355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пархомов » Тени на стене » Текст книги (страница 9)
Тени на стене
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:13

Текст книги "Тени на стене"


Автор книги: Михаил Пархомов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)

Нечаев уже знал, что «джан аркадаш» – это лучший друг.

Подвода стояла во дворе. Генчо разобрал вожжи, Нечаев и Сеня–Сенечка уселись сзади на мешки, и подвода медленно выехала со двора. Через минуту ее колеса уже тарахтели по булыжнику.

За город выбрались без происшествий. Было еще светло, и дорога за городом не охранялась. По ней грохотали и другие подводы и машины. У каждого свое дело.

Так они добрались до той самой корчмы, в которой Нечаев и Сеня–Сенечка провели несколько приятных минут, и Генчо, к их удивлению, вызвал корчмаря и что–то сказал ему. Потом, соскочив с подводы, Генчо привязал лошадь и пригласил их войти в корчму, чтобы там дождаться темноты.

Корчмарь их не узнал. А может, притворился, что видит их впервые. Во всяком случае он прошел за стойку и налил им по рюмке вина. Лицо его при этом не выражало ни удивления, ни любопытства. С таким же безразличием он и выпроводил их, когда они, дождавшись темноты, покинули корчму, чтобы спуститься к морю.

Лодка уже ждала их.

Это была большая рыбачья лодка, густо, на славу просмоленная и проконопаченная. Она сливалась с темнотой.

В лодке сидел какой–то человек в мягкой фетровой шляпе. Генчо что–то крикнул ему, и человек подвел лодку к берегу.

Вдали, высветленная луной, высилась в море скала «Парус».

Когда Генчо сел на руль, человек в шляпе приналег на весла. Они то взлетали, то падали, и с них бесшумно стекали в воду лунные капли.

За кормой лодки потянулся длинный светлый след. Теперь только он соединял ее с берегом.

Было ветрено. Когда лодка приблизилась к скале и тень от скалы накрыла ее, Нечаев и Шкляр стали раздеваться.

Но тут откуда–то справа донесся торопливый перестук мотора. Сторожевой катер!.. От мысли, что с катера их могут заметить, Нечаеву стало зябко. Как только луч прожектора лег на воду, Нечаев инстинктивно пригнулся.

Выло около полуночи.

– Прыгай!..

Это был голос Сени–Сенечки. Раздался плеск. Раздумывать было некогда. Прощай, Генчо! Прощай, друг!.. Нечаев прыгнул в воду и поплыл не оглядываясь. Только минут через двадцать он разрешил себе оглянуться. Катер уже подходил к лодке. Луч прожектора был коротким и толстым.

Но это было уже далеко, позади. Берег, лодка, Генчо, сторожевик… Волна отсекла их от Нечаева навсегда.

Перед ним было море.

Часть вторая
ПОРТРЕТ АРТИЛЛЕРИСТА

Глава первая

Военной судьбе угодно было распорядиться таким образом, чтобы капитан–лейтенант Черноморского флота Мещеряк Василий Павлович, девятьсот десятого года рождения, член ВКП(б), женатый, украинец, окончивший Военно–морское училище имени Фрунзе, в одночасье превратился в армейского командира со шпалой в защитных петлицах и был переведен за тридевять земель от милых его сердцу синих морских просторов в березняки и сквозные осинники заснеженного Подмосковья. Но удивительного в этом ничего не было. То было время, когда летчики становились пехотинцами, танкисты – саперами и кавалеристами, а комендоры линейных кораблей – наводчиками простых «сорокапяток». И не только потому, что не хватало боевой техники – самолетов и танков. И даже не потому, что каждый снаряд для орудий главного калибра был на учете. В те трудные дни враг стоял под стенами Москвы, ежечасно угрожая столице, и командование вынуждено было принять срочные меры для защиты ее рубежей. А когда на чашу весов брошены бригады, дивизии и армии, человеку не приходится удивляться превратностям своей судьбы.

К тому же капитан–лейтенант Мещеряк принадлежал к числу тех людей, которые еще в мирное время привыкли ничему не удивляться.

Ему было немногим более тридцати лет, но он уже успел пройти, как говорится, огонь, и воду, и медные трубы. Пацаном в начале нэпа он зарабатывал на хлеб тем, что поштучно торговал папиросами на углу Дерибасовской и Преображенской («Кому желтое «Сафо»? Кому «Раскурочные»? Налетай!..»), потом был помощником киномеханика в кинотеатре «Эдисон», кочегарил, учился на вечернем рабфаке и, работая в угрозыске, расхаживал со шпалером. Так было до тех пор, пока на зависть своим сверстникам он не стал курсантом училища имени Фрунзе. «Ты, моряк, красивый сам собою, тебе от роду двадцать лет. Па–алюбил тебя я всей душою, что ты скажешь мне в ответ?..» – распевали тогда комсомолята, и Мещеряку казалось, будто эта песня сложена про него самого, хотя, честно говоря, сам он далеко не был красавцем. Нет, девчата на него не заглядывались. Но он был широкоплеч, беспечен и смел, и морская роба казалась ему самой красивой на свете. Эта роба напоминала о галерах и парусных фрегатах далекого прошлого, о цусимском бое и крейсере «Варяг» и, конечно же, о революционных моряках с броненосца «Князь Потемкин–Таврический». Каждый, кто надевал эту просоленную робу, чувствовал себя моряком с легендарной «Авроры» или одним из тех перепоясанных пулеметными лентами бесшабашных братишек, которые брали Зимний, а потом сражались на всех фронтах гражданской войны.

Он любил море с детства, но, как это ни странно, никогда не мечтал о дальних странах. Поэтому ни Лондон, в который он попал еще курсантом на линкоре «Марат», ни Константинополь с его мечетями не удивили его. А потом, когда его военной специальностью стали разведка и контрразведка, он вообще перестал чему–либо удивляться.

Специальностью? А не лучше ли сказать профессией?.. Он не мнил себя специалистом. О какой непогрешимости может идти речь, если всякий раз, приступая к выполнению очередного задания, ты начинаешь с азов? Что ты знаешь о противнике? С чего собираешься начать? Вот и приходится бродить в потемках – надеяться, ошибаться, искать, спотыкаться и медленно, шаг за шагом продвигаться вперед. А что тебе еще остается делать?..

То была война в кромешной тьме, война с невидимым врагом, рассчитывать на глупость которого не приходилось. И уповать на случай тоже не было смысла. Представители той черной профессии, с которыми он вступал в единоборство, были осторожны, коварны и хитры.

К своему счастью, в этой борьбе Мещеряк никогда не чувствовал себя одиноким. В трудные минуты, как уже не раз бывало в прошлом, ему на помощь приходили десятки друзей – колхозницы, портные, шоферы, прачки – люди, которых он раньше не знал. Образованные и малограмотные, юные и пожилые, они становились его друзьями и союзниками. Да разве только они одни? Дома, деревья, кусты, камни, блиндажи и землянки – всего, что окружало его, тоже было как бы на его стороне. Мещеряку не надо было их бояться, тогда как его противнику за каждым деревом, за каждым кустом чудилась опасность. Его противники жили в постоянном страхе за собственную шкуру. Вот они в конце концов и начинали метаться, совершая ошибку за ошибкой. Иначе и не могло быть. Еще в те времена, когда Мещеряк работал в угрозыске, он убедился, что чем преступник осторожнее, чем сильнее он страшится того, чтобы не допустить какого–нибудь просчета, тем вероятнее, что он допустит его… То, что теперь Мещеряку приходилось иметь дело уже не с мелкой уголовной сошкой, а с птицами большого полета, прошедшими выучку в специальных школах, дела, по сути, не меняло.

Преступник всегда остается преступником.

И надо его обезвредить.

Мещеряк никогда не жалел о том, что ему пришлось расстаться с рубкой боевого корабля. Он знал, что приносит пользу, что занят нужным делом. В том, что ни до войны, ни в первые дни войны немецкой разведке не удалось вывести из строя ни одного боевого или вспомогательного судна Черноморского флота, была и его заслуга. Тем более, что в других странах немецким диверсантам удавалось изрядно нашкодить. Они сумели нанести значительный урон даже хваленому британскому флоту. И весь многочисленный аппарат английской Secret Service[4]4
  Секретная служба (англ.).


[Закрыть]
не смог им помешать…

Еще в апреле 1936 года во время пуска одного из двигателей английской подводной лодки «L–54», находившейся на верфи в Девоншире, произошел «несчастный случай». После долгих поисков офицерам Особого отдела удалось обнаружить его причину: в картер двигателя был подложен гаечный ключ. Стоило подводной лодке погрузиться после того, как двигатель был заведен, и катастрофа стала бы неминуемой.

Потом произошла диверсия на крейсере «Кумберленд» водоизмещением около десяти тысяч тонн. Потом на злополучном линкоре «Ройял Оук» (в конце концов немцам все же удалось потопить его в Скапа–Флоу) была обнаружена парусная булавка, вставленная в главный кабель, которая должна была вывести из строя всю электрическую систему… А случай на подводной лодке «Оберон»? На ней могла произойти точно такая же катастрофа, как на подводной лодке «Тетис» в Ливерпульской бухте…

И все эти «художества» были делом рук людей эсэсовского генерала Закса, который официально занимал скромную должность начальника отдела связи в штабе рейхсфюрера СС, а на самом деле руководил диверсионной работой. Закс поддерживал тесные контакты с адмиралом Канарисом и генералом Вульфом. Вкупе с приближенным фюрера Рейнгардом Гейдрихом эта троица и вершила все черные дела Третьего рейха.

Вот и сейчас Мещеряку, по всей вероятности, опять предстояло иметь дело с подручным Закса, Вульфа или Канариса. Впрочем, скорее всего Канариса. Ведь на этот раз речь шла не о диверсиях, а о шпионаже.

Именно об этом думал Мещеряк, сидя рядом с младшим сержантом Егоркиным, который лихо вел машину по заснеженной прифронтовой дороге. Егоркин был парень жох, такому палец в рот не клади, но Мещеряк, не любивший пустомелей и пройдох, успел к нему привязаться. С таким водителем не пропадешь!.. Егоркина, казалось, всюду ждали теплый ночлег и сытный харч, он их чуял за версту, а Мещеряк, который не умел о себе позаботиться, жил за своим водителем как у бога за пазухой. Без Егоркина Мещеряку, который не засиживался на одном месте, наверняка пришлось бы и голодать и холодать.

По сторонам дороги чернели туши обгоревших и подбитых фашистских танков, валялись ящики из–под снарядов. Беззвучно стояли замерзшие телеграфные столбы. То там, то тут из снежных сугробов торчали жерла умолкших орудий. Эти места еще недавно были под немцем. Об этом напоминали п одинокие, похожие на темные надгробья, печные трубы, уцелевшие на пепелищах деревень, и голодные одичавшие псы, и наглое воронье. Вся земля вокруг была как заснеженный погост, над которым воет ветер.

Подскакивая на просиженном сидении видавшей виды камуфлированной армейской «эмочки» с помятыми боками и простреленным навылет ветровым стеклом, Мещеряк тщетно пытался восстановить в памяти события этого февральского дня и выстроить их в той логичной последовательности, которая могла хоть что–то прояснить. Но события никак не желали выстраиваться по ранжиру. Среди них были и важные, и незначительные, казавшиеся поначалу важными, и действительно третьестепенные, которые трудно было соединить воедино хотя бы по той причине, что они не являлись звеньями одной цепи, и такие события, которые его, Мещеряка, не касались вовсе… Эх, если бы можно было восстановить весь этот день минута за минутой!.. У него было такое чувство, словно он чему–то не придал значения и оно навсегда ускользнуло от него. Какое–то слово, какой–то жест… То ли потому, что он чертовски устал, то ли потому, что проявил невнимательность… И теперь уже ничего нельзя было вернуть.

Но думал он, признаться, не только об этом.

И угораздило же его попасться на глаза начальнику штаба как раз в тот момент, когда адъютант положил тому на стол показания этого пленного обер–лейтенанта. Кстати, как его фамилия? Не то Шредер, не то просто Редер… И этот Шредер заявил, что немецкому командованию будто бы известна дислокация наших войск. Воздушная разведка? Об этом не могло быть и речи. На карте, отобранной у обер–лейтенанта, были не только обозначены номера дивизий и полков, но стояли даже фамилии их командиров. Таких данных никакая воздушная разведка не могла дать. И тем не менее немецкое командование было слишком хорошо информировано о положении дел на этом участке фронта. Пожалуй, даже слишком хорошо… И над этим стоило призадуматься.

Вот тут–то генералу под горячую руку и подвернулся он, Мещеряк. Как известно, на ловца и зверь бежит. «Займитесь этим делом», – сказал генерал. Вот и выходит, что если бы Мещеряк явился в штаб минут за пятнадцать до назначенного ему срока, он не мерз бы сейчас и своей грохочущей колымаге, а преспокойно дрыхнул бы в теплом продымленном блиндаже, в котором смолисто пахнет сосняком и по–домашнему шуршат в прелой соломе полевые мыши. Везет ему как утопленнику… Вечно ему поручают такие дела, к которым не знаешь, как подступиться. Это философы мучились над вопросом «где начало того конца, которым оканчивается начало». Но он ведь не философ. Ему подавай факты, детали… Уж не полагает ли начальник штаба, что Мещеряку нравится заниматься софистикой? Как бы не так!..

Свою работу он любил. Но, признаться, она доставляла ему мало радости. Куда там, чаще всего она приносила ему одни огорчения и разочарования. Его брала оторопь, когда вдруг оказывалось, что человек, которого все считали милым ц кротким, показывал волчий оскал. И это не немец, не бывший кулак, затаивший звериную злобу до поры до времени, а твой ровесник, распевавший когда–то «взвейтесь кострами, синие ночи». Как же так?

До сих пор у него не шел из головы предатель Ярцев, бывший лейтенант и бывший комсомолец, добровольно перешедший на сторону врага. С этим Ярцевым Мещеряку пришлось поиграть в кошки–мышки. Но как ни хитрил Ярцев, Мещеряк все–таки вывел его на чистую воду.

Только при чем здесь Ярцев? Того уже давно осудил трибунал. Надо думать о Шредере, только о Шредере. Ниточка идет от него.

Вторичный допрос обер–лейтенанта Шредера, как и следовало ожидать, почти ничего не прояснил. Вел допрос одутловатый штабной майор, а Мещеряк сидел в сторонке и помалкивал. В блиндаже было так накурено, что дым щипал глаза. Майор в меховой безрукавке, надетой поверх суконной гимнастерки, курил папиросу за папиросой – только накануне всем командирам раздали фронтовые подарки, привезенные делегацией трудящихся Узбекистана, и майору достались две сотни душистых папирос. Перед ним на столе чадила керосиновая лампа со стеклянным резервуаром. Ее разбитое стекло было заклеено газетой, пожелтевшей от близкого соседства с огнем. По правую руку от майора заметно волновалась молоденькая переводчица, ушедшая на фронт со второго курса Казанского университета. Немецкий она знала слабо. К тому же она впервые разговаривала с такой важной персоной, как обер–лейтенант вермахта. До этого ей приходилось иметь дело лишь с рядовыми и ефрейторами.

Мещеряк, сидевший напротив переводчицы, не сводил глаз с обер–лейтенанта. Вальтер Шредер, уроженец Кёльна, был молод и самоуверен. Майору он отвечал без наглости, но и без страха. Собственная судьба, казалось, его ничуть не тревожит. Очевидно, он все еще верил командующему группой армий «Центр» фон Боку, который в своем приказе объявил, будто «оборона противника находится на грани кризиса» и считал, что «последний батальон, брошенный в бой, может решить исход сражения»…

Обер–лейтенант был без шинели. На кармане его мундира красовался круглый партийный значок. Кроме того, у него была нашивка «за участие в зимней кампании», такие нашивки, как знал Мещеряк, были введены совсем недавно. Лицо и руки обер–лейтенанта были белыми, холеными. Кадровый военный, он замещал в последние дни командира батальона, который был недавно убит. Их пехотная дивизия входила в состав 4–й армии.

В плен господин обер–лейтенант попал, по его словам, совершенно случайно. Когда он вышел из блиндажа, на него сзади набросили мешок. Сообщив об этом, Шредер обиженно поджал губы. Разведчики, захватившие его, действовали не по правилам. Разве так обращаются с офицером?

– С вами обошлись дурно? – сурово спросил майор.

Поняв, что майору его слова пришлись не по вкусу, Шредер пошел на попятный. «Русские варвары»?.. Нет, этого он не говорил. Претензий у него нет. Правда, у него отобрали часы и портсигар с зажигалкой, но о таких мелочах и говорить не стоит. Тем более, что герр майор был так любезен, что распорядился вернуть Шредеру фотографию жены. Шредер ему весьма признателен.

Мещеряк попросил показать ему эту фотографию. Фрау Шредер тоже была в военной форме. И с таким же партийным значком на высокой груди… На вопрос о том, с какого года они оба состоят в нацистской партии, Шредер не без гордости ответил, что с тридцать третьего… Видно было, что этим обстоятельством он особенно гордится.

Но в тайны абвера обер–лейтенант посвящен не был. Он ничего не мог добавить к тому, что уже сообщил на первом допросе. Шредер знал только то, что ему полагалось знать. Разведка? Ею занимаются другие. Кто именно? С минуту Шредер колебался, а потом назвал фамилию. Оберет Гейнц Фернер. Однако с ним Шредер не знаком.

О Фернере Мещеряку уже приходилось слышать. И не раз.

Карта, отобранная у обер–лейтенанта, лежала на столе. Шредер заявил, что получил ее третьего дня. Точно такие же карты были вручены и другим батальонным командирам. Надо знать, с кем воюешь. Были ли у них раньше такие карты? На этот вопрос он ответить не может. Он ведь только замещает командира батальона, он уже говорил.

Поняв, что из обер–лейтенанта больше ничего не вытянуть, Мещеряк потерял к нему интерес. Он не стал дожидаться конца допроса и, наклонясь к майору, попросил разрешения уйти. К чему терять драгоценное время?

Но в штабе ему пришлось проболтаться до темноты.

Лишь поздно вечером он подумал о том, что, пожалуй, есть смысл повидать полковых разведчиков, которым пофартило выкрасть обер–лейтенанта «не по правилам». Зачем? Он и сам еще не знал этого. Просто поговорит с ними, уточнит кое–какие подробности… Все же лучше, чем сидеть сложа руки.

И вот сейчас он ехал к этим фартовым ребятам, которые отсыпались и отдыхали после трех суток, проведенных в немецком тылу. Ехал, коченея от неподвижности и холода.

Ему казалось, что ночь закована в ледяной панцирь. Небо было мертвым, пустым, без огненных сполохов, без света. Но мертвым было не только это прифронтовое небо. Мертвой была и земля, на которой отрешенно цепенели расстрелянные в упор строения и обглоданные жадным военным металлом стволы деревьев. Живой среди этого одичавшего безмолвия оставалась, пожалуй, только старая «эмочка», храбро сражавшаяся с тридцатиградусным морозом. Она с трудом сдерживала тугой напор просторного полевого ветра, ее мотор выбивался из последних сил, чтобы согреться, и Мещерякову казалось, будто мотор судорожно цепляется за жизнь. Стоило ему заглохнуть, и машина тоже стала бы мертвой.

Но об этом не хотелось думать. Если машина станет мертвой, из его тела тоже уйдут остатки тепла. Бросить машину и попытаться дойти до жилья пешком? Бессмысленно. Остаться в машине? Но тогда превратишься в сосульку. И это, быть может, в сотне метров от теплых сугробов фронтовых землянок и блиндажей. Обидно!..

Глава вторая

Разведчики отдыхали вторые сутки. Они с фронтовым комфортом, потеснив радушных хозяев, разместились в одинокой избе с резными наличниками на окнах, с ветхим покосившимся крылечком, темными половицами и широкой русской печью. Изба эта, стоявшая на отлете, уцелела чудом на голом взлобке. Ограду уже давно разобрали на дрова: и оттого, должно быть, двум тополькам удалось забрести на подворье и остаться там навсегда.

В избе коротали свой век сварливый старик со старухой, при которых жила их застенчивая некрасивая невестка Анастасия с яблочным румянцем на болезненно–желтом лице. Старик, как выяснилось, был солдатом, воевавшим еще в русско–японскую. Непрошеных гостей он встретил с неприязнью, («Ходют тут всякие вместо того, чтобы в немца стрелять. Аль патроны у них вышли?») Не стесняясь в выражениях, он стал честить и немецкое воинство, и своих, подпустивших врага–супостата до степ белокаменной, но тут же буркнул, что в ногах, мол, правды нет. Этим самым старик дал понять разведчикам, что нечего топтаться на пороге, всю избу выстудят, и пусть они уже заходят в дом, коль явились сюда.

Ответом старику было деликатное покашливание, и он довольно хмыкнул. Ему понравилось, что гости, сорвав с голов шапки–ушанки, перво–наперво церемонно поздоровались с его старухой и только потом уже стали подсаживаться к столу. По всему выходило, что хоть они и воевали худо, но еще не потеряли остатков совести.

Когда все расселись, старик пригладил свою жидкую, почти прозрачную бороденку и кивнул невестке, чтобы та поставила на стол закопченный медный чайник, который к тому времени как раз поспел. Старик только с виду был неприветлив и зол. На самом деле ему уже не терпелось начать мужской разговор о войне: прожив долгую жизнь, он растерял и друзей, и собеседников.

Старуха, привыкшая к причудам старика и покорная ему во всем, перехватила его взгляд и, оттолкнув невестку плечом, сама принесла чайник. Но, глянув на старика, она тут же поняла, что этого мало, и выставила на стол миску с квашеной капустой и холодную картошку в толстой кожуре. Однако взгляд старика все еще был суров, и она, вздохнув, принесла пузырек подсолнечного масла. Соли у нее не нашлось, кончилась.

Гости переглянулись.

Их командир, в котором старик сразу признал старшего, провел рукой по пышным усам. Что означал этот жест, старик понял только тогда, когда увидел на столе черствый солдатский хлеб, соль и бутыль мутной жидкости явно не военторговского происхождения. Тем не менее, старик не выказал ни радости, ни удивления. Он даже не повел бровью.

Тогда, подмигнув своими дерзкими светлыми глазами молоденькому парнишке, сидевшему с краю стола, командир приказал:

– Действуй, Хакимов. Это по твоей части.

А Хакимову только этого и надо было. Он давно ждал сигнала. Придвинув к себе всю посуду, которая только нашлась в доме – алюминиевые кружки, рюмку на высокой ножке, стакан тонкий и стакан граненый, фарфоровую в темных трещинках хрупкую чашечку императорского Кузнецовского завода и латунный колпачок от снарядного взрывателя – он поднял бутыль. Свою боевую задачу Хакимов сейчас видел в том, чтобы разлить драгоценную влагу поровну, никого не обидев и не пролив при этом ни единой капли. Задача эта была не из легких, но Хакимов, надо отдать ему должное, с нею справился довольно быстро.

– Он, отец, у нас бывший комендор, – объяснил старику пышноусый командир разведчиков. – У него глазомер – дай боже.

Старик, однако же, не понял.

– А мы, отец, моряки, хотя и воюем теперь на суше, – пояснил командир и, рванув ворот гимнастерки, любовно провел ладонью по своей полосатой тельняшке. – Ферштеен?..

Фарфоровая чашечка досталась старухе, которая не отказалась ее пригубить, а рюмку Хакимов с поклоном поднес невестке. Но та отодвинула ее от себя.

– Нехорошо. Зачем обижаешь? – спросил Хакимов и покачал головой.

– Она у нас хворая, – вместо невестки ответила старуха.

– Так это же лучше лекарства, – удивился Хакимов. – От всех болезней… – и выразительно глянул на Анастасию.

Та, однако, не шелохнулась, продолжала сидеть с каменным лицом. Но ее веки дрогнули раз, другой… Глаза у нее были такие же темные и раскосые, как у башкира Хакимова.

– Пей, – разрешил старик.

Убедившись, что Анастасия осторожно, чтобы не расплескать влагу, подняла рюмку, старик чокнулся с командиром и опрокинул стакан в свой беззубый рот.

И тогда выпили все. Старик крякнул. Хакимов закашлялся, а Анастасия почему–то сдержанно рассмеялась и, заправив пучок светлых волос под платок, сразу стала молодой и красивой.

Потом выпили по второму разу. Пустея, бутыль медленно светлела. В миске с капустой обнажилось дно. Зато в избе стало жарко и тесно.

Старик, однако, не стал дожидаться, пока бутыль совсем опустеет, и приказал старухе принести заветную бутылочку, которую берег для особого случая. Отсердившись, он уже размяк сердцем и волей.

Одно окно в избе было выбито, и хозяевам пришлось заткнуть дыру подушкой. Но в других окнах свежо синел зимний день. Махорочный дым кружил головы и пощипывал глаза, выжимая из них слезы. И уже чудилось, что война ушла далеко, за синь–моря и синь–горы, и мир снова подобрел, и можно смеяться, петь, ухаживать за Анастасией, пуститься вприсядку… Много ли надо? Глубокую затяжку, глоток зеленого вина… И еще друзей, с которыми ты вышел из ада, пробившись к своим. Много ли надо?..

Разговор за столом был уже широк: тут тебе и планы нашего Верховного командования, и Америка, и Гитлер… Старик степенно обсуждал последние сводки Совинформбюро и строил далеко идущие планы. Он был прирожденным стратегом, и разведчикам приходилось ему поддакивать. Зачем обижать старика?

Сами они знали другую войну – с тесными проходами в минных полях, с колючей проволокой, штурмовой сталью ножей, духотой рукопашных схваток в окопных щелях, торопливыми толчками автоматных прикладов в плечо, разрывами мин и гранат…

На этой войне были красный снег, надежда, стоны, победа над страхом, отчаяние, тревога, усталость… И скудная наркомовская награда за все это. И чувство исполненного долга, которое в наградах не нуждалось. И полнота жизни, победившей смерть…

Но сознание того, что эта победа жизни не была еще окончательной, сознание того, что до передовой что называется рукой подать и вот–вот может последовать новый приказ (о конце войны думать еще не приходилось), заставляло разведчиков смаковать каждую минуту дарованного им счастья, наслаждаясь им с веселым безумством детства, которое одно способно радоваться просто тишине, просто снегу, просто теплу…

Они знали, что после кратковременного отдыха им снова придется играть в прятки с судьбой и что с нового задания кто–нибудь из них снова не вернется, как не вернулся вчера бывший старшина второй статьи Автандил Гаприндашвили, за упокой безбожной души которого они уже осушили стаканы, и им не было никакого дела до того, что где–то близко угрюмо бухают наши 152–миллиметровые орудия. Эти орудия, как они знали, вели огонь по противнику, засевшему в Красной Поляне, а может и не по нему, а по автоколонне немцев, втянувшейся в Пруд Kii (на нее они чуть было не наткнулись ночью), либо по южной околице деревни Катюшки, которая была на полтора километра ближе Красной Поляны, либо, наконец, по железнодорожному переезду на станции Лобня. Но их это уже не касалось. Они указали артиллеристам эти цели, а накрыть их и разнести в щепки было уже делом самих артиллеристов.

Говоря по совести, не думали они сейчас и о дальнейшей судьбе обер–лейтенанта Шредера, которого – не пропадать же добру – прихватили с собой, выбираясь из расположения противника. Этот Шредер стал легкой добычей маленького Хакимова, достался ему почти задаром, и у Хакимова не было оснований задирать нос. Что из того, что он, Хакимов, первым увидел живого обера во всей его арийской красе – с обшитыми фальшивым серебром погончиками и металлическими бляхами на мундире? Хакимов не умел отличить офицера от простого ефрейтора и не придал особого значения породистой персоне обер–лейтенанта. Лопочет что–то по–своему, разве его поймешь? Так что пусть занимаются Шредером те, кому это по штату положено.

У Хакимова был другой интерес. Он глядел на сидевшую напротив него Анастасию так, словно она была одним из семи чудес света, глядел неподвижно, вгоняя ее в краску. И другие тоже все чаще обращали на нее свои взоры. Но в отличие от Хакимова они смотрели на нее со значением, отчего ей становилось жарко и тесно в линялых ситцах. В конце концов, тряхнув головой, Анастасия сбросила с себя осуждающий взгляд старухи и даже запела про васильки–василечки… Запела как–то светло и чисто.

И тогда все приумолкли. Командир уронил отяжелевшую голову на руки, Хакимов закрыл глаза… Для чего? Чтобы снова увидеть воронку, присыпанную черным снегом, и колонну немецких танков и цуг–машин, растянувшуюся по шоссе? Или, может, для того, чтобы ощутить острый запах горелого пороха? Он сидел так, как сидел прошлой ночью в этой проклятой и спасительной воронке, когда снаряды ложились совсем близко и каждую секунду его, Хакимова, мог приласкать шальной осколок.

Но тут васильки–василечки нежно расцвели на мертвом военном снегу, и все черные воронки, все проплешины на месте разрывов, вся пороховая копоть и гарь зачумленного переднего края и даже зловещее, с подпалинами, небесное облако, висевшее над станцией Лобня, по–весеннему заголубели в сердце Хакимова, которого башкирская женщина родила на свет для любви, а не для ненависти. Разве его вина, что, кроме той, материнской, он другой ласки еще не знал?

Теперь гаснущий разговор со стариком поддерживали только двое разведчиков, которые имели неосторожность признаться в том, что никогда не бывали в Москве. Этого оказалось достаточным, чтобы старик за них ухватился мертвой хваткой. Не видеть Царь–пушку? Как можно! А еще защитники столицы… Сам он тоже, правда, никогда г. жизни не бывал в Кремле, но это не мешало ему говорить о нем так, словно он был его смотрителем.

Никто не заметил, как в избу прокрались февральские сумерки. Печь давно остыла. Старуха поднялась, принесла каганец, и пламя, зябко поеживаясь от темноты и холода, вяло осветило середину стола с горкой соли и картофельной шелухой, отразилось в пустых стаканах.

Вечерняя усталость зимней природы, подступавшей вплотную к бревенчатым стенам ветхой избы, проникла внутрь ее и передалась людям. Кто–то откровенно зевнул. Кто–то искоса глянул на двуспальную хозяйскую кровать с периной и подушками. Кто–то откинулся к стене и закрыл глаза. И стало слышно, как за дверью щенком скребется ветер.

Разведчиков было шестеро. Их командир, чтобы не стеснять хозяев, решительно заявил, что его хлопцы улягутся на полу. Жестковато? А им не привыкать. Спору нет, на соломке было бы мягче, удобнее, но и без нее прожить можно. Была у него когда–то бабка, которая учила: «Держи, Васятка, голову в холоде, живот в голоде, а ноги в тепле…» Дельный совет, не правда ли?

Когда старики и Анастасия ушли за перегородку, командир бросил на пол свой полушубок, разулся и тут же мощно захрапел, и остальным разведчикам не оставалось ничего другого, как пристроиться возле него. В том числе, разумеется, и Хакимову, у которого сна не было ни в одном глазу и который согласен был хоть до утра глядеть на тихую Анастасию.

Тем не менее и Хакимов вскоре тоже забылся тяжелым сном.

Однако не прошло и часа, как он вскочил и, ошалело тараща глаза, схватился за свой верный ППШ. Его разбудил стук.

Кто–то требовательно стучал в ближайшее оконце.

Хакимов растолкал командира. Ну вот кончилась их лафа… Командир не сомневался, что это явились по их грешные души. То, что им был торжественно обещан трехдневный отдых, еще ничего не значило: в прошлом уже не раз бывало, что у начальства отшибало память. Но на сей раз командир ошибся. Старик, ворча, слез с кровати и прошлепал к дверям. Кого это черти носят? Звякнула клямка, послышались сдавленные голоса… Посторонившись, старик впустил в избу двух человек, в которых при свете каганца командир безошибочно признал своих. То были раненые, которые топали на полковой медпункт. На одном из них, одетом в бушлат, лихо сидела шапка–ушапка, а на другом, который был в матросской бескозырке, топорщилась пехотная шинель. Раненые проковыляли к столу, опираясь на свои карабины, словно на посохи, и плюхнулись на лавку. Оба они были ранены в ноги: один в левую, а другой – в правую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю