдела пропаганды ЦК КПСС, которому льстило оплодотворять не только отечественные, но и заграничные отары.
Война шла не на живот, а на смерть, и американцы решили не оставлять своих соотечественников под артобстрелом нашей пропаганды и начали направлять в круизы своих лекторов, обычно профессиональных советологов. Какие душераздирающие баталии разгорались во время поездок, особенно закупленных Стэнфордским университетом…
В круизах была лафа еще и потому, что не приходили туда, как на «столы» в Москве, идеологические ревизоры – тети из «Интуриста», заодно черпавшие там гранд-идеи для так называемой методической работы с переводчиками.
Да что там тети! Иногда во время лекции в Политехническом вдруг бесшумно отворялась дверь и на цыпочках, пригнувшись, словно боясь задеть потолок, в зал входила личность чрезвычайно советского вида, прижимая к животу блокнот, занимала место за спинами туристов, не извинялась, не представлялась, а просто садилась и начинала что-то чертить в блокноте.
Лектор, словно улитка, на которую наползал танк, уходил в свою скорлупу и быстро бросал на осторожно-безрадостную картину советского бытия яркие краски бесплатного образования, низкой квартплаты и прочих благ, обретенных народом, несмотря на разрушительные гражданскую и отечественную войны, колорадского жука и другие происки ЦРУ.
Были и вершины идиотизма – отчеты, которые предписывалось составлять лекторам после «столов», с обязательным перечислением основных вопросов, заданных иностранцами. Вопросы повторялись из беседы в беседу: зачем вступили в Афганистан? Зачем сажаете? Почему поддерживаете сандинистов? Почему такая огромная армия? и т. д. Затем малый начальник лектория сводил все вопросы в единый документ, который летел в державный ЦК. Представляю еще одну наморщенную лысину, и снова рождался трагический вопрос: зачем? Держать руку на пульсе Запада? Но ведь этим занимались и МИД, и КГБ, и АПН, и масса других организаций. Делать выводы и спешить доложить о них шефу? Скажем, пора вывести войска из Афганистана. Исключено, сплошная мистика, точнее, абсурд…
Июль 1991 года. Казанский порт и белое судно.
Главный идеолог круиза ступил на трап и прошел к капитану. «Тройки» теперь уже нет, всем верховодит «Речфлот», слинял тот таинственный, о котором шепотом, – организации подрезали крылья, – но он жив и еще появится в Плесе, задержится на судне на пару часов, дабы выяснить, не завербовали ли враги матросов, у которых нет вопросов.
На корабле американских граждан – бывших врагов номер один – человек пятьдесят, французов около двадцати и среди всех них масса русских из США, в том числе и православных. Капитан, понизив голос, сообщает, что ими верховодит епископ американской православной церкви Василий, внук того самого Родзянко, председателя Государственной думы, принявшего отречение у императора Николая.
Новшество времен перестройки: советские туристы (раньше их с ворогами так просто не смешивали бы).
Боже, ну и состав! Случись бы такая беда года три назад, в 1988-м, – и затрепетала бы полковничья душонка, и напрягся бы идеолог, представив конфронтацию с «бывшими» со всеми вытекающими отсюда последствиями, да и за своими надо приглядывать…
С опаской констатирую спокойствие духа, странное для бывшего сотрудника и коммуниста, вечно несущего бремя ответственности и даже некоторую приятность от предвкушения интересных бесед в хорошем обществе. Впереди волжские города, соборы и кремли, колокольни и иконостасы, церкви, церкви – да оставила ли что после себя советская архитектура?
Но грянул оркестр «Славянку» (она и будет ностальгически звучать при каждом отходе), замахали с пристани мальчишки в трусах, старушки-торговки в теплых платках, парочки со скамеек, туристы и ответ радостно замахали с палубы, и уже суета, и дамы устремились сменить туалеты, а за ними джентльмены заспешили облачиться в парадную форму (через полчаса в зале – церемония представления вождей круиза, нечто вроде вручения верительных грамот), лектор тоже заметался, закопошился, – эх, опять забыл галстук, придется занять у помощника капитана, – забегал по палубам и вот наконец добыл его, грустную сельдь, подвешенную к шее за хвост.
Прототип с сыном
Зал уж полон, ложи блещут, туристы уселись на скамейки и раскладные стулья, посматривая на столики, где водка, шампанское и маслины (после церемонии советские кавалергарды – туристы сметут всю эту мелочь в три минуты, пока американцы будут пыхтеть над одной рюмкой), оркестр-банд сыграл туш, и на подобие сцены вышли и величаво замерли капитан, директор круиза, переводчики, директор ресторана, врач и девица-физкультур-ник. Приветственные спичи, аплодисменты, удары барабана, девица прошлась от стенки до стенки колесом. И самое пикантное кушанье круиза, лектора, представили: я встал, чуть поклонился, как нобелевский лауреат, знавший себе цену, и внутренне изумился, что жидкие хлопки не перешли в овацию.
За шампанским и маслинами, от коих поотвык, встретились мы взглядами с владыкой Василием и раскланялись. Владыко высок и отмечен печатью аристократизма, посох в руке придавал величавость всему его облику (в Костроме местные старушки, завидев его, кричали: «Иван Грозный!» – лишнее доказательство, как легко на Руси перемешиваются праведники и тираны), вывезенный мальчиком из объятой пламенем гражданской войны России, в конце концов оказался в Югославии, где встал на путь служения церкви, после войны несколько лет отсидел в коммунистических застенках, затем Лондон и двадцать пять лет работы в русской службе Би-би-си. Неслись проповеди отца Василия в родную страну, пробивая заунывный гул глушилок, особую ненависть он снискал во всех небогоугодных организациях. Достигнув сана епископа и преклонных лет, Василий переехал в Вашингтон, где и сейчас живо участвует в судьбах своей страны, переживая всю нашу катавасию, а совсем недавно с успехом прочитал серию проповедей по Центральному телевидению.
Вояж предпринят группой православных не только лишь для любования русской стариной, а дабы попасть на захоронение святых мощей Серафима Саровского в Дивееве. Правда, рывок туда пилигримов из Казани на автобусе по загадочным причинам не состоялся, хотя валюту за это и содрали. Владыко развел руками и подивился «Речфлоту» и «Интуристу», они ведь обещали, ничего не ясно. Мне-то ясно, кто у нас в стране мастер по срыву происков, тем паче что Дивеево недалеко от секретных зон, – там недалеко знаменитый Арзамас-16 – мог бы и подумать святой, прежде чем родиться в таком стратегическом месте.
Об этом я и заметил владыке, но он возмущения не выказал, а заявил, что видит в этом промысел Божий, видимо, на корабле суждено почтить день святого Серафима, спасибо органам, что узрели промысел, высокий все-таки профессионализм[96]96
«Руководство для агентов Чрезвычайных Комиссий»: «Нужно всегда помнить признаки иезуитов, которые не шумели на всю площадь о своей работе и не выставляли ее напоказ, а были странными людьми, которые обо всем знали и умели действовать».
[Закрыть].
На следующий день стоял я среди своих и чужих в ресторане, народу поднабилось много: тут и французы, и американцы, и русские, и советские, и даже азербайджанцы – их на судне семей пять с детишками оказалось. Часа два служил молебен владыко Василий, три американца пели псалмы, им мальчишка-американец помогал, наши слушали молча и недвижно, одна лишь пожилая женщина, кажется, корабельная уборщица, все крестилась и крестилась, а затем и на колени встала.
Зато произошло заметное оживление, когда владыко приступил к раздаче иконок святого Серафима, тут народ вздохнул с облегчением и энергично образовал очередь, не отказали себе и азербайджанцы-мусульмане, все с удовольствием целовали руку епископу, принимая освященный дар.
Я тоже хотел иконку, но как некрещеный к владыке не подошел, постеснялся. Потом отец Иосиф, элегантный, спортивного вида американец, пояснил мне, что тут нет никаких ограничений – бери, хватай иконки, кто хочет, всех спасет святой Серафим– и верующих, и неверующих.
На другой день и мой дебют для американцев: сменил я легкомысленные шорты на более интеллектуальное платье и поспешил в зал за столик с микрофоном. Народ подходил резво, вскоре все заполнили, в первом ряду владыко Василий и отец Иосиф, краткая интродукция, а дальше пошли уже вопросы. Да и вопросы ли это были? Не вопросы, а сплошное волнение: как бы не разорвали мы друг друга в клочья в борьбе за демократию, не запустили бы по недоразумению ракеты в сторону США или, не дай Бог, не взорвали бы самих себя, отравив заодно полмира! Тут уж я, конечно, начал успокаивать (больше всего самого себя), что, мол, не до такой степени мы потеряли голову, не надо верить всем нашим болтунам, все, что ни делается, – к лучшему, и перевел поток в русло экономики, отвлек намеренно, ибо любой американец – экономист и жаждет разобраться в нашей бывшей плановой.