355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пархомов » Тени на стене » Текст книги (страница 14)
Тени на стене
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:13

Текст книги "Тени на стене"


Автор книги: Михаил Пархомов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Глава вторая

Медный чайник, стоявший на печурке, засопел спесиво, с петушиной гордостью. Нечаев на правах хозяина расставил кружки, разлил кипяток. В ящике стола у него нашлась пачка галет пятилетней выдержки, которые были солоны и пахли цвелью.

Не прошло и пяти минут, как в тесной комнатушке стало жарко. Нечаев расстегнул ворот гимнастерки, и на его груди засинел треугольник Черного моря – ослепительного, солнечного, летнего. Как и Мещеряк, он не расставался с флотским тельником.

– Ты когда сменяешься? – спросил Мещеряк.

– В двадцать четыре ноль–ноль.

Мещеряк довольно кивнул. Кипяток был крут. Мещеряк держал кружку в ладонях и, отхлебывая глоток за глотком, блаженно щурился. Его разморило и начало клонить в сон. Не хотелось думать о том, что за окном – ветер, темень, и ему предстоит еще полтора часа шагать по пустынным улицам.

Бойцы, сидевшие рядом с Мещеряком, сладко хрупали сахаром и почтительно молчали. У них были шишковатые мальчишечьи лбы, тонкие шеи, розовые припухлые губы. О таких говорят: молоко на губах не обсохло. Но они не расставались с винтовками, которые держали между колен, и вели себя степенно, как бывалые воины. В молодости Мещеряк был таким же. Он до сих пор помнил ют день, когда ему выдали наган. Сколько ему было тогда? Семнадцать… Наган он носил под пиджаком, а руку постоянно держал в кармане пиджака, чтобы выпукло обрисовывалась кобура. Пусть все видят, что он вооружен. Пусть все видят, что он работник угрозыска!.. Ну и влетело же ему за это!.. Ему дали понять, что наган – не игрушка, а боевое оружие. Как бы у него не срезали кобуру. Где? А хоть бы в трамвае… Есть такие мастера. И тогда придется отвечать. Другие оперативные работники ходили по городу без оружия. Они брали его с собой только тогда, когда отправлялись на задание. Они были старше, опытнее и знали, что к оружию лучше не прибегать.

Но прошло не меньше года, прежде чем Мещеряк понял их правоту и перестал форсить. Наганы, кольты, «смит–вессоны», бельгийские маузеры, браунинги… Сколько он их перевидал на своем веку!.. Всех калибров. Вороненых и никелированных. Заграничных, отечественных и самодельных. За эти годы их столько прошло через его руки, что он уже не чувствовал к ним почтения. В его нелегкой жизни оружие занимало не больше места, чем фуражка, ремень и ботинки. Хорошие, крепкие ботинки иногда были даже важнее.

В угрозыске он проработал около двух лет.

Уже тогда он научился уважать чужую гордость и понял, что нельзя попирать человеческое достоинство. Оттого он не стал подтрунивать над своими спутниками. Он знал, что когда эти ребята попадут на фронт, от их мальчишества не останется и следа. Война научит. И смелости, и осторожности, и выдержке. На его глазах сугубо штатские люди становились солдатами так быстро, словно всю жизнь готовили себя к военной карьере.

Но ему хотелось, чтобы эти ребята уже сейчас видели в нем не только командира, а старшего товарища, чтобы они не смотрели ему в рот. Но как добиться этого? Многие считали его замкнутым человеком, даже сухарем. Даже Нечаев. И это, говоря по совести, было ему обидно. Разве его вина, что он такой? Не умеет он рассказывать веселые истории, балагурить, распевать песни. Да и неловко ему выворачивать себя наизнанку. Кому интересно знать, чему он радуется, чем огорчен? Кто он такой, чтобы люди интересовались его персоной?

К себе он относился критически, даже чуть–чуть насмешливо. Он знал свои недостатки и слабости. И это помогало ему в самые трудные минуты жизни. И тогда, когда все валилось из рук, и тогда, когда ему казалось, что трудности уже позади и другой на его месте стал бы праздновать победу, гордясь своим умом, своей проницательностью. Тут он и начинал спорить с самим собой, подтрунивать над «следопытом Мещеряком», называя его то Пинкертоном, то Холмсом, и даже радовался, когда ему удавалось озадачить этого «следопыта» каким–нибудь вопросом позаковыристее. Этим самым он не раз уберегал «его» от ошибок.

Больше всего он боялся быстрых удач. Проницательность? Интуиция? А что это такое?.. Он не полагался на интуицию, которая его не раз уже подводила, и верил только неопровержимым фактам. Ему бы, пожалуй, следовало работать лаборантом, ставить опыты – сотни, тысячи опытов – как это делают ученые, которые ищут путь к истине. Тысячи опытов ради одной–единственной истины (истина всегда одна), а он вместо того, чтобы сидеть над микроскопом, мотался по проселочным дорогам, месил грязь, лазил через заборы. Что ж, это, надо полагать, было у него на роду написано. Люди не всегда выбирают профессию. Вернее будет сказать, что они только думают, будто сами выбирают профессию, тогда как в действительности она выбирает их точно так же, как женщины сами выбирают себе мужей, уверенных в обратном. Знают ли об этом мужчины? Догадываются. Но мужская гордость не позволяет им признаться в этом.

Отхлебывая чай из кружки, Мещеряк наслаждался покоем. Не беда, что чай этот имел запах сена. Было хорошо уже оттого, что он не должен сушить себе голову над разными вопросами, не должен спешить. После дежурства можно будет отоспаться, понежиться всласть. Хотя, быть может, уже завтра поступит приказ и бригаду отправят на фронт. Как знать!

Танковая бригада, к которой они с Нечаевым были прикомандированы, формировалась в этом городке. Она почти сплошь состояла из коммунистов и комсомольцев. Те самые люди, которые вчера еще делали танки, теперь готовились к тому, чтобы на них воевать. Военной наукой овладевали у стен родного завода.

– Кому налить? – спросил Нечаев.

– Мне… – Один из солдат подставил опустевшую кружку. Этому дай волю – выдует дюжину чайников. Сам… Все лучше, чем топать по ночному городу. Не трудно было разгадать его примитивную хитрость. Но Мещеряк не подал виду. Сказал:

– Подлей–ка и мне. Для сугреву. Славный у тебя кипяток.

Чугунная печурка накалилась докрасна. Чайник фыркал и норовил соскочить с огня. Дым от самокруток был сизым. И оттого в комнатке было душно, как в летний полдень, когда стоит над садом вязкая жара и слова липнут друг к другу, и лень ворочать языком, и от стволов идет смолистый дух, и слышно, как шуршит земля, а трава сухо пахнет солнцем, и стучит по земле ранняя падалица… Подумав об этом, Мещеряк явственно ощутил все терпкие запахи яблоневого сада, в котором провел однажды несколько блаженных дней. И странное дело – те же запахи раннего августа потревожили в эту минуту сердце Нечаева. Но к этим запахам добавлялось еще жужжание пчел над ульями, и блеск студеной воды в кринице. Нечаеву тоже вспомнился полдень из той жизни, которую заглушил чертополох войны.

И ему захотелось рассказать о нем Мещеряку, рассказать о своем деде–пасечнике, об Аннушке, – воспоминания часто стучались в его сердце. Но тут снова открылась дверь, и боец ввел какую–то плачущую женщину, которая ломала руки, и Нечаеву пришлось вернуться из августа в март.

Женщина была в старомодных фетровых ботах и мужском пиджаке с обвисшими боргами. Муж? Где–то на фронте… Она эвакуировалась из Ростова с двумя детьми. Едет в Новосибирск, там у нее родственники. На этой станции их высадили еще в четверг. Сказали, что эшелон дальше не пойдет. А сейчас она отлучилась только на минуту, попросив соседей присмотреть за детьми, а когда вернулась…

Голос женщины сорвался. Мещеряк с трудом понял, что у нее пропал ребенок. Меньшой, которому всего четыре годочка, Вовочка… Во что он одет? Обыкновенно. Пальтишко, калоши…

Женщина всхлипывала, ломала руки, и Нечаев как мог пытался ее успокоить. Никуда он не денется, этот ее ненаглядный Вовочка. На улице холодно, темень… И не было еще случая, чтобы крали детей. Забрел куда–нибудь, заигрался со сверстниками… Он, Нечаев, пошлет бойца на розыски.

Вслед за этой женщиной явился старичок, у которого украли чемодан. Потом ворвалась какая–то крикливая тетка. Растеряешься!.. Мещеряку стало жаль Нечаева.

Ему кое–как все же удалось спровадить крикливую тетку. И когда она ушла, он сказал со вздохом:

– Ну и денек!.. Ни минуты покоя. То одно, то другое… Ты и за врача, и за повара. Этого накорми, этого устрой на ночлег. А у меня, – он развел руками, – какие права? Были талоны на обеды, так и те давно вышли. Хоть бы скорее смениться.

Мещеряк поднялся, застегнул шинель.

– Мы, пожалуй, пойдем, – сказал он. – Спасибо за хлеб–соль.

Нечаев, расстроенный вконец, не стал его удерживать, и Мещеряк, сопровождаемый своими бойцами, вышел в глухую ночь с замерзшими звуками, усталостью беспробудного сна за резными ставнями домов и с притаившейся за ними тревогой. Паровозы на путях и то не кричали. Людей на улицах не было. Репродукторы, висевшие на столбах, молчали. И Мещеряк впитывал в себя морозную тишину, вернувшую ему бодрость.

Несмотря на то, что городок наводнили беженцы, ночные происшествия были редкостью. Во всяком случае Мещеряку что–то не доводилось слышать ни о квартирных кражах, ни о вооруженных грабежах. Спору нет, вещи были в цене и за какую–нибудь старую застиранную простыню на толкучке могли отвалить сотню, но молоко и хлеб ценились еще дороже, а общее горе так сроднило людей, что только самые отпетые бандюги могли позариться на кружку молока, оставленную матерью перед уходом на завод своей дочурке. На вокзале кражи еще случались, но только не в самом городе.

В тишине тяжелое дыхание завода казалось близким. В той стороне небо было обожжено огнем гигантских печей. Его расшатывали паровые молоты, долбила пневматика. Мещеряку не раз приходилось бывать на заводе, ходить по его цехам. Там было холодно и тесно. Для многих станков, привезенных с запада, в цехах не нашлось места, и токари, фрезеровщики и строгальщики работали на морозе, под легкими навесами, сбитыми наспех из фанеры и досок. Фронту нужны были танки, танки, танки. И они выходили из заводских ворот, кроша деревянные настилы и брусья, взбирались на железнодорожные платформы… Танки шли на фронт прямо с завода.

Под ногами Мещеряка тускло поблескивала наледь.

Все городские улицы были сейчас на одно лицо. Они отличались только названиями. Проезжая, Поварская, Комсомольская… Но Мещеряка это не тревожило. Он целиком полагался на своих спутников, которые знали город как свои пять пальцев. Здесь они родились, выросли и отсюда собирались уйти на войну.

– Товарищ капитан. Я вон в том доме живу…

– В каком? – Мещеряк замедлил шаги.

– Вот в этом, через дорогу… Там у меня мать. Но вы не думайте, я не отпрашиваюсь. Я ее вчера видел, она приходила… А ночью ее зачем будить? Еще разволнуется…

– А моя сейчас на заводе. И батя там. Они в литейном работают. Мать у меня шишельница. И я после школы в литейный пошел. А тут война…

Что он мог знать о войне, этот безусый паренек? Думает, небось, что стоит ему появиться на фронте, подняться во весь рост, как фрицы побегут… И не он один. Здесь, в тылу, Мещеряк не раз читал в глазах людей немой вопрос: «Почему, почему отступаем?..» Но об этом спрашивали обычно те, кому не довелось побывать в окопах.

– Разрешите задать вопрос?

– Разрешаю, – сказал Мещеряк. Неужели и этот парнишка спросит о том же?

– А правда, что вы награждены орденом? Ребята говорят…

– Правда.

– Красного Знамени?

– Нет, Красной Звезды.

– А почему вы его не носите?

– Не получил еще, – ответил Мещеряк. – Когда меня вызвали в штаб, я думал, что мне вручат орден, а меня вот сюда направили, к вам. Бывает…

– А за что вас наградили?

– Об этом надо спросить у командования, – усмехнулся Мещеряк. – В Указе было сказано: «За образцовое выполнение заданий…»

– Ну, так всегда пишут… И еще: «За смелость и мужество, проявленные в боях…»

– Верно. Стало быть, подробности не нужны, – сказал Мещеряк. – Есть еще вопросы?

Он спросил об этом сухо, по–командирски, и парни замолчали. Поняли, что больше он им ничего не скажет.

В полночь, доложив, что за время дежурства никаких происшествий не произошло, Мещеряк снял с рукава шинели повязку и отправился домой. Он я Нечаев квартировали у пожилой солдатки на Комсомольской. Войдя в избу, Мещеряк уселся на лавку и стянул сапоги. За день избу выстудило и, поскольку хозяйка топила только по утрам, Мещеряку пришлось накрыться шинелью. Нечаев уже спал.

За время дежурства Мещеряк накурился до одури и теперь наслаждался покоем, согреваясь собственным дыханием. Он знал, что сон вот–вот придет, и ждал его спокойно, терпеливо.

Однако всласть поспать ему на этот раз не удалось. Не прошло и часа, как его и Нечаева разбудил посыльный из штаба.

Глава третья

Ночь была черна и глуха. Плотные тучи, обложившие все небо, на северо–востоке низко припадали к темной мерзлой земле, и даже рыхлый ноздреватый снег, лежавший в распадках, казался черным.

Когда последние избы городской окраины остались далеко позади, машина, взревев, вырвалась на степной простор. Она мчала с зажженными фарами, и впереди нее зайцем прыгал по ухабам пушистый свет: шоссе, искалеченное гусеницами танков, было в рытвинах и выбоинах.

Затем фары уперлись в еловую стену леса, и свет заметался меж высоких стволов, и тотчас почудилось, будто из мрака надвинулись таинственные шорохи, и сердцу сразу стало тревожно и тесно.

Теперь деревья были со всех сторон.

Городской житель, Мещеряк не понимал жизни леса. Куда увереннее он чувствовал себя в городской суете, на людных улицах, застроенных многоэтажными домами, на вокзалах и площадях. Потом, когда его призвали на флот, он мало–помалу научился понимать сложную, хотя и незаметную для глаза жизнь моря и уже навсегда полюбил его. В море он не чувствовал ни одиночества, ни растерянности перед стихией. На крейсере, на котором он служил, рядом с ним всегда были люди. Да и само Черное море, как оказалось, было не злым, а добрым.

Сейчас у Мещеряка было такое чувство, словно он едет на передовую.

При свете папиросы он всмотрелся в циферблат трофейных немецких часов. Часы были дешевые, анкерные, но шли хорошо, показывали точное время. Было уже начало третьего. Однако… Позавидовав Нечаеву, который сонно посапывал в своем углу, Мещеряк наклонился вперед и спросил у водителя, далеко ли еще до поселка.

– Километра три…

Вместо водителя Мещеряку ответил сидевший рядом с ним майор Петрухин. У этого Петрухина, как успел заметить Мещеряк, было на редкость невыразительное лицо. Когда их представили друг другу, майор протянул Мещеряку руку и многозначительно произнес: «Петрухин, из городского отдела…» Потом, на правах старшего, он уселся рядом с водителем и, по–хозяйски развалясь, высунул локоть наружу.

Мещеряк откинулся и закрыл глаза. Подумал: «Скорее бы прибыть на место». Подумал об этом так, словно тогда все кончится, хотя на самом деле именно тогда должно было все начаться… Странная история. Странная уже потому, что выглядит банальной. Но именно об этом Думать сейчас не следовало. Нельзя строить догадки. Как бы потом не очутиться у них в плену… И, чтобы не думать о том, что ждет его по приезде на место, Мещеряк стал глядеть на водителя.

Этот человек вел машину ничуть не хуже сержанта Егоркина, с которым Мещеряк наездил по фронтовым дорогам многие сотни километров. Где он сейчас, Леха Егоркин? Кого возит на своей камуфлированной «эмочке»? Небось, забыл уже своего капитан–лейтенанта…

Война быстро роднила людей, но так же быстро разводила их в стороны.

Водитель, почувствовав на себе чужой взгляд, сдвинул шапку–ушанку на затылок. Точь–в–точь, как это делал Леха Егоркин. И «козью ножку» он точно так же перекатывал из угла в угол большого рта. И у солдатской махры, которую он смалил, был такой же крепкий армейский запах. Только был он чуть ли не вдвое старше Егоркина, годился ему в отцы.

Но и это не имело значения. Война уравняла отцов и детей. Еще неизвестно было, кто из них больше хлебнул горя, этот пожилой шофер, призванный из запаса, пли кадровик Егоркин. Мещеряку вспомнилось, что Егоркин начал войну под Перемышлем, воевал под Бобруйском и Смоленском, дважды выбирался из окружения, питаясь яблоками–дичками и сырым картофелем, но довел свою славную «эмочку» до пригородов Москвы в целости и сохранности. В целости?.. Пробитые пулями стекла и вмятины на кузове были, разумеется, не в счет. «Эмочка» бодро катила по любым дорогам.

Где же ты сейчас, дружище Егоркин? Знаю, отрастил гвардейские усы. Для солидности. Но все равно не скрыть тебе предательских ямочек… Кто знает, быть может, мы еще снова встретимся, дружище Егоркин. И приложимся по очереди к твоей заветной фляге…

Мещеряк был из тех людей, которые трудно расстаются со своим прошлым.

К тыловой жизни он так и не привык.

Он до сих пор помнил, что первым чувством, охватившим его на улицах этого тылового города, было раздражение, от которого, честно говоря, он еще не полностью отделался и теперь. Они с Нечаевым приехали днем. На улицах было много людей, особенно женщин. И были они одеты так, как одевались женщины до войны (очевидно, так и полагается одеваться женщинам, это он чувствовал сердцем), а не так, как одевались женщины в прифронтовой полосе. На этих женщинах, на которых он смотрел не без удивления, горечи, досады и, чего греха таить, – осуждения, не было ни сапог, ни ватных стеганок. Они не горбились, не кутались до самых глаз в глухие платки. На каждом шагу им попадались женщины и девушки в меховых шапочках, в коротких шубках и добротных пальто, и они с Нечаевым не в силах были понять, как они могут улыбаться, ходить по вечерам в кино (по городу были расклеены афиши) и, быть может, даже танцевать, когда в это самое время на западе гибнут сотни, да что там сотни – тысячи их подруг, рушатся города, бредут по дорогам вереницы обездоленных беженцев. Его руки сами собой сжимались в кулаки. Думалось: «Неужто поговорка «для кого война, а для кого – мать родна» сложена неспроста?..» В памяти всплывало виденное и пережитое: пепелища; тонущий транспорт на внешнем рейде; желтые оскалы мертвых лошадей со вздувшимися, обсиженными зелеными мухами животами на обочинах дороги, ведущей на Люстдорф; слепой старик, проклинавший небо, в котором надсадно выл «мессер» (это уже под Москвой); землистое, заострившееся лицо незнакомого матроса – случайного соседа по воронке, которого через минуту у него на глазах убило осколком; сестрицу с тяжелой санитарной сумкой возле раненого старшины… Этой сестричке было лет восемнадцать, не больше. Вот кому ходить бы в легких туфельках и отплясывать на танцплощадке под джаз–оркестр! А она была в тяжелых кирзовых сапогах, в юбчонке из армейского сукна…

Повернувшись к Нечаеву, который тогда шагал рядом, он прочел в его глазах то же недоумение и не удивился, когда Нечаев вдруг сказал: «Ох, и напьюсь же я сегодня!..» Нет, не от радости, что он очутился в тылу среди нарядных женщин, хотелось ему напиться. Нечаеву тоже хотелось послать их ко всем чертям. Й этих беспечных красавиц, и эти резные наличники на веселых окнах (день был яркий, солнечный), и эти горшки с геранью, и кисейные занавесочки, которые перли в глаза…

Но первое впечатление, как то часто бывает, оказалось неверным. Понял он это, когда вошел в бревенчатую избу и увидел, как живут люди, которых он раньше встречал на улицах. Однако от того первого впечатления он так уже и не смог отделаться. Горечь и досада не проходили. Разум подсказывал ему, что все идет правильно, что иначе и быть не может, и было бы глупо, если бы все очертя голову ринулись в окопы. Кто–то должен был варить сталь, сеять хлеб, делать танки – на морозе, без сна, без роздыха. Но сердце противилось тому, что одни воюют, а другие – нет, что кто–то продолжает ходить по вечерам в кино, писать конспекты в институтских аудиториях, читать с эстрады стихи Блока и петь по радио «Сильва, ты меня погубишь…». Ему, воевавшему с первого дня, это казалось диким, что, однако же, не мешало ему в споре с Нечаевым безоговорочно взять под защиту тыловиков. Больше того, однажды он сам отправился в клуб, чтобы услышать, как Владимир Яхонтов читает Пушкина, и долго потом слышал в себе его голос. Оказалось, что именно стихи Пушкина ему, солдату, были сейчас больше всего нужны. А на другой день, когда они с Нечаевым попали на завод, Мещеряк сказал, указывая на пацана, который стоял у станка на табурете: «Ты посмотри на него… Без табурета ему до суппорта не дотянуться. Два вершка от горшка, а как работает… В его возрасте мы с тобой нежились где–нибудь на Ланжероне… А женщины? Посмотри, какие у них лица…»

Каждое посещение завода оставляло зарубку на его сердце. Завод этот не просто имел оборонное значение. То был один из тех гигантских заводов, названия которых уже не упоминались в печати. Местная газета и то лишь в самых исключительных случаях сообщала о «производственных успехах коллектива, где директором такой–то». Этого требовали обстоятельства военного времени. И напрасно кое–кто пытался иронизировать на сей счет. Кому было знать лучше, чем ему, Мещеряку, что такое соблюдение военной тайны?..

Он снова посмотрел на спящего Нечаева (вот она, молодость!), потом перевел взгляд на майора Петрухина. Мещеряк был старше Нечаева всего на девять лет, но относился к нему по–отечески. Пусть выспится… Их неспроста подняли посреди ночи. Вот–вот они прибудут на место и уже тогда…

Но он отогнал от себя эту навязчивую мысль. О чем он думал до этого? О пацанах, переживших лютую голодную зиму, когда литр молока стоил шестьдесят рублей, а в заводской столовой выстраивались длинные очереди за чечевичной похлебкой… Люди на заводе работали но восемнадцать часов в сутки, жили кучно, по десять–пятнадцать человек в одной избе, к степам которой, если ненароком повернешься во сне, примерзали рубахи… И еще о нарядных женщинах, которых с Нечаевым встречал на улицах. Так вот, потом он узнал, что это актрисы столичного театра. Но и эти актрисы, вызывающая красота которых так раздражала его и Нечаева, голодали и холодали – теперь он знал это – вместе со всеми, и он подумал о том, что надо иметь много мужества, чтобы, набегавшись за день по очередям, выступать потом перед ранеными в госпиталях и улыбаться. А они улыбались бойцам, истосковавшимся по женскому взгляду и слову, улыбались потрескавшимися на морозе губами. Так будь же трижды благословенна святая женская улыбка!..

И еще он подумал: какое это счастье, что женщины в любых условиях способны оставаться самими собою – милыми, ласковыми, добрыми, милосердными, и решил, что пусть они носят шляпки с вуалетками и красят губы. Пусть!..

Ничего, что его Ольга никогда не пользовалась помадой. Пусть бы уж лучше была здесь, в этом городке, и тоже красила губы…

Пожалуй, только теперь, окунувшись в тыловую жизнь, он понял, что война – везде война. Понял, правда, с опозданием. И подумал о себе: «Туго соображаете, товарищ капитан–лейтенант…» Такая уж была у него привычка. Он любил разговаривать с самим собою и подначивать своего воображаемого собеседника. Сам он был просто Мещеряком, а того, другого, называл не иначе, как капитан–лейтенантом, Пинкертоном и Холмсом.

Час назад, когда его подняли с постели, он решил, что их пребывание в этом городке подходит к концу. Было такое чувство, словно всю бригаду подняли по тревоге. В штабе хлопали двери, на столе у дежурного трещал телефон. И у полковника был озабоченный вид – он поглаживал ладонью свое розовое темя. Но через несколько минут все выяснилось.

Заурядная детективная история… О таких обычно пишут в авантюрных романах. Все атрибуты налицо: конструктор завода, пропавшая записная книжка, разбитое окно… Но сейчас была война и ни о каких приключениях не могло быть и речи.

– Разберетесь на месте, – сказал полковник. – Дело, возможно, даже серьезнее, чем мы можем предполагать…

– Вот именно, – поддакнул ему майор Петрухин. – Тут видна вражеская рука…

Майор произнес эти слова таким тоном, словно лично ему все уже ясно, но коль скоро Мещеряк с Нечаевым собираются что–то там еще уточнять и расследовать, то он возражать не станет, хотя это, разумеется, пустые формальности и трата драгоценного времени.

– Разрешите идти? – спросил Мещеряк у полковника. Спорить с милицейским майором ему не хотелось.

– Можете взять мою машину, – ответил полковник.

Конструктор Локтев, у которого при загадочных обстоятельствах пропали какие–то записи, жил не в самом городе, а в итээровском поселке, построенном еще до начала войны на берегу тихой лесной речушки. У него, кажется, был отдельный коттедж. Не то каменный, не то деревянный. Но стоило Мещеряку подумать об этом, как машина затормозила, остановилась, и майор Петрухин, открывая дверцу, произнес:

– Здесь!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю