355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пархомов » Тени на стене » Текст книги (страница 1)
Тени на стене
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:13

Текст книги "Тени на стене"


Автор книги: Михаил Пархомов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Михаил Пархомов
Тени на стене

Часть первая
ДОМ С БАШНЕЙ

Глава первая

Как начинаются войны? Почти всегда неожиданно и коварно, когда в природе разлита доброта и люди меньше всего думают о горе, о смерти. Вот и военный моряк Петр Нечаев услышал сигнал большого сбора не на корабле, а на берегу, когда, казалось, ничто не предвещало военной грозы.

В тот день Нечаев получил увольнительную. Была суббота. Все счастливчики, получившие увольнительные, долго драили ботинки, утюжили черные клеши. Не палубе было шумно и весело. Только вахтенные, скрывая зависть, отводили глаза. А Костя Арабаджи, которому на сей раз не повезло, подошел к Нечаеву и, неслышно вздохнув, попросил:

– Ты Клавке скажи, что я… В общем, встретимся завтра. Не забудешь?

У Кости на берегу тоже была зазноба.

Нечаев кивнул: обязательно передаст. И привет тоже. Потом, поправив на голове белую бескозырку, которая крахмально хрустнула под пальцами, он забросил ленточки за спину и шагнул к трапу. Там, на плоской ленивой волне, уже покачивался баркас.

До берега было не далеко и не близко – крейсер стоял на рейде. С трех сторон, покуда хватал глаз, простиралось раскаленное летнее море. А впереди нарядно и празднично белел Севастополь. Город спускался к воде уступами. Его дома стояли в иссиня–темной зелени: акации сбились в кучи, а над ними, словно бы выстроившись по матросскому ранжиру, застыли кипарисы. Небо было прохладным, без облачка.

Но вот баркас подошел к пристани. Издалека, с моря, донесся тихий перезвон: было ровно шесть часов, и на кораблях били склянки.

Взбежав по широкой лестнице, Нечаев сразу же попал в пестрое многолюдье Приморского бульвара. Здесь, под электрическими часами, они всегда встречались с Аннушкой.

Он служил уже второй год. У всех его друзей, по крайней мере он так думал, были в Севастополе подружки, и только он один, получая ненужные, бессмысленные увольнительные) слонялся по пустынным, добела выжженным улочкам, на которых лежали мохнатые тени, по строгим зеркально–паркетным залам морского музея, заставленного моделями фрегатов и бригантин, а то, делать нечего, по два сеанса просиживал в тесной духоте какого–нибудь кинотеатрика, чтобы убить время. Он тщательно скрывал от друзей свое неприкаянное одиночество и, когда его спрашивали, где он пропадал на берегу, напускал на себя, как говорил Костя Арабаджи, восточную загадочность. И все были уверены, что у него завелась на Корабельной стороне зазноба, которую он скрывает, чтобы Костя Арабаджи или кто–нибудь другой ее не отбил. Так было до тех пор, пока однажды, поднимаясь с Графской пристани, он не встретил Аннушку.

К незнакомой девушке он но рискнул бы подойти, но Аннушку он знал давно. Впрочем, знал не ее, а голенастую угловатую девчонку с двумя косицами, дочь агронома, которая в выгоревшем ситцевом платье каждое утро появлялась в соседнем саду и собирала в подол абрикосы. Было это давным–давно, когда Нечаев еще учился в школе. И не здесь, и не в Одессе, в которой он жил, а под Чебанкой. Тогда он на лето всегда приезжал к деду. Степь. Жнивье. Белые мазанки, белые гуси, купающиеся в жаркой пыли. Белая футболка с закатанными рукавами… Как давно это было! Нечаев спал в саду, под звездами. Там сладко пахло абрикосами и медом. А рядом был ее сад.

Теперь же перед ним стояла совсем другая Аннушка – стройная, узкоглазая, в синей гофрированной юбчонке и белой батистовой блузочке, перехваченной широким лакированным ремнем. Она первая окликнула его и, протянув руку, спросила: «Не узнаешь?»

За это время она успела окончить школу и поступить в техникум. Да, она уже на втором курсе. Учится здесь же, в Севастополе, а живет у тетки. Отец? Умер в позапрошлом году. Мать? Осталась там, Аннушка махнула рукой на запад, у них как–никак дом, огород, хозяйство… Потом она сказала, что ему идет морская форма и что она знала, что встретит его.

Он пошел рядом, пристраиваясь к ее шагу. Было пасмурно. Он слушал ее болтовню не очень внимательно. Для него она все еще была голенастой девчонкой. Он все еще смотрел на нее прежними глазами. И только заметив, что на них оглядываются, что встречные моряки смотрят ей вслед, он приосанился.

С этого все и началось. Он спросил, где она живет, и в следующую субботу пришел к ней. Он уже не боялся, что кто–нибудь из ребят, увидев его с Аннушкой, потом спросит: «И где ты выкопал такую?» Теперь он ждал субботы, как ждут чуда. И чудо являлось ему в белой блузочке и прюнелевых туфельках с перепонками. Чудо было изменчиво. Он никогда не знал, что оно выкинет в следующую минуту.

Но им было хорошо вдвоем. Они вспоминали Чебанку с ее пасеками и кудрявыми садами, вспоминали студеную коду, хлюпавшую из ведра, когда Нечаев вертел короб, на который наматывалась цепь – колодец был темен, как глаза Аннушки. Им было что вспомнить. Но это прошлое виделось сквозь дымку. Было жаль, что с ним покончено. У этого прошлого был грустный запах осенних яблок.

– Я, кажется, опоздала…

Она опять застала его врасплох. Она любила появляться неожиданно, совсем не с той стороны, с которой он ждал. Видя, что он сердится, она взяла его под руку.

В парке играл оркестр.

Они уселись за столик, и девушка в кружевном передничке принесла им мороженое. Потом они стреляли в тирс по зайцам и совам.

Затем Аннушке захотелось танцевать, и они поднялись на танцевальную площадку, вокруг которой горели фонари. «Танцуем вальс! – объявил узкоплечий парень с черными бачками на птичьем лице. – Кавалеры приглашают дам». И Нечаев, как заправский кавалер, прищелкнул каблуками.

На танцевальной площадке было душно. Аннушка обмахивалась батистовым платочком, который потом засовывала под ремешок часов. На ней была его бескозырка. Когда он попытался отобрать ее, Аннушка увернулась. Знала, что без бескозырки он не может вернуться на корабль. А было уже поздно.

Наконец она сжалилась над ним. «Ладно, возьми. Очень надо…» Она поджала губы. И он побежал, то и дело оглядываясь и думая о том, как бы не опоздать на последний баркас.

Так случилось, что сигнал большого сбора он услышал возле штаба флота.

А потом, стоя на баркасе, увидел, как один за другим погасли в темной дали Инкерманские створные огни и Херсонесский маяк. И сразу появилось что–то зловещее в темном небе над Севастополем, в темном море. А он, грешным делом, все еще улыбался и теребил бескозырку. И почему это все девчонки любят щеголять в бескозырках?..

Он продолжал улыбаться, даже когда спустился в кубрик. Он был уверен, что все уже спят. Но стоило ему прилечь на свою койку, как сверху свесилась вихрастая голова, и Костя Арабаджи спросил шепотом:

– Видел Клавку?

– Сказала, что будет ждать.

– А у тебя как дела? Впрочем, можешь не отвечать. Факт, как говорится, «на лице».

Нечаев притворился спящим. Косте только попадись на зуб!.. Он был родом из Балаклавы, но мог заткнуть за пояс любого одессита. Но тут Нечаева выручил Яков Белкин. Приподнявшись на локте, он так рявкнул, что Костя поспешил спрятать голову под подушку.

И стало тихо. Из открытого иллюминатора в кубрик проникал по–ночному теплый шелест моря. И смутно белели в темноте простыни и подушки, придавленные головами спящих. А Нечаев лежал и думал о том, что за те полтора года, которые они провели бок о бок в одном кубрике, и балагур Костя Арабаджи, и увалень Яков Белкин – пот о ком не скажешь, что он родом из Одессы! – и тихий Шкляр по прозвищу Сеня–Сенечка, чья койка была напротив, и все остальные матросы, даже те, с которыми он иногда спорил, стали ему так дороги и необходимы, что теперь он не мыслил себе дальнейшей жизни без них.

Когда корабль выходит в открытое море, и вдруг раздается сигнал тревоги, и все занимают свои места согласно боевому расписанию, и от напряженного ожидания на скулах натягивается кожа, – в такие минуты с особой остротой радуешься тому, что ты не одинок. Хорошо, что рядом с тобой товарищи. Вот они стоят в брезентовых робах. Один, второй, третий… И вдруг ты начинаешь понимать, что они тебе дороже всех людей на свете. Что ты без них?

И теперь он тоже думал о них.

Но потом он перенесся из действительности в прошлое, в котором было тепло и уютно именно потому, что в нем была Аннушка. В это прошлое он возвращался всегда охотно. Он заметил, что люди вообще живут не столько в настоящем – разговаривают, работают, несут караульную службу – сколько в прошлом, в этой стране воспоминаний, в которой никогда не бывает ни слишком холодно, ни слишком жарко. Эта страна была освещена тихим солнцем. И в ней все еще можно было изменить по своему желанию, стоило лишь захотеть. Бесплодное занятие? Никому еще не удавалось улучшить и исправить собственную жизнь? Может быть… Но человеку позарез надо чувствовать себя хозяином собственной судьбы. У него можно отобрать свободу и жизнь, но отобрать у него мечту – нельзя.

С мыслью об этом Нечаев и заснул.

Разбудил его мощный удар, который, должно быть, глубоко вошел в каменистую землю, где–то за Камышевой бухтой. Нечаев вскочил. Уже на палубе он услышал громкий рваный гул каких–то самолетов, который заваливался за горизонт.

Было четыре часа утра.

С тех пор уже не стихал тяжелый топот матросских ботинок. Тревога, отбой, тревога, отбой… В этом новом – теперь уже боевом! – распорядке дней и ночей стало мало места для Аннушки. И все–таки война для него как бы еще не начиналась по–настоящему. Не потому ли, что она еще не стала его личной войной?

Вражеские самолеты бомбили Севастополь. Вражеские суда подстерегали крейсер в открытом море. Но это все еще чем–то напоминало учения. Стоило самолетам противника покинуть небо, как возникало такое чувство, словно нет войны.

А сводки между тем становились все более и более зловещими. Кингисеппское направление, Новгородское направление, Гомельское и Одесское направления… Мертвые географические карты с меридианами и параллелями, с низменностями и горными хребтами ожили, пришли в движение…

И в один из дней командир крейсера, кавторанг, неожиданно скомандовал:

– Желающие защищать Одессу – шаг вперед!..

Они шагнули вместе, комендоры и электрики, минеры и сигнальщики. Никто из них не мог поступить иначе. Отсидеться за спиной товарища? А как посмотришь ему в глаза?..

Но кавторанг не мог списать на берег весь экипаж. Специалисты ему самому были нужны. И он, чувствуя неловкость из–за того, что должен кого–то незаслуженно обидеть, а кого–то выделить и как бы наградить своим доверием, сморщился и приказал:

– Отставить!..

Несмотря на золотые нашивки и высокое командирское звание, кавторанг был таким же, как те загорелые парни, которые стояли в шеренгах напротив него. Он чувствовал то же, что чувствовали они. Поэтому он приказал принести список личного состава.

– Андриенко – шаг вперед. Арабаджи, Белкин… Мичман называл фамилии высоким срывающимся голосом, и тревога Нечаева, напрягшего слух, росла с каждой минутой. Вот уже дошла очередь и до Шкляра. Потом мичман назвал старшину второй статьи Яценко и умолк.

Все!.. Как же так? Они уйдут, а он, Нечаев, останется. Его ноги приросли к палубе, словно на него надели свинцовые водолазные калоши. Как же так?..

И тут он услышал голос Кости Арабаджи.

– Товарищ капитан второго ранга. Разрешите обратиться… Ошибочка вышла. А как же Нечаев? Все знают, что он одессит.

– Нечаев? Что ж, твоя правда. Каждый имеет право защищать свой город, свой дом. – Кавторанг повернулся к мичману: – Допишите Нечаева.

И снова день стал солнечным, светлым, и веселые блики запрыгали с волны на волну. Очутившись рядом с Костей, Нечаев незаметно пожал его руку.

Их зачислили в одну роту. Нечаева, Костю, Якова Белкина и Сеню–Сенечку. Народ подобрался подходящий, разбитной и веселый. Кто с крейсера «Коминтерн», а кто с эсминцев. И с командиром им тоже повезло. Высокий насмешливый лейтенант представился им необычно. Пройдясь перед строем с заложенными за спину руками, он вдруг резко остановился и произнес: «Лейтенант Гасовский. Прошу любить и жаловать».

Несколько дней прошло в томительном ожидании. Потом они погрузились на двухтрубный «Днепр». Раньше это было мирное учебное судно, Нечаев его отлично знал. Теперь же оно ощерилось мелкокалиберными зенитками, установленными возле капитанского мостика и на корме, и приняло бравый вид. У зениток стояли молчаливые матросы в брезентовых робах с противогазными сумками через плечо. Они вглядывались в горизонт. И море, и небо были темными.

Разместились в кают–компании. Слышно было, как сипло дышит паровая машина. Севастополь медленно отдалялся, опускаясь все ниже и ниже. Все молчали. И тут появился Гасовский.

– Разобрать пояса! – приказал он. – Живо!..

Пробковые пояса были свалены в кучу. Нечаев посмотрел в ту сторону. Он не думал об опасности. Не все ли равно?

– А на кой они нам, эти пояса? – огрызнулся Костик Арабаджи. – Мы, лейтенант, уже хлебнули моря.

– Вот как? – Гасовский, щурясь, протянул Косте пробковый пояс. – Попрошу надеть.

Его голос оставался ровным, спокойным, но Косте достаточно было увидеть его глаза, ставшие темными, чтобы он сразу подчинился. Костя вздохнул и, делать нечего, надел пояс. Война!..

А в иллюминаторах синело море. «Днепр» шел ходко, и слышно было, как струится за бортом вода. Говорить не хотелось. Сцепив пальцы на затылке, Нечаев лежал и думал об Аннушке, с которой не успел проститься, и о том, что скоро снова увидит Одессу, в которой родился и вырос. Там, в Одессе, были его сестренка и мать. Как они там?

Берег открылся утром. Это была Одесса, его родная Одесса. Удалая, бесшабашная, неунывающая даже в горе, пропахшая бычками и терпким молдавским вином. Лестница, колоннады, дома… Только что это? Дома, которые раньше радовали своей белизной, теперь были покрыты струпьями грязных пятен. А окна!.. Где они, веселые одесские окна, испокон веку отражавшие тихую, ласковую синеву неба и моря? Кто–то замарал их черной краской.

– Камуфляж, – сказал Костя Арабаджи. – А городок, видать, ничего.

Одессу Костя видел впервые и старался потрафить дружкам–одесситам. Славный городок!.. О Клавке Костя уже забыл. Сейчас он представлял себе, как пройдется с друзьями по знаменитой Дерибасовской, как они завалятся в «киношку», как Нечаев познакомит его со своей сеструхой, а Яков Белкин, родившийся в «самом центре Одессы», на Молдаванке, пригласит его на смачный обед. А почему бы и нет? Ведь фронт, говорят, проходить чуть ли не в городе, и они всегда смогут отлучиться из окопов на пару часов. Костя еще не представлял себе, что такое фронт.

А Нечаев подумал, что для него война по–настоящему начинается только теперь. «Днепр» миновал Воронцовский маяк и подходил к причалу, который выдавался далеко в море.

Причал был забит какими–то станками, машинами, повозками, ящиками, тюками и бочками – не протиснуться, но пройти. Причитали женщины. Плакали ребятишки. Сдавленно ржали, шарахаясь от воды, гнедые битюги. Казалось, будто весь город снялся с места. Шум был такой, как на Привозе.

Пахло морем, потом и кровью: на носилках молча лежали раненые. И хотя стрельбы не было слышно, и небо над причалом было прозрачно–чистым, глубоким, именно этот стойкий и душный запах войны ежеминутно напоминал о том, что Одесса стала фронтовым городом.

Спустили трап. Нечаев чувствовал, как он пружинит под ногами. Потом, ступив на прочный бетон причала, он вздрогнул.

– Бра–ток… за–курить не… най–дется?..

Голос шел из бинтов вокруг черного обуглившегося рта. Приподнявшись на посилках, какой–то усатый моряк смотрел на него в упор.

– Возьми… – Костя Арабаджи опередил Нечаева и протянул моряку мятую пачку. – Где тебя так?

– Под Чебанкой. Ты помоги, руки у меня…

Костя вставил раненому папиросу в рот. Спросил:

– Чебанка, Чебанка… Где это?

– Близко, – хрипло ответил Нечаев. В его памяти снова возникли белые гуси в белой пыли.

Между тем моряк глубоко затянулся и выдохнул дым в лицо санитару, который стоял рядом.

– Слышь, санитар. Никуда я не поеду, – сказал он. – Видишь, после двух затяжек сразу полегшало. Ты отпусти меня, как друга прошу.

– Турок! – огрызнулся санитар. – Куда тебе воевать в такой чалме? Тебе в госпиталь надо. Подлечат тебя, заштопают, тогда и вернешься. Сам мне потом спасибо скажешь.

– Не хочу!.. Не дамся!.. – Раненый рванулся и как–то сразу обмяк.

– Вот видишь, – сказал санитар. – Ты полежи, браток. Пройдет.

Нечаев и Костя отвернулись. В глазах раненого была тоска.

От студенческого общежития, в котором временно разместился отряд, до его дома было что называется рукой подать. Один квартал, затем поворот, еще квартал, и вот ты уже во весь дух, перепрыгивая через ступеньки, взлетаешь на третий этаж и нажимаешь на обитую жестью (чтоб пацаны не ковыряли) кнопку звонка, и тебе открывает мать, и ты бросаешься к пей…

Есть такая улица Пастера, может слышали? Нечаев жил наискосок от театра, бегал через дорогу в школу–семилетку, потом в спортзал «Динамо» и на водную станцию, а по вечерам пропадал в цирке. Четырехэтажный дом, в котором он жил, ничем не отличался от других. Он был намертво покрыт глухой масляной краской, на его пузатых железных балкончиках пылились фикусы, а когда спадала дневная жара, хозяйки отодвигали занавески и свешивались изо всех окон, чтобы посудачить. Обычный дом с широкими карнизами, по которым разгуливали коты, с гофрированными жалюзи над витринами «мужского салона», пропахшего вежеталем, с залатанной черепичной крышей, которую Нечаев в детстве облазил вдоль и поперек. Единственной его достопримечательностью было прохладное парадное со стенами «под мрамор», с цветными церковными стеклышками в стрельчатых окнах и широкой лестницей. Каждого, кто входил в это парадное, как крестом, осеняла стеклянным факелом однорукая Венера (по вечерам в факеле горела электрическая лампочка), но Нечаев и его друзья относились к богине без почтения, и к ее нижней губе постоянно был прилеплен влажный окурок. Курящая Венера!.. Она имела легкомысленный вид.

Люди, тесно населявшие весь дом, жили легко и весело. Кого там только не было! Греки, молдаване, поляки, цыгане… А в цокольном этаже вместе с болонками обитала даже француженка – престарелая мадемуазель Пьеретта Кормон, бывшая бонна, работавшая воспитательницей в детском садике. Но по праздникам все распевали одни песни – задумчивые и тихие, бойкие и гневные песни той ласковой земли, которая зовется Украиной и которая стала для них второй родиной. Ведь дома стоят на земле. И люди, даже если они моряки, тоже живут на земле.

Отец Нечаева долго плавал на судах Добровольного флота, ходил из Одессы в Геную и на Корсику, а потом, женившись, осел в Одессе и стал работать в порту стивидором. В доме он поддерживал флотский порядок. В простенке между окнами у них висели круглые судовые часы в медном корпусе, надраенном до солнечного блеска, а над кушеткой красовалась картина «Синопский бой». Когда–то, когда Нечаев был совсем маленьким, у них жил даже попугай, оравший по утрам «Полундр–р–р–а!..», но потом опустевшую проволочную клетку поставили на шкаф.

У Нечаевых были две комнаты. Высокие, с лепными потолками и мраморными подоконниками.

После того, как отца не стало, там еще долго пахло крепким трубочным табаком. Кроме матери, к вещам отца никто не смел прикасаться. Однажды, когда сестренка Нечаева Светка – второпях, не иначе – присела на стул, на котором обычно сидел отец, мать молча поднялась из–за стола и вышла из комнаты, а он, Нечаев, впервые в жизни поднял на Светку руку, влепив ей пощечину. И Светка не огрызнулась, промолчала.

Эх, знала бы она, что Нечаев почти рядом. Она бы сразу сюда прибежала!..

– Нечай, к лейтенанту!.. – крикнул Костя Арабаджи.

Схватив винтовку, Нечаев ринулся к двери. Гасовский сидел за конторским столом и, очевидно, за что–то распекал Якова Белкина, стоявшего перед ним навытяжку. Тут же переминались с ноги на ногу еще несколько матросов.

– А, мой юный друг… – пропел Гасовский, увидев Нечаева. – Теперь все в сборе. Так вот, товарищи одесситы, даю вам три часа. Для личной жизни. Уложитесь? Я сегодня добренький. Но если кто опоздает… Предупреждаю, иногда у меня резко меняется характер. Всем ясно?

Только теперь Нечаев понял. Господи, и чего это Гасовский тянет! Можно идти?..

Явно наслаждаясь произведенным впечатлением, Гасовский поднял руку, согнутую в локте, и посмотрел на часы:

– Идите!..

Сказал – словно выстрелил из стартового пистолета.

Через минуту Нечаев был уже на улице под фиолетово–дымным небом. Из его глубины тянуло жженым кирпичом и гарью. Деревья и кусты в сквере были опалены зноем. Тусклые листочки акаций («любит – не любит, к сердцу прижмет…») томились в сухой и пыльной духоте.

Расколотое надвое здание университета возникло перед ним неожиданно. Руины дымились. Наверху к уцелевшей стене приткнулись книжные цейсовские шкафы. Между ними белел скелет.

Нечаев свернул за угол. На пожарищах копошились люди. Разгребали головешки, ворочали камни… А рядом дворники невозмутимо подметали тротуар.

В витрине образцовой фотографии все еще нарядно Улыбались довоенные красавицы, пыжились бравые кавалеристы и сучили ножками розовые ползунки.

В нескольких местах улица была перегорожена баррикадами, сложенными из булыжника и мешков с землей. Стучали лопаты. Нечаев остановился: какой–то морячок вел пленного румынского солдата. Морячок был с ноготок в плащ–накидке до пят поверх куцего кителька и широченных штанин, заправленных в кирзовые сапоги, а румын был здоровенный детина в тесном френче с накладными карманами.

Позади баррикады тянулся котлован, в котором работали женщины. Одна из них, мясистая тетка, вылезла из котлована и, уперев руки в бока, загородила пленному дорогу.

– И шоб я видела тебя на одной ноге, а ты меня одним глазом! – закричала она в лицо румыну. – Ирод проклятый!..

Румын отпрянул, закрыл руками лицо. Но тетка только плюнула ему под ноги и отвернулась.

И этот пленный в толстых желтых ботинках, и мощные баррикады, и мутные немытые окна домов, и листовки на афишных тумбах – все–все ежеминутно напоминало о том, что враг у порога.

Нечаев понял это, когда очутился в полутемном парадном, и ему грустно улыбнулась однорукая Венера, стоявшая в полукруглой нише. Там, где раньше был окурок, темнело пятнышко. Казалось, что у Венеры прокушена губа.

Нечаев знал здесь каждое цветное стеклышко. По этим отполированным руками людей дубовым перилам он любил съезжать в детстве. На первом этаже обычно пахло луком, на втором – жареными бычками, на третьем – ухой. Эти запахи были стойкими, крепкими. Теперь же на всех этажах пахло нежилью – известкой и пылью. Дом был наполовину пуст.

Открыла Нечаеву соседка. «Петрусь!..» – Она бросилась ему на шею и долго, вздрагивая, всхлипывала под его рукой.

– Если бы твоя мама знала!..

– Где она? – спросил он.

– Уехала. Позавчера еще. Теперь все уезжают. Видишь, я одна в квартире осталась. А ты… Что же ты стоишь? Проходи…

Она завела его в свою комнатку, заставленную мебелью, которой хватило бы на три такие комнатки, и Нечаев протиснулся между буфетом и этажеркой к столу.

Стол был покрыт клеенкой. На нем стояли эмалированный чайник и кастрюля с остывшей пшенной кашей.

– Да ты садись. Я тебе все расскажу…

Она смахнула со стола хлебные крошки, достала из буфета банку прошлогоднего вишневого варенья, которое, как она помнила, он очень любил, положила на плетеную хлебницу свою черствую пайку и, усевшись напротив Нечаева, затараторила о себе, о его матери и сестренке («Такая красавица, ты ее не узнаешь!..»), о жильцах из седьмой квартиры, которые сидят на чемоданах, о воздушных налетах – каждую ночь бомбят, проклятые, – а Нечаев, слушая, машинально ел варенье. Опоздал!.. Позавчера он бы еще застал своих. Но когда он подумал о том, что они уже в безопасности, у него отлегло от сердца.

– Я только–только вернулась с дежурства, – сказала соседка. – Тебе повезло. Я ведь редко ночую дома. Забегу на часок – и опять…

Тут он вспомнил, что она работает на телефонной станции. Оттого она и не уехала. Впрочем, детей–то у нее ведь нет.

– Правда, что наши не сдадут Одессу?

– Правда, – сказал он.

– И я так думаю. Но твоим я сама посоветовала… Трудно им было. Мать в последние дни не смыкала глаза. Сам знаешь, какое у нее сердце. Мы условились, что если от тебя письмо прибудет, я ей его перешлю. В Баку. Там у нас какие–то родственники… Адрес она мне оставила.

Нечаев кивнул. Адрес ему известен.

– А ваши ключи у меня. Возьмешь?

– Зачем? Мне пора… Не знаю, смогу ли еще раз выбраться

– Может, тебе что–нибудь нужно? Я открою…

Достав из буфетного ящика связку ключей, она вышла в коридор. Нечаев последовал за ней.

Соломенные шторы были опущены, и пришлось зажечь свет.

Ничего не изменилось. На буфете стоял чайный сервиз. Пустая клетка, «Синопский бой», матрешка, салфетки на полочках… Все было на своем месте. Только часы не шли.

На письменном столе отца лежала пыль.

Бронзовый чернильный прибор, старый бювар… Из терракотовой китайской вазочки торчали прокуренные трубки отца. Нечаев знал их все. У каждой трубки была своя история. Вот эту, по словам отца, ему подарил какой–то английский капитан… Нечаев повертел ее в руках, а потом сунул в карман. На память. И в последний раз окинул взглядом комнату, как бы стараясь сохранить ее я своей памяти навсегда. С шелковым абажуром, с креслом–качалкой, с выгоревшими обоями…

– Я совсем забыла, – сказала соседка. – Тебя какой–то моряк спрашивал. С нашивками. Вчера… Здесь, говорит, проживают Нечаевы? Мне нужен Петр, спортсмен… Ну, я ему сказала, что ты в Севастополе.

– Понятия не имею…

– Я его тоже никогда не видела. Обещался тебя разыскать. Ты ему нужен… Постой, кажется, я записала его фамилию. Память у меня… – Она стала рыться в старых открытках и письмах, лежавших в стеклянной вазе, – люди, которые редко получают письма, их всегда берегут. – Вот, нашла… Капитан–лейтенант Мещеряк…

– Мещеряк? – Он пожал плечами. – Не знаю такого. В морском клубе был, кажется, какой–то Мещеряк или Мечеряк…

– Мне его расспрашивать было неудобно. Да и не думала я, что тебя увижу.

Он снова пожал плечами и тут же забыл о том загадочном капитан–лейтенанте. Мог ли он знать тогда, что пройдет еще какое–то время и капитан–лейтенант Василий Мещеряк прочно, на долгие годы, войдет в его жизнь?

Соседка пыталась всучить ему банку варенья, но он наотрез отказался. Некогда будет ему гонять чаи. А ей варенье еще пригодится. Тогда соседка притянула его голову к себе, поцеловала в лоб и, всхлипнув, оттолкнула.

Он прогрохотал по лестнице. У него еще было много времени. Зайти к знакомым? Попытаться разыскать прежних друзей? Но все его друзья были в армии. Тогда, быть может, просто побродить по городу? Он ведь так давно не был в Одессе!.. С минуту он простоял в нерешительности, а потом невесело подмигнул однорукой Венере. Его потянуло в отряд. Там теперь его дом, его друзья… И так будет до конца войны.

Чего греха таить, он думал тогда, что конец войны не за горами. Ему было двадцать лет и ему казалось, что убить могут кого угодно, но только не его. Тогда он был еще уверен в своем бессмертии.

Отряд выступил утром, на рассвете. Над колонной колыхались штыки. Тылы? Обозы? Каждый сам себе интендант. Скатка, противогаз, фляга, малая саперная лопатка – все про тебе. У кого винтовка, а у кого и «дегтярь», к которому полагается десять полных дисков. Есть и по три гранаты «лимонки» на брата, чего еще желать?

– Персональные танки вам вручат уже на передовой, – сказал Гасовский.

– Мне бы лучше какое–нибудь орудие в личное пользование, товарищ лейтенант, – в тон ему сказал Костя Арабаджи.

– Надеюсь, командование учтет вашу просьбу, – усмехнулся Гасовский.

Белый щебень дороги вел в степные разлоги, кустарники и бурьяны. Земля вокруг была старой, сухой, в репьях и трещинах. Над ее окаменевшей рябью плавилось небо, и степные балки наливались тяжелым зноем.

Во рту Нечаева было горячо.

Он знал, что море где–то справа, но глаз туда не доставал, а слабый ток воздуха с той стороны не приносил его веселого соленого запаха, и Нечаеву, шагавшему по пыльной дороге, с каждой минутой все меньше верилось, что море есть на самом деле и что где–то сияет и рябит его прохладная синева. На зубах у Нечаева скрипел песок.

Зато тяжелый слитный гул фронта становился все ближе и громче. Отряд шел ему навстречу широким и свободным матросским шагом и еще до полудня уперся в огненную стену, стоявшую над суходолом.

Там стонало и плавилось железо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю