Текст книги "Новые крылья"
Автор книги: Михаил Колосов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
30 июля 1910 года (пятница)
Нежились в постели, лакомились фруктами, купались. У меня был случай рассмотреть Анну получше, действительно есть небольшой животик, кругленький, упругий, очень красивый. Теперь, когда я думаю о ребенке, мне не мальчик и не девочка представляется, а вот этот кругленький Аннин животик, вот его мы должны спасти.
31 июля 1910 года (суббота)
Анну оставил в гостинице, сам пешком ходил в Киссинген, в наш санаторий. А.Г. с друзьями снова в отлучке со вчерашнего дня, Митя, слава богу, оказался на месте, они его не взяли. Я оставил наш адрес, попросил сообщить, когда приедет Сухотин или месье Сотэн, как он называется, живя во Франции. Я дал Мите 10 марок, и он обещал никому про нас ничего не говорить. Конечно, Сотэн может дать больше, но я надеюсь на Митину дружбу. Тетушек предпочел не навещать.
1 августа 1910 года (воскресенье)
Анна здорова, спокойна. А мне не по себе немного. Смогу ли защитить ее? Не глупость ли мы делаем оставшись? Не выдаст ли Митя? Если отец решит забрать ее силой, сколько людей с ним будет? В последний раз я дрался еще в гимназии с троими, с тех пор – никогда. Анна переняла мою привычку гадать по демиановскому дневнику, и говорит, что ей все хорошее всегда выпадает, правда, тут же начинает шутить, что не очень знает, как трактовать места о любви между мужчинами и о браке Правосудова, поэтому всё трактует в свою пользу. Это место, где Правосудов внезапно исчезает, а потом внезапно женится и мне часто выходит. Я попросил хозяина освободить для нас комнату в самом нижнем этаже. Если что – в окно сбежим.
2 августа 1910 года (понедельник)
Снова тревожные мысли. Почему его до сих пор нет? Вдруг приехал уже, а я проворонил? Митя может и не узнать, у него свои заботы. Что, если наше с Анной бегство только разозлит отца и настроит враждебно? Переехать, пока не поздно, обратно? – Неловко. Оставаться в этой гостинице, ждать неизвестно чего? – Тоже нелепо. Пока Анна чувствует себя неплохо, пока не прожили всех денег…. Я попросил у хозяина счет и экипаж до станции. Хотели ехать после обеда, но Анна обедать перед дорогой отказалась. Уложили чемоданы, и как только была готова коляска, выехали. В этот раз до станции доехали благополучно, и там нам повезло – поезда оставалось ждать часа два. Я взял билеты во второй класс до Берлина. Купил хлеба и яблок, и мы закусили ими прямо на перроне, очень весело, по-походному. В вагоне с нами оказалось много детей. Я никогда раньше не наблюдал за детьми так пристально, не обращал на них столько внимания. Все же, «взрослый мир» во многом их идеализирует, и, кажется, приписывает им качества, которых у них нет. Например, считается, что дети романтичны, чисты в помыслах, мечтают всегда о прекрасном и чужды всего материального. Я же увидел, что маленькие человечки меркантильны, эгоистичны и даже жестоки. Но все вокруг, как будто не замечая ничего, все равно от них без ума. Только и слышно: «Ах, ангелочек!», «Какая прелесть!» и «Что за прелестный малыш!». Мне нравится, что Анна смотрит на них, как и я, спокойно, почти равнодушно. В связи с ее материнскими качествами, меня это нисколько не смущает. Все-таки то, что делает ее животик кругленьким и упругим – совсем другое дело. Конечно, и оно сделается когда-нибудь таким вот человечком, хоть в это и с трудом верится, и всё ему будет подчинено, это уж неизбежно. Но, надеюсь, хоть без закатываний глаз обойдется и лишних аффектаций. Я хотел бы мальчика. Нас все принимают за супругов, я считаю, что это теперь так и есть. Формальности мы уладим со временем. Если где и могут быть недоразумения – только на границе, да и то, обойдется наверняка. Обедали в ресторане. Поезд Анна переносит хорошо, хоть в вагоне и душно ужасно. Я успокоился, теперь уж будь что будет. Разумеется, с родителями ее еще не кончено, и предстоят объяснения, непонимания и трудности. Мы напишем им из Петербурга, а там уж как бог даст.
3 августа 1910 года (вторник)
Я был занят чемоданами и тем, чтобы Анна благополучно сошла, поэтому не успел ни растеряться толком, ни опомниться. Он сказал: «Bonjour mes enfants!» [18]18
Здравствуйте, дети мои! (фр.)
[Закрыть]– А потом перешел на русский: «Я вас там еще, на станции заприметил, я выходил, а вы садились. Поеду, думаю, и я с вами». Анна сказала только: «Ох». Ей не было нужды представлять, я сразу понял, кто этот господин, и дело даже не в том, что они похожи, никем другим, кроме ее отца он быть не мог. Он, по всей видимости, тоже не нуждался в том, чтобы меня ему представили. Я еще, взяв Анну за руку, соображал, как повести себя, а он уже отдавал распоряжения о своем и нашем багаже, об экипаже и гостинице. Вот и мой возлюбленный Берлин. В других обстоятельствах я снова вращал бы головой во все стороны, восхищался бы, но теперь я неотрывно смотрел на Анну. Во-первых, стараясь поддержать ее, во-вторых – ободрить себя. Зато месье Сотэн болтал непринужденно и словно вместо меня выражал восторг всему, что проезжали. В отеле Père-Souris [19]19
Мышь-отец (фр.)
[Закрыть], так я прозвал его, не потому, что перестал опасаться – отнюдь, и не из пренебреженья, а только на него глядя, я тоже невольно вспоминал московского мальчика, таким он мог бы стать взрослым. Так вот, Пэр-сури нанял 3 комнаты, поинтересовавшись самочувствием дочери и получив удовлетворительный ответ, пригласил нас позавтракать. «Я еще ничего не решил», – заявил он с места в карьер, как только мы уселись. И это его заявление недвусмысленно означало, что решать за нас всех будет только он. Но нового прилива тревоги я не испытал. Конечно, мне не стала безразлична наша судьба, а почему-то появилась убежденность, что ничего ужасного теперь не случится. Отец же долго и подробно разбирал наше положение, взвешивал все плюсы и минусы вступления нами в брак, задавал вопросы о моей семье, а вставая из-за стола, снова повторил свое «я еще ничего не решил», но при этом пожал мне руку. Я посмотрел на Анну, она улыбалась и моё ощущение, что все будет хорошо, усилилось. После обеда я выманил их в Грюнвальдский лес, и мы чудесно провели время. Перед сном я настоял на том, чтобы Анна поменялась со мной комнатами, и запретил ей открывать дверь, если только это не будет мой условный стук. Не исключено, что отец все еще планирует избавить ее от ребенка. Анна согласилась сделать, как я говорю, хотя у нее тоже было мое утреннее чувство, что опасность нам больше не грозит. Никто меня до утра не беспокоил, а это значит, к Анне никто не приходил.
4 августа 1910 года (среда)
Утром Анна постучалась ко мне нашим условным стуком.
– Отец приходил ко мне вчера вечером.
– Как?! Неужели он выследил нас, когда менялись?
– Нет. Он хотел говорить с тобой. Стучал и звал тебя. Я не ответила и не открыла, мне было неловко, как бы я объяснялась? Он, наверное, подумал, что ты спишь, и ушел.
Вот так обернулся мой маневр. И смех и грех. Я наскоро привел себя в порядок и пошел к отцу, узнать, чего он хотел от меня вчера. У Пэр-сури ничего нового, он задает вопросы про дядю моего, про Вольтера, а разговор неизменно начинает и кончает фразой «Я еще ничего не решил». Ну, посмотрим, сколько он будет держать такую тактику, и чем она закончится. Осматривали Берлин, были в музее, катались в лодке по Шпрее. Спать отправились каждый в свою комнату, но условного стука не отменили. И правильно сделали. Поздно вечером, я уже готовился лечь, месье Сотэн прислал за мной. Разумеется, это его «я ничего еще не решил» – только присказка. Надо думать, у него давно уж все решено по существу, но, конечно, должен он был присмотреться ко мне и уточнить детали. Пэр-сури держался со мной вежливо, не заносился, но был откровенен. Я беден и без блестящих перспектив, он богат, но дочь его в трудном положении, наш брак станет сделкой честной и справедливой. С тем он меня отпустил, пожав мне руку и оставив обсуждение подробностей до завтра. Счастливый и растроганный я побежал к Анне, постучал по-нашему и сообщил о согласии отца. Было лестно и неожиданно видеть, как бурно она выражает свою радость. Я скорее предполагал что-то вроде успокоенного вздоха или благодарного пожатия рук или сдержанных объятий – ничего подобного. Она смеялась и прыгала и я вслед за ней тоже, мы обнимались, целовались, и Анна даже повизгивала от счастья.
5 августа 1910 года (четверг)
На семейном совете за завтраком было решено всем вместе ехать теперь в Петербург. Там отец сам все устроит с венчанием и свадьбой. Повидаем моих. Затем он предложил нам провести медовый месяц в Италии или еще где-нибудь, где пожелаем. Туда приедет к нам мать Анны. Потом мы можем поселиться в Париже или в обожаемом мной Берлине, или в Петербурге, где угодно. Словом, отец не хочет нашего прибытия в Лион раньше, чем через год-полтора, когда родится ребенок и общество потеряет счет времени, и его репутации уже ничто не будет угрожать, а все будет выглядеть вполне убедительно и пристойно: вот приехала его дочь из-за границы с мужем и с семьей. Знакомым будет сказано, что я его дальний родственник. Когда же все войдет в обычную колею, если я захочу войти в семейное дело, он не будет мне препятствовать, если нет – мы с Анной получим всё, что нам причитается. Что за чудо наш папаша Пэр-сури! А я-то мнил его бессердечным чудовищем. В честь помолвки был праздничный обед в ресторане с видом на чудесное озеро Ванзее. Шутки, смех, объятия, поцелуи. Все довольны и счастливы.
6 августа 1910 года (пятница)
Писали письма. Я – А.Г., мы вместе с Анной – ее тетушкам. И еще Анна написала в Лион своей матери, а я добавил несколько строк с ее поправками. Потом еще я написал своим в Петербург и заставил теперь уже Анну несколько слов добавить. Она по-русски пишет еще хуже, чем я по-фр. На все эти писания полдня ушло. Обедали, гуляли, катались вдвоем. Отец куда-то по своим делам отправился. Говорили о нем. Анна рассказала историю, которая уже отчасти была мне известна от Вольтера. О том, что ее дедушка со стороны матери, известный в Лионе, уважаемый человек, владелец самого крупного банка в городе, был против брака своей дочери с молодым клерком. Отца привезли из России в 12 лет, он учился в Лионе и в 17 лет поступил в банк. Сначала дедушка благоволил ему, не имея сына, он любил учить своих юных подчиненных и опекать их. Приглашал молодого человека к себе домой обедать, ужинать и на праздники. Когда взаимная приязнь дочери и служащего открылась, был скандал, и Сухотина чуть не выгнали из банка. Но его невесте как-то удалось умолить отца и тот, на удивление всем, согласился их сочетать. Пэр-сури не любит вспоминать эту историю, никогда ни с кем о ней не говорит, страшно дуется, если кто-то из знакомых на нее намекает. Но Анна считает, что наша женитьба – это своего рода возврат долга ее умершему дедушке. Моя невеста весела и здорова. Примирение с отцом ее осчастливило. А я, хоть и не ссорился с ним, тоже чувствую себя помирившимся. Мы счастливы. Берлин великолепен.
7 августа 1910 года (суббота)
Как они любят друг друга! Как рады тому, что все у них наладилось. По их улыбкам, взглядам и касаниям можно подумать, что это они новобрачные. Ходили втроем по музею, и временами я чувствовал себя лишним. Но я не ревную – ни-ни, удивляюсь только, как могли быть разрушены такие отношения и радуюсь своей причастности к их восстановлению. Со мной месье Сотэн держится очень вежливо, довольно прохладно. Однако в минуты особенной нежности к дочери, и мне перепадает дружеский взгляд и теплая улыбка, а, изредка, даже осторожное похлопывание по спине. Мне удивительно и странно, и любопытно. Отцовское чувство непостижимо для меня. Неужели и я когда-то его испытаю, чувство отца к взрослому уже человеку, сыну или дочери. Сейчас в той части, души моей, где должно быть это чувство – совершенно пустое место, не могу себе представить его, ровно так же, как и чувство материнское, которое уж точно мне не испытать никогда, и которое очень скоро узнает Анна. Дела свои здесь в Берлине отец почти кончил. Я в них не вмешиваюсь, думал, было, предложить ему помощь, но не захотел оставлять Анну одну. Снимались на память, мы с Анной, она с отцом и все втроем.
8 августа 1910 года (воскресенье)
Я начинаю привыкать к переездам. А, все же, ставшие уже привычными вокзальные залы и перроны, и поезда, с их особым запахом, вовсе не утратили своего очарования, и восхищают и привлекают меня почти как в первый раз, когда мы с Вольтером в Москву ехали. На вокзале много немецкой и французской речи. Я все еще не привык, что многое понимаю без всяких усилий со своей стороны. У меня за спиной молодой человек говорил товарищу: «Она была моей невестой, я уехал всего на месяц, а когда вернулся, она представила меня своему мужу». И то, что он сказал, вошло в меня само собой, помимо моей воли. Не нужно было переводить каждое слово, стараться сосредоточиться, держать себя в напряжении, чтобы, не дай бог, не пропустить что-нибудь. Я и не прислушивался к ним специально, а вдруг, не чужие слова, а само их значение меня коснулось. Это случилось в первый раз и потому слегка ошарашило меня. Анна с самого начала любила говорить со мной по-русски. Я знал, что ее отец русский и не задумывался, что, в сущности, русский язык для нее не родной, а такой же чужой, как для меня фр. Произносит она чисто, и, если не знать, или, как я, не придавать значения, то можно не заметить, как она выбирает слова, как смотрит, когда не все хорошо понимает, если говоришь с ней слишком быстро, или незнакомыми ей словами. Теперь я знаю, что русский был всегда для нее и Пэр-сури их интимным, секретным языком. Его увезли из России еще ребенком, и он вполне мог забыть или отказаться от родного языка, но он сохранил свое знание. Жена его – француженка ни слова не знает по-нашему, а дочь он научил. И это очень трогательно. Я вижу, какая между ними близость. Не могу найти другого объяснения тому, что он отверг ее в беде, кроме ревности. И ко мне, наверное, ревнует. Впрочем, держится безупречно, немного только холоден. Я спросил его про Московских родственников, говорит, в Москве у них нет родных, по крайней мере, он не знает; только в Ярославле и Самаре. Со станции телеграфировал Вольтеру. Нельзя сказать, что слишком меня беспокоит, свободен ли я теперь по отношению к нему, и рассчитывает ли он на мои дальнейшие услуги в Петербурге и вообще, но, все же, мне это не безразлично.
Перед сном мы с Анной вышли из вагона подышать. Она взяла меня за руку и спросила, не жалею ли я? Я ответил, что не хочу даже понимать, о чем она меня спрашивает. Да, и, правду сказать, о чем мне жалеть? И было ли у меня что-то такое, что я потерял, и о чем можно было бы жалеть? Когда все улеглись, и я, убаюканный качанием вагона, задремал, то есть, это я теперь понимаю здравым умом, что задремал, в тот же момент был уверен, что не сплю. Вдруг, вместо стука колес заиграла музыка, знакомая, но я никак не мог вспомнить, что за мелодия и откуда, и это мучило меня, мне сделалось очень нехорошо, внутри все сжалось, стало трудно дышать. И тут я ясно услышал голос, очень знакомый, родной голос, но тоже не сразу смог понять, чей он. Голос не пел, но говорил под музыку, почти сливаясь с нею. И когда я понял, кто это говорит и что, то вскочил весь в поту, сердце колотилось бешено. Сна, конечно, как ни бывало. Да и в первый момент, когда свежо еще было потрясение, мне и в голову не пришло, что услышанное мной было только сном. «Иди с миром; а в чем клялись мы оба именем Господа, говоря: "Господь да будет между мною и между тобою и между семенем моим и семенем твоим", то да будет навеки». Я вышел на площадку в конце вагона, там воздуха было побольше, подавленный, потрясенный. Ужасно ли это? Предал ли я? Совершу ли клятвопреступление, женившись теперь? Мысль о том, что клятвы наши ничего не значат, и то, как и чем скрепляли мы их, значения не имеет, показалась мне фальшивой и ничуть не утешительной. Я всерьез задумался: имею ли право жениться на Анне? Но разве он первым не выказал всю ничтожность тех ритуалов и не обесценил наш союз, увлекшись другим? Нет. Пожалуй, так мне не оправдаться. Ведь я уехал, оставил его, и прав своих не предъявлял. Что же теперь делать? Как увидимся мы с ним? Жива ли наша связь, действительна ли она? Я вернулся, лег на свое место. Долго еще ворочался, отягощенный ужасными мыслями.
9 августа 1910 года (понедельник)
И ярчайшее утреннее солнце, и суета с пересадкой, и веселость Анны, и деловое спокойствие отца, все это помогло мне, хоть и не полностью, но все-таки оправиться от ночного наваждения. Однако, глядя на своих уже почти родственников, нет-нет, а подумается, подойти к отцу и сказать: «Сделка наша для вас совсем не выгодна». Или: «Я вижу, как не хотите вы отдавать мне дочь, и понимаю, что вы правы». Только что же это будет по отношению к Анне, как ни подлость? А сам Пэр-сури, если бы действительно никак не хотел нашего брака, уж нашел бы способ его не допустить. Разумеется, я для него проходимец и нищий первый встречный, но кому из своих респектабельных знакомых он пойдет предлагать создать с его Анной видимость приличия? Так что, он доволен, насколько возможно, и Анна спокойна и весела. Я тоже отнюдь не несчастен. Но Демианов! Демианов. Чем больше приближаюсь я к нему, тем и он мне ближе. И больше его во мне. И все мои мысли о нем. Даже Анна (может, чувствует что-то?) все чаще сама о нем заговаривает. Милый Миша! Думает ли он обо мне? Помнит ли? Ждет ли?
Телеграфировал своим о приезде. Ему писать не могу, не знаю что и в каком тоне.
10 августа 1910 года (вторник)
Мы все расхворались. Анна ничего не может есть – от всего тошнит. Пэр-сури тоже мучается животом, а у меня началась странная лихорадка: бросает то в жар, то в дрожь. В Варшаве пришлось обратиться к врачу, он всем нам прописал лекарства и посоветовал пока не ехать. Несмотря на его запрет и недовольство отца, Анна от меня не отходит.
11 августа 1910 года (среда)
Я вижу ее ротик – губки шевелятся, шепча утешения, чуть раздвигаются в улыбке, а за ними два прелестных зубика, беленькие, ровные, похожие, как близнецы; ужасно трогательные. Именно эти два зубика и придают лицу особенное очарование. Ах, как это я раньше не замечал?! Такая в них искренность и наивность. Так бесхитростно и вместе с тем бесстыдно они обнажаются, заставляя мурашки бежать по затылку, вызывая острый приступ нежности и удивления: что это за существо на меня смотрит? Да, да, именно в них, в двух жемчужинках наивность – не в глазах. В них неискушенность и непорочность этого мальчика. Кто сумеет, тот измерит. А глаза его уж осведомлены, и щеки всё знают, и узенький подбородок, и тоненький носик. Они ждали меня эти руки и губы, не меня лично, а кого-то вроде меня. И узнали тотчас, что вот я – тот самый. Как только я приехал в Москву, так они и признали во мне посланника из мира своих грёз. Я не знал, что я посланник – они же знали всё. Они подкараулили меня и поймали. Эти губы сказали мне: «ты воплотишь мои грёзы, ты будешь меня целовать», эти руки обвивают меня крепко – я не могу уйти, не могу даже сдвинуться с места. Душно! Никуда мне не деться от него. Лукавый мальчик! Теперь я навсегда с ним обручен. И только два беленьких братца в своей раковинке остаются ни при чем. Я хочу целовать их, но они мне не даются, все время ускользают, прячутся за мягким, а потом снова появляются, чтобы подразнить. О чистые, о драгоценные, отдайтесь мне, отдайтесь, отдайтесь!
12 августа 1910 года (четверг)
Ничего. Беспамятство.
13 августа 1910 года (пятница)
Все время, пока я был в беспамятстве, Анна дежурила возле меня. Несмотря даже на то, что отцу пришлось нанять сиделку. Как только мне стало лучше, я настоял, и все меня поддержали, в том, что ей необходимо отдохнуть. Моя сиделка русская, добрая женщина; в Варшаве у нее сын служит. Я смутно помнил свои тяжелые, вязкие виденья и спросил ее, о чем я бредил, она сказала: «Это из-за жары. Духота-то вишь какая! Вам ваша невеста всё лучше расскажет».
Был доктор, заверил, что очень быстро пойду на поправку. Я и сам чувствую, что еще слаб, но во всем остальном вполне благополучен. Моим дали новую телеграмму, чтобы не сходили с ума.
14 августа 1910 года (суббота)
Если бы не моя лихорадка, завтра у нас могло бы быть венчанье. Я немногое помню из своей болезни, но мне кажется, она так сблизила нас с Анной, что никакого венчания и не нужно – она уже моя жена. О Демианове почти не думаю, никаких угрызений и сожалений – пусть будет что будет. Может быть, мы и вовсе больше не встретимся.
15 августа 1910 года (воскресенье)
Спорили с Анной. Я уверял, что вполне могу уже ехать, она – что мне еще лежать и лежать. Но, все же, я немного вставал, выходил на балкон. На улице жара страшная, духота, пыль. А как славно мы в речке купались! Из Анны получится великолепная жена и мать. Что же касается меня, то уж и не знаю, чем я буду соответствовать. Месье Сотэн ко мне почти не заходит, Анна говорит, занялся здесь какими-то делами. Целыми днями его не бывает, а вечером и ночью сидит с бумагами.
16 августа 1910 года (понедельник)
Теперь уже не знаю, чего мы ждем больше – моего окончательного выздоровления или пока отец свои дела кончит. Я в нетерпении. Не так чтобы очень хочу назад, в Петербург, но неопределенность нашего с Анной положения меня тяготит. Всё, что было до болезни – как будто не со мной. Анна теперь чужая и близкая одновременно. Она рассказывала мне мои бредни. Ну что ж, она похожа на московского Алешу и они слились в моем воспаленном мозгу воедино, это неудивительно и вполне объяснимо. Странно другое: в бреду о Демианове ни слова. И по выздоровлении нет его во мне, как будто, какая-то часть меня отпала. Впрочем, Петербург покажет, что стало с его местом в моем сердце.
17 августа 1910 года (вторник)
Выехали наконец-то! Я еще слаб и всё вокруг немного как в тумане, но могу ходить и говорить, и шутить даже. Для Пэр-Сури моя болезнь удачей обернулась – он какое-то выгодное для себя дело провернул. Так что все довольны. Мы с Анной, притихшие и ослабшие оба, ничего почти не ели и все время держались за руки. Она сестра моя, друг мой, моя наперсница, я ничего с ней не боюсь. С чистым сердцем обвенчаюсь по приезде. И пусть там будет Д., у него нет теперь власти надо мной.
18 августа 1910 года (среда)
Едем. То есть больше стоим, чем едем. А еще больше ворчим на то, что не едем, а стоим. Истомились порядочно. И жарко и душно. Я уж не думаю о том, что там дома будет и как, лишь бы поскорей уже добраться.
19 августа 1910 года (четверг)
В Петербурге никого. Как и следовало ожидать в эту пору. В поезде-то я от жары, от безделья обезумев, и не думал вовсе, а когда на вокзале за извозчиком побежал, тут и очнулся: «Куда ж я повезу-то их?!» На нашу квартиру? Не слишком ли для них убого? К тому же (меня аж холодный пот прошиб) не там ли Демианов? Я же сам его приглашал переехать, еще настаивал. К Ольге неудобно. Она Таню с мамой звала, а не меня с моим новым семейством. И заперто у нее, наверное. А если есть кто из прислуги, так пойди, объяснись с ними. На дачу к моим – вообще невозможно. Им там двоим-то тесно. Ну, ничего не остается, как, все же, вести к себе. Больше некуда. Я уже с извозчиком условился, а Пэр-Сури, усевшись, приказал ехать в гостиницу. У меня духу не хватило ему возразить. Да и лучше так.
Как только разместились, я тут же их оставил и помчался к себе, посмотреть, что там и как. Приезжаю и прямо в объятья! Нет, не Михаила. Мама с Таней, получив телеграмму, приехали в город меня поджидать. Тут, разумеется, расспросы и слезы и вздохи. А Демианов не являлся. И на даче они его тоже не видят. Куда ж он делся-то?
В этот день три раза из гостиницы домой ездил. А знакомиться уж на завтра условились.
20 августа 1910 года (пятница)
Утром заехал в гостиницу за отцом, потом поехали с ним в церковь, договариваться. П-С. всё уладил с попом моментально. Я исповедался и причастился. Потом за Анной в гостиницу, потом к нам. Мама с Таней уже заждались, даже вышли на улицу встречать, словно молодоженов. Слезы-поцелуи. Неловкости почти не было ни с чьей стороны. Может быть, Анна немного робела поначалу, но потом ничего – они с Таней хорошо сошлись. Все вместе обедали. Потом разъехались снова хлопотать мы с П-С, Анна с Таней. А бедная мама дома осталась беспокоиться. Здоровье ее всё хуже и духоту она плохо переносит. Но с новыми родственниками держалась превосходно.
Целый день, мотаясь по городу по магазинам, я нет-нет, да ловил себя на мысли, что высматриваю знакомых. Никого. Даже к Палкину заезжал чаю выпить – и там пусто. Всё прокручивал в голове, что и кому сказал бы. «Tiens! C’est vous?! Как вы тут поживаете? А я из-за границы только и скоро, вероятно, обратно. Женюсь, знаете ли». Нет, про женитьбу, пожалуй, не стал бы объявлять. Демианову донесут как слух, и выйдет черти-что. Впрочем, и так уж у нас с ним черти-что вышло. Искать его? Писать? Не он там выходит из-за угла? Сердце замирает и отпускает – нет, не он.
Вечером с Таней вдвоем пили чай. Мама совсем плоха – сердце. Ольгина квартира, оказывается, уже в полном нашем распоряжении. Слуг никого нет и Таня там хозяйка. Так что, можно после венчанья ехать всем туда. Я сказал, что мы надолго в Петербурге не задержимся. Хоть Анна и мечтала о России, но медовый месяц лучше будет провести в Италии, и П.-С. на этом настаивает. Таня тяжело вздыхала, все повторяла: «Какой ты счастливый!»
– Мы еще к вам приедем, из Италии на обратном пути, или чуть позже. Возможно, я заберу с собой в Лион маму, только бы она перенесла дорогу.
– Хорошо бы. А то я чувствую себя связанной. Даже думаю все чаще, что лучше бы она поскорей уже… в общем, чтобы скорей всё это кончилось.
Меня как обухом по голове:
– Таня! Что ты говоришь?!
– Ну что такого я говорю?! Ты по заграницам разъезжаешь, живешь своей жизнью, а я здесь как привязанная. Может быть, и я бы уехала. Меня тоже за границу приглашали.
Ушел спать ошеломленный и расстроенный. Как теперь их оставлять? Таня тяготится мамой. Я и представить себе такого не мог. Как же ее страсть ухаживать за больными? Поговорить ли об этом с Анной? В Италию мы маму никак с собой не сможем взять, это всем будет в тягость. А может к черту его, этот медовый месяц? В конце концов, у нас с А. не совсем обычный брак. Нет, П.-С. настаивает на Италии, я понимаю, ему хочется, чтобы приличия были соблюдены, по крайней мере, видимость. Придется подчиниться. В этом была и суть моего предложения – для соблюдения приличий. Назвался груздем, так сказать… Но мама! Почти всю ночь не спал. Каких только не было бессонных ночей на этой кровати! Вот теперь и такая, наверное, самая тяжелая.
21 августа 1910 года (суббота)
Чуть свет, не дождавшись моего пробуждения, мама и Таня отправились на квартиру О.И. готовиться. Я, проснувшись, сбегал забрать костюм, позавтракал, написал записку, попросил дворника отправить ее в гостиницу и стал переодеваться. В церкви ждал не долго. Народу было мало, знакомых никого. Наконец приехали и П.-С. с Анной, оба в хорошем настроении, по крайней мере, внешне. «Отчитали» нас, обвели вокруг аналоя. Всё. Женаты. Ничего для меня не изменилось. Ничего особенного не почувствовал. Гостей было немного, в основном мамины знакомые и родня «седьмая вода». Все скоро разъехались. Таня действительно распоряжается на Ольгиной квартире как полноправная хозяйка. Она сама нам с Анной отвела комнату, а отец заявил, что в гостинице пока поживет, что ему там удобнее. Анна рано легла отдыхать. Я пошел маму проведать, вдруг слышу: зазвонил телефон и кто-то пробежал топоча. Пока искал маму, слышал, что это Т. по телефону говорит, но что именно почти не разбирал, пока не оказался от нее так, близко, что нельзя было не слышать. И вот она говорит кому-то: «… дело даже не в том, что он мужчина, а я – нет, в конце концов, он живет такой жизнью, которая любую женщину бы устроила прекрасно… да … и я могла бы вполне, тем более что меня зовут. Да, я скажу ему. Надо сказать». Тут она увидела меня и замолчала. Я спросил, как к маме пройти. Она показала рукой и говорила в трубку только «да», пока я не ушел. Мама бедная плачет, жалуется, но за меня рада. Анна ей понравилась. Она очень сдала, после долгой разлуки перемена слишком очевидна. Я обнимал ее, гладил, утешал, а сам всё думал, как поступить так, чтобы и ей было хорошо. Таня стала с ней раздражительной, даже грубой. С дачи пропадала часто, не сказавшись. Конечно, мама уверена, что я могу, как старший брат повлиять на нее своими разговорами. Но я-то понимаю: какие уж тут разговоры. Но обещал, что буду уговаривать, а как было иначе?
Т., оказывается, и сама хотела со мной говорить. Но от тона ее и слов я прямо растерялся.
– Ты приданое уже получил?
– Приданое?!
– Ну, полагалось же за ней что-то? Вы как условились?
– Ни о каком приданом и речи не шло.
– Не верю. Хочешь сказать, у тебя совсем нет денег?
– Деньги есть немного. Остались от Вольтера. Тебе нужны? На что тебе?
– Не мне. Я и без твоих денег обойдусь. Но ты мог бы нанять для мамы кого-то, с кем можно было бы оставить ее. Сиделку, компаньонку.
– Оставить?!
– Ты уезжаешь. Я тоже.
– Ты?! Куда?
– Я тебе говорила уже вчера. Меня тоже зовут за границу. Раньше я отказывалась, но теперь передумала. В конце концов, у меня те же права, что и у тебя. И обязанности наши по отношению к матери равные.
Я пытался робко возразить:
– Тебе же еще учиться нужно.
– Я, может быть, там буду учиться. И потом другие страны – это прекрасный опыт. Сидя дома не научишься, тому, что узнаешь путешествуя. Разве ты сам не так поступаешь?
– Но с кем ты? Куда?
– Ольга Ильинична зовет меня к себе в Париж. Там и живописи учиться можно и медицине. Все расходы она берет на себя. Почему я должна отказываться?! Ты-то не упускаешь своих шансов.
Ну что тут скажешь, я обещал подумать, как с мамой поступить.
Всю ночь ворочался, мешал Анне. Наконец, она спросила, почему не сплю. Не хотел говорить, но она заставила. Я ожидал, что она поддержит меня, найдет поведение Тани возмутительным, предложит быть тверже с ней, заставить заботиться о маме. Отнюдь. Жена сказала, что мы сами должны позаботиться о маме. Она была ласкова со мной как никогда, как будто с ребенком, гладила меня по голове, успокаивала, заверяла, что всё обязательно устроится, пока я не заснул.
22 августа 1910 года (воскресенье)
Мне странно, когда о нас с А. говорят «новобрачные». Свою новобрачность я чувствовал недели две-три назад. А теперь мы, как будто, уже сто лет женаты. Я, признаться, побаивался, что после венчанья испугаюсь чего-нибудь или почувствую что-то такое, чего не чувствовал раньше и с чем не смогу мириться. Нет. Пока ничего.