Текст книги "Выше свободы"
Автор книги: Михаил Меньшиков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)
Вот какая цивилизация теперь на родине муз и граций.
Я поинтересовался, кто, собственно, должен считаться хозяином здешней культуры. Город держится отпуском хлеба. Правящее сословие в нем по преимуществу караимы. Позвольте перечислить фирмы, торгующие хлебом: Дрейфус, Тубино, Нейфельд, Ратгауз, Стюрлер, Ския-Крым, Флейшман, Даля-Орсо, Крым, Рейберман, Менделевич, Мустава Мамут и, наконец, Русское общество вывозной торговли. Допустим, что последнее общество действительно русское, но на 10 '/2 миллионов пудов хлеба, отпущенного за последние 8 месяцев, – знаете ли, сколько отпустило "Русское общество вывозной торговли"? Только 116 тысяч пудов. Всего лишь, стало быть, около одной сотой хлебного вывоза принадлежит русским людям. На 99 сотых культура здешних мест лежит на совести нерусских наследников древней цивилизации. Делая миллионные обороты, они даже не догадываются устроить приличный музей древностей с трезвым сторожем. Им и в голову не приходит реставрировать сгоревший во время революции 1905 года театр. Каменные развалины последнего до сих пор уныло торчат в центре города...
Кто были варвары, разрушившие древний мир? Я думаю, это были не внешние варвары, а внутренние, вроде тех, которых и теперь в Европе сколько угодно. Мне кажется, разрушителями явились не скифы и не германцы, а гораздо раньше их – господа демократы. Так как в эти дни, по случаю дополнительных выборов в Государственную Думу, снова по всей России закипели споры о демократии, то не лишне было бы многим государственным людям заглянуть в учебник и поточнее справиться, чем была демократия в ее классическую эпоху, чем она была в ее отечестве, "под небом голубым" родных богов?
О Древней Греции у нас в публике большею частью судят по Гомеру, по греческим трагикам, по прелестной мифологии, которую популяризировал Овидий. Но религия и героический эпос Греции – продукт вовсе не демократии эллинской, а более древнего аристократического периода. Теперь установлено, что античный мир – подобно христианскому – имел свое средневековье, довольно похожее на наше. Как наша демократия является лишь наследницей феодальной эпохи, доведшей культуру духа до расцвета мысли, так древнеэллинская демократия не сама создала, а получила в дар тот богоподобный подъем умов, которым отмечен так называемый "век Перикла". Великие люди этого века были или аристократы, или воспитанные в аристократических преданиях буржуа. Но как распорядилась собственно сама демократия с наследством предков – вот вопрос!
Чтобы понять, что такое был знаменитый афинский демос, нужно читать не трагиков, а Аристофана. Помню мое великое изумление, когда я впервые познакомился с его комедиями. Из них выступает живой, неприкрашенный народ греческий во всей своей невзрачной натуре. У меня нет здесь Аристофана, и я его не могу цитировать. Народ свободный, но даже в такой небольшой массе граждан – 20-30 тысяч человек, – что это была за пошлая толпа! Сколько невероятной грубости, цинизма, жадности, раболепия, трусости, суеверия самого темного и разврата самого неистового– и где же! У самого подножья великого Парфенона и боговидных статуй!
Подобно французской революции, которая сражалась с Европой моральными и физическими средствами, собранными в феодальный период, афинская демократия вначале была аристократична и силой инерции шла по стопам героев. Но чуждый ее природе подъем духа быстро упал. Чуждый ей гений погас. "Равноправие" – вот был лозунг, во имя которого эллинская демократия в эпоху персидских войн низвергла остатки олигархии. Провозглашен был, как и в наше время, принцип, что решение принадлежит большинству. Что же вышло? Очень скоро обнаружилось то самое, что мы видим в современной Европе, именно, что демократия по самой природе своей неполитична. На площади Афин толпился народ, нуждою и бездарностью прикованный с искони к вопросам плуга и топора, аршина и весов. Что могли понимать в вопросах внешней политики бедняки, не знающие точно, какие страны скрываются за горизонтом? Как они могли разобраться в вопросах финансовых или административных? Между тем пролетарии получили в стране решающий перевес. Вспомните, как они им воспользовались.
Чернь и власть
Сколько ни болтайте масло и воду, удельный вес сейчас же укажет естественное место обеих жидкостей. Чернь, даже захватившая власть, быстро оказывается внизу: она непременно выдвигает, и притом сама, неких вождей, которых считает лучше себя, то есть аристократов. Завязывается игра в лучшие. Чтобы понравиться черни, нужно сделаться ей приятным. Как? Очень просто. Нужно подкупить ее. И вот еще 24 столетия назад всюду, где поднималась демократия, устанавливался грабеж государства. Народные вожди сорили средства, чтобы выдвинуться, а затем довольно цинически делились казной с народом. Даже благородный Перикл вынужден был подкупать народ. В течение всего лишь нескольких десятилетий развилась грубая демагогия. Нечестные люди, чтобы захватить власть, бесконечно льстили народу. Они обещали несбыточные реформы и удерживались на теплых местах лишь подачками черни. Правда, вначале еще бодрствовал дух старого аристократизма. Власть площади сдерживалась магистратурой, выбираемой из более просвещенных и независимых классов. Каждое незаконное решение народного собрания могло быть оспариваемо на суде. Однако самое судопроизводство демократическое было ужасно. В невероятной степени развился подкуп присяжных. Чтобы затруднить этот подкуп, пришлось увеличивать число присяжных, а это было возможно лишь оплачивая их труд от казны. По мере того как пролетарии захватывали суд и власть, порядочные люди сами удалялись от этих должностей. В конце концов суд сделался простонародным. Что же могла обсуждать вонючая, по словам Аристофана, толпа в несколько сот человек? И как она могла разобраться в тонкостях права? Тогда именно и выдвинулись софисты, горланы, адвокаты дурного тона, и тогда суд сделался в их руках слепым орудием партийной борьбы. Смерть Сократа – одна из бесчисленного ряда "судебных ошибок" – показывает, какова была справедливость демократического суда. Установилась такая чудная система. Государственные финансы истощались в тратах на "обездоленный" класс. Покрывать недостачу приходилось конфискациями у богачей, а для этого создавались политические процессы. Толпа судей знала, что ей заплатят из конфискуемой суммы, – как же им было не признать богача виновным? "Всем известно, – говорил один оратор, – что пока в кассе достаточно денег, Совет не нарушает закона. Нет денег – Совет не может не пользоваться доносами, не конфисковать имущества граждан и не давать хода предложениям самых недостойных крикунов".
В силу этого в стране свободы и равенства ужасающе развились доносы. Адвокаты бессовестно шантажировали богачей. Последним, чтобы защитить себя, приходилось самим нанимать доносчиков и на подлость отвечать подлостью. Прелестная система!
Читая Аристофана, вы видите, что эллинскую демократию волновали те же идеи социализма и коммунизма, что теперешний пролетариат. Равенство "вообще" особенно охотно переходило в уме бедняка на равенство имущественное. Тогдашние товарищи пытались кое-где даже осуществить "черный передел" (например, в Леонтинах в 423 году, в Сиракузах при Дионисии, на Самосе в 412 году и пр.). Такой грабеж высших классов низшими раскалывал нацию и обессиливал ее хуже всякого внешнего врага. Над головой энергической, трудолюбивой, бережливой, даровитой части нации постоянно висел дамоклов меч: вот-вот донесут, вот-вот засудят, конфискуют имущество. Охлократия превзошла своей тиранией олигархию VII века. Немудрено, что лучшие люди Греции, познакомившись на деле с тем, что такое демократия, кончили глубоким презрением к ней. Фукидид называет демократический строй "явным безумием, о котором рассудительным людям не стоит тратить и двух слов". Сократ смеялся над нелепостью распределять государственные должности по жребию, в то время как никто не захочет взять по жребию кормщика, архитектора или музыканта. Величайший из греков – Платон – держался совершенно в стороне от политической жизни. Он думал, что при демократическом устройстве общества полезная политическая деятельность невозможна. Того же мнения держался Эпикур и пр. Демократия внесла с собою в общество междоусобную войну: лучшим – то есть наиболее просвещенным и зажиточным классам приходилось вступать между собою в оборонительные союзы от черни, вроде наших локаутов, и даже призывать на отечество свое чужеземцев.
Что такое была афинская демократия, это хорошо видно из того, что она, подобно нашим думцам, установила себе казенное жалованье. За посещение народного собрания граждане получали каждый по три обола; впоследствии эту плату увеличили до одной драхмы. А за регулярные собрания, более скучные, получали до 1 '/2 драхм. Не способным к труду гражданам государство стало платить по оболу и по два, то есть вдвое, чем нужно для того, чтобы прокормить человека. Роскошь аристократии, выразившаяся в искусстве, нисколько не облагородила чернь. Эта роскошь возбудила в демократии только зависть и вкус к праздности. "Народ в демократических государствах, говорит один историк, – пользовался своею силою, чтобы пировать и развлекаться на общественный счет. Требовательность постепенно возрастала. В Тарсите справлялось больше празднеств, чем дней в году. Под всякими предлогами народу стали раздавать казну. Прежде всего в пользу народа обратили театральные сборы, а затем и разные другие. В эпоху Филиппа и Александра это содержание народа, так называемый феорикон, сделалось главной язвой афинских финансов. Она поглощала все ресурсы и, наконец, не на что было вести войну".
Вы думаете, демократия очнулась от этого безумия, видя надвигавшуюся тучу из Македонии? Ничуть не бывало. Только когда Филипп подступил уже к Афинам, Демосфену удалось уговорить граждан отказаться от даровых денег. Но едва лишь мир был восстановлен, сейчас же вернулись к феорикону, ибо, как выразился Демад, "феорикон был цементом, которым держалась демократия".
Истощить казну на кормление обленившегося народа и подготовить ее к неспособности вооружить отечество – вот немножко знакомая нам картина, имевшая прецедент, как говорится, в глубокой древности. Новгородцы, по замечанию Костомарова, пропили свою республику. Афиняне пропили свою. Едва ли не от той же причины пала величайшая из республик – римская. Демократия начинает с требования свободы, равенства, братства, кончает же криком: хлеба и зрелищ! А там – хоть трава не расти!
Не варвары разрушили древнюю цивилизацию, а разрушила ее демократия в разных степенях ее засилья. Пока пружиной древних государств служило стремление к совершенству (принцип аристократизма), пока обществом правили лучшие люди, культура богатела и народы шли вперед. Как только совершилась подмена классов, едва лишь худшие втерлись на место лучших, началось торжество низости и в результате – крах. Отчего пала Греция, эта неприступная цитадель среди морей и гор? Отчего пала русская Греция, Боспорское царство, находившееся почти в тех же условиях? Каким образом случилось, что целые столетия те же народы умели отбивать варваров, а тут вдруг разучились это делать? Все это объясняется чрезвычайно просто. Вместо органического, веками слагавшегося строя, где лучшие люди были приставлены к самой высокой и тонкой общественной работе, к последней подпустили "всех". "Все" сделали с обществом то же, что "все" делают, например, с карманными часами, когда "сами" начинают исправлять их кто чем умеет: иголкой, шпилькой, спичкой и т.д.
1909
ЗА ПОЛСТОЛЕТИЯ
Народ, бесконечный, как время, каждый день празднует свой юбилей: ведь ежедневно совершается какое-нибудь 50-летие, 100-летие, 200-летие его жизни, а некоторые племена в состоянии заглядывать в свои трех– и даже пятитысячелетние письмена. История – записанная память предков, – как бы ни была сомнительна, всегда таинственно интересна. Не в будущем, которого еще не было, а в прошлом скрыты законы нашей жизни. По строению подземных корней "многолетнее растение" расы узнает тип свой и все возможности свои. Изучать прошлое – это значит изучать себя.
Что совершилось за эти полстолетия? Что-то огромное, кладущее как бы пропасть между "было" и "есть". Крепостное право – тогда, аграрная анархия – теперь. Натуральное хозяйство – тогда, капиталистическое – теперь. Религиозно-государственная дисциплина – тогда, революционный скептицизм теперь. Внешняя – несмотря на севастопольскую неудачу – несокрушимость тогда, жалкая приниженность – теперь. Сравнительная сытость и довольство всех классов тогда и все ширящийся по нашей земле голод народный, все развертывающееся общее оскудение, все подымающаяся дороговизна, все теснее затягивающаяся экономическая петля и страх за жизнь. Ученые сочинили закон эволюции. К сожалению, эволюция в иных случаях тянет вниз, а не вверх. Самая большая разница между прошлым и настоящим та, что прежде трудилось огромное большинство народное и ничего не делали лишь немногие. Таково было главное положение трудового права. Теперь, наоборот, нет повинности труда, и все как бы чувствуют свое право ничего не делать. Так как это право встречает препятствия в голодной смерти, то народный труд движется только этим принуждением – не нравственным, а физическим. Древнее, постепенно наживавшееся, как продукт культуры, понятие о труде, как некоем священном долге, подменилось постепенно понятием о работе, как неизбежном зле. Раскрепостили помещиков от государственной службы и народ от помещиков, и свободный труд сделался тяжелее подневольного. Старый, подневольный, казался необходимым, как жизнь; с ним, как с судьбой, не спорили, несли его бодро. Больше того: во множестве случаев привычка, вторая природа, вводила обязанность труда – в чувство долга. С увлечением служили государству не только иные "господа", но даже крепостные рабы вырабатывались подчас в благородный, отмеченный литературой нашей, тип. Свобода труда, неоценимая в своей идее, оказалась пригодной лишь для творческих, одаренных натур; что касается подавляющего большинства заурядных людей, то во всех сословиях свобода труда понизила его производительность и самое счастье труда. Если у меня нет призвания, то некоторое принуждение еще может извлечь из меня энергию. Но если нет и принуждения, то вступает в свои права лень и косность. Я опускаюсь, жду внешних требований, и только голод заставляет меня поспешно схватиться за какую попало работу. Принудительный труд держал народное напряжение на сравнительно высоком уровне и в русле налаженных методов. Принудительный труд поддерживал культуру на достаточной высоте. Освобождение всех классов уронило напряжение народное, уронило количество труда и его качество, растратило привычку к труду и самую работоспособность. Свободные от труда дворяне выродились в Тентетниковых, Маниловых и Обломовых. Свободные от труда крестьяне выродились в горьких пьяниц и лентяев на казенном "способии". Освобождение перестроило древний стоицизм большинства сначала в левое эпикурейство, затем – в довольно жалкий цинизм. Свобода, подобно равенству и братству, в теории потребность всех, на практике же оказалось, что она потребность меньшинства, именно того меньшинства прирожденных лучших людей, которые способны сделать из свободы наилучшее употребление. Раскрепощение древнего феодального быта освободило часть нуждавшейся в свободе энергии, но оно освободило и лень, и последняя оказалась скорее правилом человеческой природы, чем исключением. Вообще средний человек за это полстолетие всюду в свете обнаружил себя не тем, как представляли его философы. Он вышел гораздо ниже благородной мечты о нем. Образ Божий, но крайне первобытного рисунка, вроде скифских статуй. Поэтому все правовые и экономические нормы, соображенные с идеальным представлением о человеке, потерпели крушение. Ждали подъема кипучей деятельности, а получился упадок ее. Ждали добродетели и богатства, просвещения и человечности, а на деле явился подъем преступности, обнищание, быстрое познание зла и забвение добра, под конец полустолетия разбойничество и хулиганство. Туповатые доктринеры объясняют упадок культуры грехами правительства. Не исключая его тяжких провинностей, все-таки кое-что следует отнести к природным качествам самой стихии народной. Правительство не алмаз в оправе своей расы, но и самая оправа далеко не золотая. Истина та, что человеческий род, как верно учит церковь, "во зле лежит". Первородные его свойства плохи. Вопреки мнению либеральных философов, религия думает, что человек, за редкими исключениями, крайне несовершенен, что совершенство, обеспечивающее свободу, равенство и братство, не есть, а его нужно достигать, притом с величайшими усилиями и долговременным обузданием своей природы – до окончательного перерождения ее в высший тип. По убеждению столь великого авторитета, как церковь, естественный удел несовершенных людей – гибель, и спасти от гибели может лишь суровая дисциплина так называемой "плоти". Впрочем, счастливый результат достигается в конце концов вмешательством самой природы, актом чуда. "Никто не придет" к совершенству, "кого не приведет Отец". Мне кажется, внушая необходимость непрестанных усилий к тому, чтоб овладеть своею волей и сделать ее благородной, церковь гораздо вернее понимала человеческое существо, и цивилизация, основанная на этом религиозном взгляде, более отвечала счастью. Сразу объявив всех людей свободными, равными и братски расположенными друг к другу существами, французские философы внесли в мир забавную, а по последствиям – даже трагическую ошибку. Если мир не грохнул в несколько десятилетий, то благодаря лишь присутствию сильных и лучших людей. Последние, отчасти воспользовавшись свободой, развили утроенную, удесятеренную энергию и начали постройку новой дисциплины, которая теперь именуется капиталом.
Капитализм – самое страшное, что выдвинуло последнее полустолетие. Перестройка натурального хозяйства в капиталистическое – переворот бесконечно важнейший всех политических революций. На капитал мечут громы, и он действительно похож на колесницу Джагернаута. Под колесницей его, под миллионом фабричных колес, выжимаются действительно соки народные. Но, с другой стороны, минуя естественные злоупотребления властью, естественный распад капитала в виде безумной роскоши и распутства, – нельзя не видеть, что капитализм пока единственное средство спасти человечество от анархии. Капитализм порабощает – да, но может быть, это и нужно массам. Капитал организует вновь
труд народный, парализованный освобождением. Освобожденный полудикарь не знает, что ему делать с собой и к чему себя пристроить. Первое, что ему приходит в голову, – променять свою скудную культуру, до зипуна и шапки, за бутылку спирта, и "apres moi le deluge!"28. Капитал, жестокою рукою голода, берет бездельника за шиворот и ставит – будем говорить правду! – вновь в крепостные условия, за фабричный станок, за усовершенствованный плуг. И если бы не это новое крепостное рабство, не было бы ни современной Европы, ни Америки. Россия только тем и оплошала, что на смену одного крепостничества у нас не оказалось другого. Будь у нас промышленность и капитализм налажены в начале XIX века, как на Западе, – мы шли бы нога в ногу с Европой.
Знаменитый теоретик капитализма признает последней стадией его момент, когда хозяин фабрики становится простым распорядителем, а почти все выгоды ее принадлежат рабочим. Действительность и здесь не вполне оправдала теорию, тем не менее, организаторская роль капитала не подлежит сомнению. Капитализм, как новое подчинение народных масс, строит какую-то новую культуру, отличную от недавней. Построение этой культуры, как и в начале феодальной эпохи, сопровождается всеми ужасами приспособления: слабые гибнут, сильные выживают. Но не успела капиталистическая культура дать пышный цвет, как обнаружилась уже завязь какой-то еще более новой, еще более рискованной культуры – социалистической. Хотя социалистические идеи старше истории и современной государственности, но социализм, как серьезное явление, – продукт последнего полувека. Не следует ни преувеличивать, ни преуменьшать его значения. Социализм есть реакция на капитализм. Капитал представляет попытку восстановить крепостные отношения со стороны сильных людей. Социализм представляет ту же попытку со стороны слабых. В капитализме власть над распоряжением собственности принадлежит предприимчивым людям. В социализме та же власть принадлежит выборным людям. Но и там, и здесь широкие человеческие массы должны быть прикреплены к машине, втянуты в заранее предначертанный труд. И капитал, и социальная республика дают одни и те же египетские котлы с мясом, о которых вздыхали евреи в пустыне. Но и социализм не последняя из пробивающихся в жизнь культур. Как в артишоке, в современной созревшей истории из-за одной утопии выглядывает другая. Социализм кажется отсталым учением в сравнении с анархизмом, который, в свою очередь, имеет традицию степеней – от чисто разбойного, захватного права до сантиментального аморфизма Льва Н. Толстого. Отказаться от всякой организации, немыслимой без принудительного порядка, отказаться от всякой власти, расформировать общество на элементы, разложить материю его на атомы – вот крайняя мечта нашего великого романиста. Но, очевидно, этот крайний индивидуализм похож на мякоть артишока: при дальнейшем развитии это материал для тех же определенных форм, какие дает социализм и капиталистическая культура. Вообще в существе своем все прошлые и назревающее формы общественности различаются не по существу, а по степени возраста. Все они вначале жестоки, затем благожелательны и накануне смерти – великодушны. Таков был феодализм. Такою же будет гораздо быстрее протекающая капиталистическая культура. Таким же, вероятно, будет социализм, пришествия которого я лично страшусь и который считаю неизбежным. Вся суть человеческой драмы в том, что свобода одинаково желанна и ужасна. К ней стремятся, но, достигнув ее, чувствуют себя в положении лошади, освободившейся от хозяина. Не знают, что делать и что есть. Вся суть чрезвычайно трудно вырабатывающегося строя в том, чтобы ввести человеческую энергию в машинные условия, закрепить в полезной работе. Я сомневаюсь, чтобы в данном случае помогло какое бы то ни было сознание, хотя бы самое могучее. Ни философия, ни наука тут ничего не могут сделать: они сами тащатся в хвосте настроений и формулируют лишь приказы чувства. Человечество безотчетно растет и ощупью ищет условий жизни. Теории кажутся всесильными, как кажутся всесильными имена людей. Но на самом деле не имя "Петр Великий", а человек, носивший это имя, делал историю – и делал ее ощупью.
Не Россия только переживает развал старой культуры. Весь мир охвачен тем же процессом. Россия еще только входит в капитализм и, за отсутствием капитала, рискует прямо перейти к анархии. Но великая задача раскрепощения живых масс и нового закрепощения всюду на очереди, причем речь идет не о возвращении, конечно, к прошлому, а к повторению существа его в будущем. Не все ли равно, как будет называться барин:
рыцарем ли, директором ли фабрики, суфраганом социалистической общины, – лишь бы несчастному человечеству иметь ежедневный хлеб для себя и своих детей и пристанище от непогоды. Я не думаю, чтобы природа шла дальше этого испытанного и возможного. Чтобы вся земля покрылась алюминиевыми дворцами и все смертные обратились в полубогов, в это я плохо верю. Может быть, произойдет некое светопреставление, и ницшевские Ubermensch'и29 истребят девять десятых хилого и глупого населения земли. Может быть, искусственно начнут выкапывать вместе с корнями неудачные экземпляры двуногих и разведут какую-нибудь богатырскую и одновременно – гениальную расу. Проекты подобного человеководства бывали предлагаемы не раз со времени Платона. Пока, слава Богу, этого не случилось, и чрезвычайно трудно допустить, чтобы современные дегенераты каким бы то ни было путем устроились сносно. Всего вероятнее, что, высвободившись из одряхлевшего капитализма, массы народные перейдут в еще более тяжелый социализм и отдохнут наконец в той или другой форме рабства. Если мне скажут, что я проповедую рабство, я отвечу, что это ложь. Рабство – величайшее несчастье для многих, для меня, для вас. Но для всех ли? В этом история последнего полувека заставляет усомниться. И сильные люди, и слабые вновь тянут к какому-то крепостному строю. Сильные закрепляют посредством капитала, слабые – путем социализации труда и продуктов производства. Если с двух сторон идет тяготение в одну и ту же сторону, трудно допустить, чтобы теперешняя свобода умирать с голоду уцелела. Ее вновь заманят в правовые нормы, ее введут в хомут и дадут хлеба. Свободные от природы останутся всегда свободными. Родившиеся рабами найдут свое предназначение.
СИЛА ВЕРЫ
СИЛА ВЕРЫ
Древние думали, что спасение людей в истинной вере. Просыпаясь из варварского быта, благороднейшие из народов с необычайной ревностью заботились о чистоте веры. Когда читаешь Пророков, Деяния, Коран, поражает тогдашнее мучительное отстаивание "правой" веры, до готовности умереть за нее. Казалось бы, неужели это так важно – истинная, или не совсем истинная вера, или вовсе ложная? Что такое вера, и зачем вообще вера?
В последние десятилетия, мне кажется, дано научное объяснение веры, то есть необходимости ее истинности и чистоты. Древние в страстном стремлении к правоверию вовсе не ошибались. Живое и свежее чутье их не напрасно побуждало во что бы то ни стало освобождаться от кошмара ложных вер и добиваться сознания ясного, как небо, и, как небо, проникнутого бесконечностью и единством. Недавно открыта сила таинственная и необъяснимая, известная в глубочайшей древности, но затем долго отрицавшаяся и забытая. Это – внушение. Ученые долго смотрели на рассказы об этой силе, как на дикое суеверие, но когда заглянули серьезно в эту область, им открылся мир удивительный и ужасный, мир волшебный и в то же время доступный опыту. Полуголый индус, окруженный толпою из трехсот европейцев, людей образованных и скептиков, махнув палочкой и пробормотав что-то, заставляет спускаться с неба мальчика. Он тут же, на глазах публики, обезглавливает его, режет на части и затем снова заставляет члены сростись. На глазах публики мальчик снова подымается на небо. Все триста зрителей с величайшей реальностью видят это явление. Мальчик совсем живой, во всей телесности жизни, как безусловно кажутся телесными все эти змеи, мгновенно вырастающие пальмы, мгновенно или постепенно появляющиеся чудовища и драконы. Толпа европейских скептиков дрожит от страха, и только фотографический аппарат, наведенный на индуса, убеждает, что ничего нет, кроме полуголого индуса со скрещенными на груди руками. Несколько заклинаний – и волшебство исчезло. Менее яркие чудеса проделываются и в европейских клиниках. Профессор перед большой аудиторией наливает на губку немного воды и говорит: "Какой странный запах! Пожалуйста, поднимите руки, когда дойдет до вас этот противный запах!" И через несколько минут, начиная с передних рядов, руки поднимаются у всей залы, и некоторым делается дурно от резкого запаха. Профессор смотрит в окно и говорит: "Посмотрите, какое побоище на улице! Боже мой, кровь!" И множество нормальных, здоровых людей явственно видят на улице свалку, следят со страхом и состраданием за всеми сценами ее в то самое время, как на улице полная тишина и нет ни одного человека.
Прочтите ученые книги о гипнозе – примеры внушений бесчисленны и поразительны. Но, значит, внушение не шутка, и не все равно, внушают ли вам истину или ложь. Если загадочной силой можно заставить отдельного человека или толпу видеть несуществующие вещи или не видеть существующих, если можно заставить людей проделать самые нелепые поступки, если можно повергать их в бессознательное состояние, излечивать прикосновением тяжкие болезни или вызывать глубокие раны на теле, если можно вызывать восторг или смертельное уныние, благородную или злую волю, порок или добродетель, если можно заставить человека сознавать себя херувимом или четвероногим животным, если можно так безжалостно играть душою человеческой, то вовсе не все равно, какое внушение на вас найдет, какая "вера".
Доказано, что между нормальными людьми около тридцати на сто подвергаются искусственному гипнозу. Но кроме искусственных есть еще внушения естественные, стихийные, которым подчинены более или менее все. У Тарда, Сигеле, Ферри, Гарофало и у других авторов, изучавших психологию толпы, вы найдете страшные примеры безумия, охватывающего толпу, примеры неодолимых пристрастий, примеры машинальных подвигов и таких же преступлений, совершаемых силою внушения. "Когда, – говорит Сигеле, – перед судом появляется несколько человек, задержанных в толпе, судьи уверены, что перед ними находятся люди, добровольно попавшие на скамью подсудимых, между тем они не более как потерпевшие кораблекрушение от психологической бури, которая увлекла обвиняемых без их ведома". Но заразительны не только бурные движения, а и мирные. Мертвое затишье Востока столь же неодолимо, как и ураган американской жизни. Попробуйте сопротивляться такой мирной вещи, как галстук, если "все" его носят. Мода тиранизирует и образованные классы общества, и народ. Покойный Золя не мог жить иначе, как по моде своего времени, и какой-нибудь папуас просверливает себе нос и губы, чтобы удовлетворить моде. Мировой закон подражания, разъясненный Тардом, есть не что иное, как внушение, своего рода вера, для масс совершенно неодолимая. Мы все и каждый миг гипнотизируем друг друга, и самые сознательные наши поступки не свободны от тех или иных действующих в обществе внушений. Если все это так, какая огромная ответственность для совестливого человека! Если каждая мысль наша, каждый поступок обладают заразительностью, если он, как круги от камня, брошенного в воду, передаются во все стороны на бесконечное расстояние, то какую язву представляет из себя дурной человек и как далеко идет отрава его души! Подобно тому как любовь и разум создают в людях жизнетворные внушения, веру истинную, – все жестокое, грубое, надменное, чувственное, все злое непрерывно соединяется в ткань общего безумия, в веру ложную.
Ясно, что и отдельному человеку, и народам, и всему человечеству следует из всех сил бороться с мрачными внушениями, следует вызывать из недр своего духа, из Вечного Источника жизни, веру светлую и благую.