355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Меньшиков » Выше свободы » Текст книги (страница 21)
Выше свободы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:12

Текст книги "Выше свободы"


Автор книги: Михаил Меньшиков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)

Делает большую честь киевскому духовенству то, что оно возбудило этот коренной вопрос смуты. Нет сомнения, пастырские собрания и других областей России выскажутся по тому же поводу. Ввиду этого позволительно остановиться на киевском докладе. Если есть у нас государственные люди, если не совсем заглохла в них тревога перед надвигающеюся гибелью страны, – они должны на этот раз внимательно прислушаться к голосу церкви.

"Современная печать, – говорит доклад, – в значительной своей части, стала проводником мыслей противорелигиозных, противохристианских, противоцерковных, противогосударственных, противообщественных, безнравственных. Безбожие, кощунство и даже богохульство пропагандируются в ней открыто и безнаказно. Такая печать разлагает семью, общество и государство; она – возбудительница и главная виновница революционных неистовств и всех тех ужасов, какие переживает несчастная родина наша последние годы. Опасность от такой печати неизмеримо велика, так как народ наш по своей простоте и совершенной политической незрелости не умеет разбираться в ней и верить всякому печатному слову, тем более что левая печать идет под знаменем народной свободы и сулит ему все, чем только можно увлечь и сбить с толку доверчивую темную массу. Обещая народу несбыточные блага, она только раздражает его и будит в нем худшие инстинкты, толкая на путь мятежа, всякого рода насилий и убийств.

Столь же пагубно влияние этой печати и на учащуюся молодежь. Яд лжи, политического разврата, развращения и безбожия отравляет и уже отравил многих: высшая школа разложилась, средняя на пути к разложению. Грустно и страшно сказать: юноши, даже мальчики и девочки мнят себя спасителями отечества и для блага будто бы будущих поколений с браунингами и бомбами в руках разрушают общее благосостояние, являясь жестокими палачами и убийцами иначе мыслящих. И все вообще, под влиянием такой печати, путаются в понятиях и фактах, сбиваются с истинного пути жизни, разделяются на партии, взаимно озлобляются и ожесточаются. Таким образом культивируется вражда и смертельная ненависть даже между теми, кто должны бы быть и были ранее братьями по крови, по вере и по всему историческому прошлому.

Скорбя о таком растлевающем влиянии печати, вытравляющей религиозную веру, любовь к Богу, церкви, родине, благоговение пред святыней и страх Божий, а также уважение к Верховной Власти и вообще власти, к пастырям церкви, родителям и наставникам, колеблющей и разрушающей все, на чем зиждется порядок, мир, благосостояние и самая жизнь отдельных лиц государства, пастыри киевской епархии считают своим священным долгом отметить этот угрожающий русской церкви и государству факт и просить власть имущих пересмотреть законы о печати, внести в эти законы поправки и изменения в том смысле, чтобы свобода печати не превращалась в свободу распространять зло".

Не правда ли, сама истина говорит устами киевских пастырей. Нужно было при нынешнем еврейском терроре немалое бесстрашие, чтобы осмелиться высказать публично такое отношение к преступной печати. Но киевские пастыри во главе с епископом Агапитом очевидно идут на это: уж если Христос был оплеван и поруган евреями, то духовенству недостойно бояться еврейских поруганий. Духовенству нашего апостольского престола (ибо согласно преданию в Киеве проповедовал Андрей Первозванный) подобало первому отметить главную опасность, надвигающуюся на христианство, опасность извращенной проповеди, опасность преступного вырожденья слова, с которого светский закон снял все преграды. В самом деле, что такое христианское благовестив, как не свобода слова, в благороднейшем ее смысле? Но слова великого, вышедшего из уст Божиих. И вот эта проповедь добра и правды, начатая Христом, продолжаемая апостолами и священниками, встречается с другою проповедью, с пропагандой преступлений, с пропагандою дьяволизма, самого беспримесного, – под знаменем, однако, тех же высоких слов. На бедное наше христианство, давно расстроенное унижением церкви, нахлынуло наводнение как бы другой религии, черной, как смерть. Оцените состояние искренно верующих пастырей. Они чувствуют себя тонущими, как Петр во время бури. В апостольском призвании им, видимо, не совладать с черной проповедью. Церквей в России каких-нибудь полсотни тысяч, да и те заперты обыкновенно шесть дней в неделю. А газетных листов, брошюр, прокламаций миллионы, и они проникают в самую толщу народную. Еврейский листок, отравленный жгучей ненавистью и подслащенный громкими фразами, не исчезает, как голос священника. Листок остается, к нему возвращаются, его передают из рук в руки. Пропаганда зла получает громадные преимущества пред проповедью добра – в лице тех немногих пастырей, которые на эту проповедь способны.

Великое изобретение, начавшее новые века, – книгопечатание – вооружило зло несравненно более, чем добро. Дурных людей гораздо больше, чем хороших; при одинаковых средствах проповеди первые, естественно, берут верх. Уже при самом появлении книгопечатания опасность пропаганды зла чувствовалась и заставила создать особое учреждение – цензуру. Принято проклинать цензуру, и в самом деле, нельзя помянуть ее добром. Однако в своем замысле она была вовсе не тем, что ей приписывает наше невежество. Цензура была призвана не гасить свет человеческой мысли, а отстаивать его от наплывающей бессмыслицы. В старину понимали, что печатание доступно не только героям, но и негодяям, и так как гении и герои количественно исчезают в неизмеримо огромной толпе непросвещенной черни, то бесцензурная печать должна неминуемо повести к страшной вульгаризации публичного слова, к торжеству зла. Цензура в своем замысле напоминала культ Весты, бережение неугасаемого огня, безупречной чистоты духа. Если плохая цензура не выполнила своей роли, то это еще не решает вопроса о хорошей цензуре. Даже при всей слабости своей это учреждение на Западе и у нас приносило известную пользу. Правда, цензура очень часто приносила и серьезный вред, но вред все помнят, а польза давно забыта. Между тем на небольшое число великих мыслей, что цензура по своей ошибке пыталась задержать, – какое множество задерживалось ею мыслей пошлых и вздорных, отравленных злобой, зараженных вредным безумием! Задержать бедственное наводнение умов этой грязью была великая услуга, и если бы цензура продолжала бы ее оказывать, то цензуру следовало бы сохранить. К сожалению, великие в своем замысле учреждения чаще всего извращаются до обратных целей. Вследствие упадка регулирующего начала власти, цензура кончила тем, что наложила оковы на мысль героическую и гениальную и совершенно разнуздала подлую и бездарную умственную производительность черни.

Многие – кончая Л.Н. Толстым – указывали на опасность книгопечатания, но на нашей памяти явилось новое великое изобретение, совершенно затмившее собою скромное дело Гутенберга. Явилось скоропечатание, которое возвысило все неблагоприятные последствия свободного слова в куб. Книгопечатание по своей громоздкости и дороговизне все еще удерживало письменность на благородной высоте. В старые времена нужно было написать нечто, стоящее внимания лучших людей, чтобы книга окупилась. Скоропечатание же, вместе с фабрикацией крайне плохой и потому дешевой бумаги, сделало публичное слово доступным всем, но тут вот и выступило роковое свойство масс. "Все" оказались в подавляющем большинстве ниже культуры, ниже выработанного культурой ума, ниже выработанной религией совести, ниже вкуса, выработанного аристократией вообще. С распространением грамотности тотчас создалась спертая умственная атмосфера. Если в древности имели право жизни лишь лучшие книги, называвшиеся священными, то теперь их тесный круг задавлен и засыпан, как Геркуланум и Помпея, неисчислимым множеством листов ежедневно извергаемой серой, смрадной и часто жгучей некультурной печати.

Россия поставлена в этом смысле в наиболее опасное положение. В западных странах, где евреев сравнительно очень мало, печать еще не слишком развращена. Худшие люди, "чернь", и там вытесняют таланты и умы, но чернь на Западе все же несет на себе остатки древнего национального духа, то есть именно той культуры, которую выражали священные книги. Там есть сдержка, есть некоторая дисциплина, примиримая со свободой. У нас не то. У нас не только "значительная часть", как говорят киевские пастыри, но подавляющее большинство печати в руках опасного племени. Потерявшая национальное чутье бюрократия наша выронила из слабых рук своих ключ к власти – проповедь моральных идей, и этим ключом живо воспользовались враждебные и чуждые нам элементы. Соединившись с отбросами русского общества, евреи создали ту самую преступную прессу, в которой киевское духовенство видит корень смуты. И действительно, в ней – если не корень развившейся до сумасшествия озлобленности, то – орошение этого корня.

Низкие инстинкты свойственны людям; они всегда были и будут. Секрет цивилизации лишь в том, чтобы держать эти инстинкты постоянно связанными, бесплодными, как зерно, посаженное в сухую почву. Преступная печать еврейская, все эти мелкие, грошовые, рассчитанные на чернь бесчисленные листки не столько сеют зло, сколько орошают его. Ежедневно, как заботливый садовник, еврейские типографские станки поливают невежественные умы настроением отравленным, возбуждающим умственные судороги, мучительные в тесных лбах. Наша высокопоставленная власть не видит народа. Она не заботится о его питании. Она не знает, какою гадостью кормят народ в закусочных, какою мерзостью пичкают воображение народное через маленькие газетки в бесчисленных пивных, портерных, подвалах, чайных, ночлежных домах. Пролетариат городской и деревенский нынче почти сплошь грамотен; к уровню именно низких понятий и жестоких страстей подделывается революционный юдаизм. Идет сплошное обучение многомиллионной пролетарской массы, сплошное воспитание ее в анархических настроениях. Вот серьезная государственная беда, и в самом деле голос киевских пастырей поднимается вовремя. Поверьте, что если другие священники и другие благонамеренные граждане молчат, то не потому, что они не чувствуют пропасти, к которой мы идем.

"Но как же быть? – воскликнет растерянная наша государственность. Неужели отнимать свободу слова, только что данную? Ведь свобода слова устой конституции. Неужели отнимать конституцию?"

На эти растерянные речи хочется сказать: Да полно же. Будемте же наконец понимать то, что мы говорим. "Свобода слова" – да! Вы прекрасно делаете, желая сохранить ее, но где же она, эта "свобода"? Она на бумаге, она в благих намерениях Основных законов. На деле нет этой свободы. На деле установилась еврейская тирания слова, самая постыдная, какая была когда-нибудь у нас. Установился местами гнуснейший террор печати. Попробуйте, если вы не согласны с полдюжиной еврейчиков, заявить свое убеждение. Сейчас же на вас набрасывается в их газетах собачья стая и подвергает травле, буквально травле. Ведь множество верных родине русских людей уже погибли жертвой этой травли. Преследуют не одних обывателей, осмелившихся сказать еврею наперекор. Преследуют представителей государственной власти, сживают их со свету. У меня лежит материал о преследовании левой печатью одного весьма выдающегося вице-губернатора, который еще жив, но напечатанный в газетке приговор над ним вот-вот исполнится. Если бы государственная власть порасспросила несчастных губернаторов, генерал-губернаторов и многих "правых" деятелей о их жизни в глуши, она поняла бы, что это за каторга – дышать в этой ежедневно стравливаемой атмосфере злости, низости, подстрекательства, подметных статей, неуловимых для преследования, и подметных писем. Бомбу в конце концов взрывает не динамит, а именно эта накопляемая тщательно удушливая месть бунтарской печати, ее преступное влияние на чернь. Неужели, скажите по совести, это – "свобода" мысли, конституционная свобода печати? Напротив, именно свобода слова у нас растоптана на первых же порах, и долг власти восстановить ее, обеспечив от преступлений слева. Безумие думать, что гражданская "свобода" состоит в свободе зла. О каких бы свободах ни шла речь, во всех случаях подразумевается свобода добра. Правительство не может не возбуждая бунта разрешить одинаково добро и зло: только первому должен быть дан простор, со вторым же оно должно вести непрерывную и беспощадную борьбу. Это функция власти. Не выполняя ее, она не власть.

То, что церковь заметила "неизмеримо великую опасность", – не делает чести светскому правительству. Оно, казалось бы, обязано видеть собственными глазами ту мерзость, что так громко вопиет к небу. Потворство для всех очевидной, явно вредной, безусловно гибельной пропаганды зла заставляет множество простых русских людей спрашивать в отчаянии: когда же конец этому?

1907

ДВЕ РОССИИ

На Конюшенной выставлена картина, похожая на видение, на благочестивый сон. Морозный день, снежная долина. Слева засыпанный снегом монастырек на круче. Оттуда выходит Христос, светлый и царственный. За ним сухонькие старички – св. Николай-угодник в ризе, св. Сергий в иноческом клобуке, за ними молодой св. Егорий. Как будто они сошли с древнего иконостаса, из церковных потемок на улицу, и их встречает народ. Первая повалилась в ноги Спасу Милостивому и зарыла в снегу лицо свое простая баба деревенская. Смиренно пал на колени мужичок в лаптях, склонив седую голову. В заплатанных полушубках ребятки – один, кажется, слепой – с милыми детскими выражениями лиц. Дальше боярыня в платочке или купчиха, раскольник, послушник... В центре картины древний подвижник, носитель духа земли, как бы толкает ко Христу всю эту кучку верных. Немного дальше бредут бабы-странницы в лаптях и в отдалении, поддерживаемая мамкой и схимницей, стоит молодая красавица-кликуша, больная, восхищенная видением Христа, готовая вылить душу свою в безумном крике, в отчаянном порыве к нему... Символ несчастной и все еще блаженной в вере своей захудалой земли.

Картина г. Нестерова называется "Святая Русь". Она волнует, эта картина. Она будит давние, заснувшие чувства, она у многих выжимает слезы. Около нее и вообще на выставке этого замечательного художника вас охватывает неудержимый инстинкт родины, чего-то заветного и сладкого, что как будто проходит и чего смертельно жаль. Настоящее, доподлинное свое, родное, народное, непридуманное, народившееся само, вместе с березами и соснами. Эта старенькая с кучею главок церковка, этот "наш" Христос и угодники, они так же реальны, как и народ в сермяге, как и жаркая вера народная, и поэзия, облекающая эту веру блаженством. Я не умею и не берусь выразить, что хотел сказать художник.. "Святая Русь!" – глубокие слова вложил народ в понятие о своей родине, загадочные слова. Подышав атмосферой выставки, ее церковно-мужицкими настроениями, ее восхитительною молодостью веры, свежестью младенческой, что веет от этой древности, начинаешь понимать, что такое "святая Русь". Знаете, мне кажется, есть две России, святая и поганая, и святую, не отделимую от Бога и его природы, создал сам народ. Поганая же нашла откуда-то со стороны. Помните, в былине, как ожил богатырь, "увидав света белова, услыхав звону колокольнова"? Святая Русь тут все: и солнце красное, и колокольный звон, и вечные до сих пор липовые лапти, и безумный восторг души женской перед Христом.

Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В красоте твоей смиренной...

У иноплеменных иная гордость: у греков – красота, у римлян – сила, у германцев – знание. У нас поэзия расы вылилась в святость, в какое-то сложное состояние, где есть красота, но красота чувства, где есть и сила, но сила подвига, где есть и знание, но знание, похожее на провидение, на мудрость пророков и боговидцев. У нас не выработалось роскошной культуры, но лишь потому, что интеллигенция наша – наполовину инородческая – изменила народу, отказалась доделать, дочеканить до совершенства народное создание, народное творчество. А сам народ дал могучее своеобразие духа, дал черту особой цивилизации, отличной от западных. Он дал нечто трудно объяснимое, но понятное русскому чувству, что звучит в словах: "святая Русь". Побывав на выставке г. Нестерова, еще раз сознаешь, что есть она, доподлинная Россия, – есть хороший, родной народ, и что с такою богатой душой, с таким своеобразием ума и сердца жить еще можно. Запомните же: есть настоящая Россия, святая Русь. Это необходимо твердо помнить, чтобы бороться с навождением фальшивой и поганой России, подобно потопу, наплывшему на народ и загрязнившему нашу древнюю суть.

Несомненно, поганой Россией пахнет глубокое расстройство церкви и священства, выражаемое неописуемыми теперешними скандалами. Это еще невинные сравнительно пустяки, если модный батюшка издает радикальный листок и на консисторский суд отвечает развязным je m'en fiche pas mal35. Это почти вздор, что архимандрит из евреев пишет пьесы для театра и объявляет себя социалистом. Гораздо тревожнее религиозное разложение школы, светской и церковной. Я слышал, как старый соборный протоиерей в одной из царских резиденций под Петербургом жаловался, что воспитанники "Императорской" средней школы напакостили в лампадку перед образом. В той же школе, когда проделывалась химическая обструкция, – банку с вонючей жидкостью старались бросить непременно в икону. Допустим, что устроителями безобразий являлись чаще всего молодые представители так называемого "гонимого" племени. Но ужас в том, что они находили сочувствие и помощь в христианских своих товарищах. Духовенство вообще и законоучители в особенности по всей России сделались предметом травли со стороны юнцов. Дошло до того, что в одном месте на замечание священника о неприличии курить в церковной ограде два мальчика выхватили револьверы и начали стрелять в батюшку. По всей России прошел бунт семинарий, духовных училищ, духовных академий. Целый ряд семинарий был закрыт за непрерывный кошачий концерт учителям, за побои воспитателей, за разгром классной мебели, за пощечины инспекторам и ректорам, за обструкцию, бойкот, требование автономии и проч., и проч. Громили ученые кабинеты, библиотеки, держали в осаде духовное начальство. Студенты духовных академий выносили со сходок революционные резолюции, объявляли порицания Синоду, вступали с ним в печатную полемику.

Упадок церкви

Еще до революции, в эпоху Плеве, мне приходилось встречаться с многими студентами духовных академий, духовными профессорами, учеными монахами, архиереями. Я был одним из учредителей религиозно-философских собраний у Чернышева моста, где петербургская интеллигенция вела непрерывный турнир с представителями церкви. Относясь весьма критически к нашему книжному православию, я, помню, был глубоко оскорблен безверием нашего молодого духовенства. Духовные студенты в своих траурных мундирах были с головы до ног светские молодые люди. Чувствуя на себе презрение остального студенчества, поповичи из кожи лезли, чтобы не отстать в радикализме от товарищей с Васильевского острова или с Забалканского проспекта. Чуть не поголовно все собирались по окончании академии выйти из духовного звания: куда угодно, в учителя, в чиновники, в конторщики – лишь бы не оставаться в ненавистном сословии, в ненавистной профессии. Говорю "ненавистной", нимало не сгущая красок. Однажды на частном собрании у одного из сравнительно верующих священников я познакомился с одним молодым поповичем. "Кого я ненавижу всеми силами души своей, – сказал он мне, – это Христа". Ту же ненависть ко Христу разделяла и его сестра. Откуда эта ненависть? Оказалось, из Ницше: "мораль рабов" и пр. Стало быть, достаточно было свихнувшемуся немцу обмолвиться парадоксом, как все тысячелетнее христианство, воспитание, школа, св. отцы – все пошло насмарку. Конечно, не все были такие. Но многие были хуже. Попович по крайней мере не был равнодушен к Христу. Ненавидя, он очевидно в бедном сердце своем, в наивной мальчишеской голове боролся со Христом, что-то дорогое оспаривал, стоял за какую-то, хотя бы, может быть, дьявольскую правду. Но большинство студентов и молодых батюшек не удостаивали Христа даже спором. Они зубрили гомилетику и патристику, они носили рясу, – но что же делать, профессия. "С другой стороны, есть возможность благотворно влиять на народ. Христос был социалист и анархист: покопаться в Его изреченьях – такую, батенька, прокламацию соорудить можно, что ай-ай..." На этой почве сознательные студенты из лавры терпелись кое-где на общестуденческих сходках и конспирациях. По-моему, еще противнее был тип духовной молодежи, не примыкавшей к конспирации, но смотревшей на академию, как на порог к служебной карьере. Эти заранее высчитывали немногие годы, отделявшие их студенческую фуражку от митры архимандрита и архиерея. "Тридцати лет буду архимандритом, сорока – архиепископом, сорока пяти – митрополитом". Почему нет? Уж если в святители церкви принимались тогда запутавшиеся в материальных средствах гвардейские офицеры, крещеные евреи и т.п., – то почему же не мечтать было о золотой карьере настоящему богослову-академисту?

Мне не удавалось бывать на лекциях духовной академии, но некоторые курсы профессорские я читал. Они очень напоминают фельетоны Гр. С. Петрова. То же щегольство светской эрудицией, инкрустация текстов из Вербицкой и Бальмонта вперемешку со св. отцами. А общая, подавляющая черта всех духовных профессоров – их очарованность немецкой богословией. О чем бы речь ни зашла, хотя бы о вчерашней погоде, разговор неминуемо сойдет на тюбингенскую школу. Само собой, академия не имеет смысла, если не следить за богословской наукой, и в этой науке такое могучее явление, как библейская критика, – камень преткновения неизбежный. Но как-то странно слышать, что у православной мысли только и свету в окошке, что протестантизм. Ни у себя, ни в католичестве наши богословы ничего не пытаются и не могут найти. Целиком сосут немцев и соску передают студентам, семинаристам, бурсакам. В то время как народ ощупью создает свое собственное благочестие, основанное на культе совести, наши духовные профессора вливают ушатами чужое благочестие, основанное на культе знания. Точно пробили крышу церкви и сверху льет что-то внешнее, охлаждающее внутреннюю теплоту. Так как наши батюшки не немцы, а славяне, то у них не выходит ни немецкого благочестия, ни своего. Заимствованного рационализма хватает только на отрицание, о народном же утверждении веры у нас как будто и не слыхивали.

До какой степени духовная академия размагничивает своих питомцев, лишает их воспитанной в семье религиозности, превосходно было видно на религиозно-философских собраниях. Кроме достойнейшего председателя, архиепископа Сергия, в котором кротость и скромность обличают истинного христианина, все остальные отцы, в клобуках и без клобуков, производили впечатление людей, давно вышедших из церкви, напичканных светским чтением, преимущественно таким, которое не рекомендуется правилами св. отец. Мы, писатели, не сильные в богословии, вели спор на светской почве, на началах германского знания, римской силы, греческой красоты. Наши духовные оппоненты старались превзойти нас в светскости. Один архимандрит (ныне епископ) выражался так, что у него почти сплошь текли иностранные слова. "Концепция утилитаризма презюмирует собой элементарный факт трансцендентной психики". Иногда подобный набор слов что-нибудь значил, чаще – бил в нос именно светской ученостью. Один богослов в рясе объяснял слова Христа о браке цитатами из "Psyhopatia sexualis"36 Крафта-Эбинга. Другой богослов, ученик здешней академии, написавший брошюру "Мировая драма" и подписавшийся "Атеист такой-то", доказывал во всеуслышание, что слова "св. Дух" следует читать "Святая Духа", ибо третье лицо св. Троицы, по соображениям почтенного богослова, – женского рода... Один из симпатичнейших и действительно благочестивых, по самой природе, ученых священников верил вообще в Бога, но не мог допустить, чтобы Он был всемогущим. А один из ученейших богословов присоединился к идее одного писателя, что Иисус Христос – тот первородный Сын Божий, что отпал от Отца вместе с третьей частью небесных сил, и что благовестив любви – есть тончайший способ очарованием добра погубить жизнь... И т.д.

По этим немногим черточкам вы можете судить о религиозности нашей богословской школы. Так как религия прирожденный дар, то очень трудно вытравить ее в натурах, уже родившихся религиозными. Но на людей посредственных в этом отношении духовная академия действует прямо губительно. Она вентилирует душу, опустошает ее от народной веры, от той таинственной и сладкой атмосферы, где мечтательное сердце простых людей дышит как бы небесным светом. Всякую поэзию, всякую красоту духа наше богословие обесцвечивает – просто как хлор холстину. Всякую народность вытравливает из веры этот натасканный из Баура и Шлейермахера протестантизм. Я видал на своем веку набожных священников, но между учеными почти их не встречал. Что они возможны – доказательство о. Иоанн

Кронштадтский, но он чересчур уж редкое исключение, да и вышел он полвека назад – из совсем другой академии, чем нынешняя. В те далекие времена наше богословие еще не было просто немецкой компиляцией.

Я пишу не монографию об упадке церкви и касаюсь глубоко грустной темы лишь очень вскользь. Хроника этого упадка – поговорите с духовными ужасна. Записанная в мемуарах, она покажется невероятной. Декаданс не только религии, но и нравов начался задолго до революции. Если отец Георгий Гапон, воспитанник здешней академии, изумлялся в печати, почему находят неприличною для него, революционера, его открытую связь с одной дамой, – то другой священник и воспитанник той же академии разве не проповедовал в печати о необходимости совершать супружеский акт в церкви? Я писал об этой чудной проповеди в свое время статью, которая вызвала на меня проклятия наших фарисеев. Но ведь тогда действительно начинался развал церкви, и странно было считать бедствием не трещину в здании, а то, что ее заметили.

Сухое сердце

Кто виноват в катастрофе? Конечно, все. Но если все, значит, никто, а непременно должны быть люди и в этом деле более ответственные, чем все. Из них назову К.П.Победоносцева. Более четверти века он был папой русской церкви. Многое ему было дано – позволительно кое-что и спросить от него. Лишь недавно этот восьмидесятилетний старец, сухой, как мощи, оскорбленно и гордо отошел от церкви. Что же он оставил ей в наследие? Память о сверхсильной гордости, о поражающей сухости сердца, об уме, одностороннем и разрушительном, бывшем серьезным несчастьем для России. Год назад, когда г. Победоносцев ушел, он был буквально забросан грязью в печати. Мне не хотелось тогда комментировать его уход. Молчание – всего пристойнее в минуту смерти, а что в этом человеке умирал целый исторический период наш, сомнений не было.

Трудно найти пример более огромной, чем у г. Победоносцева, и более счастливой роли. Для деятеля сильного, жаждущего послужить народу, согласитесь, большая удача родиться в семье профессора и самому еще молодым человеком сделаться профессором. Немалая удача – в ранние годы вдвинуться в среду, где его влияние действовало прямо на центральные рычаги власти. Многим ли выпадает на долю преподавать законы будущим монархам? А г. Победоносцев преподавал законы двум поколениям русских государей, не говоря о нескольких великих князьях. Каждому ли удается к 40 годам быть сенатором, к 45 – членом Государственного Совета, к 50 с небольшим – светским патриархом, куда более могущественным, нежели вселенские патриархи Востока? Тут много можно сделать добра. Необычайное счастье пользоваться неизменным доверием трех императоров и более четверти века не быть в тревоге за свою полосу в государственном поле. Какое хотите возьмите хозяйство – даже при самых несчастных условиях, если хозяин действительно умный, дельный, энергичный, – он непременно добьется улучшения. Через 26 лет – уж что ни говорите – результаты хорошего управления должны сказаться. В нашем же духовном ведомстве через 26 лет святительства г. Победоносцева получилось то, что я имел честь докладывать. Спешу оговориться: кое-что г. Победоносцев сделал, как значится в любопытном исследовании г. Преображенского. Г. Победоносцев заметно поднял материальную обеспеченность духовенства – правда, за счет государства. Сам из духовного рода, г. Победоносцев знал, что такое нищета церковная. Он не без успеха боролся с ней, упорядочил и увеличил церковные капиталы, обеспечил в значительной мере воспитание детей духовенства, призрение инвалидов и сирот и т.п. Он старался – и отчасти успел – перевести служителей алтаря на линию государственных чиновников, на жалованье, пенсию и т.п. Подобно Марфе, г. Победоносцев пекся о многом, но упустил единое, что на потребу. В его руках было ведомство народной совести, благочестия, тех возвышенных и нежных отношений, в которых истинная сила жизни. Детская душа народная была в этих сухих руках – но душа плачущая, и он ее не утешил, не накормил. Заботился только о пеленках да свивал их потуже.

Лет десять назад я подвергался гонениям покойного Соловьева, начальника главного управления по делам печати. За мои статьи "Право веровать", где я знакомил читателей с богословским трактатом В. Кипарисова ("О свободе совести"), газета, где я работал, чуть не была закрыта, а сам я лишен был права работать по какому бы то ни было вопросу – таков был поставлен ультиматум В.П. Гайдебурову. Хорошо знавший меня Я.П. Полонский изумлялся этой мере и, вероятно, хотел мне как-нибудь помочь. Он был в дружбе с Соловьевым, но давление шло от г. Победоносцева. Как-то захожу к Полонскому, и он говорит мне: "Как жаль, вы не пришли на четверть часа раньше! Сейчас был у меня Победоносцев. Познакомились бы, объяснились бы".

Я очень рад был, что мы разминулись, – не умею я внушать начальству выгодного впечатления. "Что же, однако, говорил Победоносцев?" "Представьте, пришел утомленный, погасший какой-то. Я думал – лестница его утомила, пять этажей. Оказывается, был в монастыре, стоял службу. "Охота вам, – говорю, – Константин Петрович, утомлять себя церковными службами. Мы люди старые". Он и говорит мне на это: "Знаете, Яков Петрович, если еще что осталось в моей жизни дорогого и заветного, то вот служба. Стоишь в церкви, слушаешь древние напевы – и жив"".

Я запомнил этот рассказ Полонского. Черточка важная для характеристики Победоносцева, она мне чрезвычайно понравилась. Сам я по монастырям не хожу, но люблю искренних, верующих людей. И я еще раз на некоторое время исполнился уважением к г. Победоносцеву. Загадочный человек! Однако как можно быть человеком искренне религиозным и в то же время гнать всякую свободу веры, всякое ее творчество? Прислушиваясь к своему духу, он знает же, что "дух дышит, где хочет", – откуда же в нем такое глубокое презрение к чужому духу, к чужой искренности в чувстве веры?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю