355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Зощенко » Полное собрание сочинений в одной книге » Текст книги (страница 1)
Полное собрание сочинений в одной книге
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:28

Текст книги "Полное собрание сочинений в одной книге"


Автор книги: Михаил Зощенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 217 страниц)

ТОМ 1
РАЗНОТЫК

Рассказы и фельетоны
Искушение

Святым угодникам, что на церковных иконах, нельзя смотреть в очи…

Да бабка Василиса и не смотрит. Ей сто лет, она две жизни прожила и все знает. Она на Иуду Искариотского смотрит. В «Тайной вечере».

– Плохая моя жизнь, Иудушка, – бормочет бабка, – очень даже неважная моя жизнь. Я бы и рада, Иудушка, помереть, да нельзя теперь: дочка родная саван, видишь ли, истратила на кухольные передники…

Хитрит Иуда, помалкивает…

А кругом тени святые по церковным стенам ходят, помахивают рукавами, будто попы кадилами.

– Ничего, Иудушка. Молчи, помалкивай, если хочешь. Я тебя не неволю. Мне бы только, видишь ли, из беды моей выйти.

Довольно покланялась бабка святым угодникам, нужно и кому-нибудь другому поклониться.

Кланяется баба низко. Бормочет тихие свои слова.

Только видит: подмигнул ей Иуда. Подмигнул и шепчет что-то. Что шепчет – неизвестно, но баба знает, она – сто лет прожила.

Шепчет он: оглянись-ка в сторону, посмотри, дура-баба, на пол.

Оглянулась баба в сторону, посмотрела на пол – полтинник серебряный у купчихиной ноги. Спасибо Иудушке!

Нужно ближе подойти, потом – на колени. Только бы никто не заметил.

Эх, трудно старой опуститься на колени!

Земной поклон Богу и угодникам…

Холодный пол трогает бабкино лицо…

А где же полтинник? А вот у ноги.

Тянется старуха рукой, шарит по полу.

Тьфу, нечистая сила! Не полтинник.

Это – плевок…

Искушение, прости господи!..

Рыбья самка
(Рассказ отца дьякона Василия)
1

Неправильный это стыд стесняться поповского одеяния, а на улице все же будто и неловкость какая и в груди стеснение.

Конечно, за три года очень ошельмовали попов. За три-то года, можно сказать, до того довели, что иные и сан сняли и от бога всенародно отреклись. Вот до чего довели.

А сколь великие притеснения поп Триодин претерпел, так и перечесть трудно. И не только от власти государственной, но и от матушки претерпел. Но сана не сложил и от бога не отрекся, напротив, душой даже гордился – гонение, дескать, на пастырей.

Утром вставал поп и неукоснительно говорил такое:

– Верую, матушка.

И только потом преуспевал во всех делах.

И можно ли подумать, что случится подобная крепость в столь незначительном человеке? Смешно. Вида-то поп никакого не имел. Прямо-таки никакого вида. При малом росте – до плечика матушке – совершенно рыжая наружность.

Ох, и не раз корила его матушка в смысле незначительности вида! И верно. Это удивительно, какая пошла нынче мелочь в мужчинах. Все бабы в уезде довольно крупные, а у мужчин нет такого вида. Все бабы запросто несут мужскую, скажем, работишку, а мужчины, повелось так, по бабьему даже делу пошли.

Конечно, таких мужчин расстреливать даже нужно. Но и то верно: истребили многих мужчин государственными казнями и войной. А остался кто – жизнь засушила тех.

Есть ли, скажем, сейчас русский человек мыслящий, который бы полнел и жиры нагуливал? Нет такого человека.

Конечно, попу это малое утешение, и поп говаривал:

– Коришь, матушка, коришь видом, а в рыбьей жизни, по Дарвину, матушка, рыбья самка завсегда крупней самца и даже пожирает его в раздражении.

А на такие поповы слова матушка крепко ставила тарелку или, например, чашечку, скажем, и чего – неведомо самой – обижалась.

2

И вот уж третий год пошел, как живет поп с женой разно.

И где бы матушке с душевной близостью подойти к попу, дескать, воистину трудно тебе, поп, от гонений, так вот, прими, пожалуйста, ласку, так нет того – не такова матушка. Верно: годы матушкины не преклонные, но постыдно же изо дня в день нос это рисовой пудрой и к вечеру виль хвостом.

А попу какое утешение в жизни, если поколеблены семейные устои?

Попу утешение – в преферансик, помалу, по нецерковным праздникам, а перед преферансиком – словесная беседа о государственных и даже европейских вопросах и о невозможности погибели христианской эпохи.

Чувствовал поп очень большую сладость в словах. И как это всегда выходит замечательно. Сначала о незначительном, скажем, хлеб в цене приподнялся – житьишко неважное, значит. А житьишко неважное – какая тому причина. Слово за слово – играет попова мысль: государственная политика, советская власть, поколеблены жизненные устои.

А как сказано такое слово: советская… так и пошло, и пошло. Старые счеты у попа с советскими. Очень уж было много обид и притеснений. Было такое дело, что пришли раз к нему ночью, за бороденку схватили и шпалером угрожали.

– Рассказывай, – говорят, – есть ли мощи какие в церкви, народу, дескать, нужно удостовериться в обмане. И какие святые мощи могут быть в церкви, если наибеднейшая церковка во всем Бугрянском уезде?

– Нету, – говорит поп, – нет никаких святых мощей, пустите бороденку, сделайте милость.

А те все угрожают и шпалером на испуг действуют. И не поверили попу.

– Веди, – говорят, – нас, одначе, разворачивай церковное имущество.

И повел их поп в церковь.

И ночное уж было дело. И чудно как-то вышло. И ведет, и ведет их поп по городу, а церкви нет. Испуг, что ли, бросился в голову – не по тем улицам поп пошел. Только вдруг сладость необычайная разлилась по жилам.

«Дело, – подумал поп, – подобное Сусанину».

И повел их аж в конец города, за толкучку. А те разъярились, вновь за бороденку сгрябчили и сами уж указали дорогу.

Ночью развернули имущество церковное, нагадили табачищем, наследили, но мощей не нашли.

– А, – сказали, – поповская ряса, нет мощей, так учредим, знаешь ли, в церкви твоей кинематограф.

С тем и ушли.

– И как же так – кинематограф? – говорил поп матушке. – Возможно ли учредить в церкви кинематограф? Не иначе, матушка, подобное для испуга сказано. Ведь не допустит же приход, хоть и ужасно в нем поколебалась религиозная вера, не допустит приход до этого.

Вот тут бы матушке и подойти с душевной близостью, да нет – свои дела у матушки. И какие такие, скажите, дела у матушки? Вот, пожалуйста, оделась, вот ушла – и слова не скажи. Нет никакого пристрастия к семейной жизни.

Но не только в поповом доме подобное, а все рассказывают: «глядит, говорят, баба в сторону». И что такое приключилось с русской бабой?

3

А что ж такое приключилось с русской бабой? Смешного нет, что русская баба исполняет мужскую работишку, и что баба косу, скажем, себе отрезала.

Вот у китайцев вышел такой критический год: всенародно китайцы стали отрезать косы. Ну что ж? Значит, вышла коса из исторической моды. Смешного ничего нет.

Да не в том штука. А штука в том: великое бесстыдство и блуд обуял бабу. И не раз выходил поп к народу в облачении и горькие слова держал:

– Граждане и прихожане и любимая паства. Поколебались семейные и супружеские устои. Тухнет огонь семейного очага. Опомнитесь в безверии и в сатанинском бесстыдстве.

И все поп такие прекрасные слова подбирал, что ударяли они по сердцу и вызывали слезы. Но блуд не утих.

И никогда еще, как в этот год, не было в народе такого бесстыдства и легкости отношений. Конечно, всегда весной бывает этакая острота в блуде, но пойдите, пожалуйста, в военный клуб, послушайте, какие нестерпимые речи около женского класса. Это невозможно.

И что поделать?! Ведь если попова жена – нос рисовой пудрой, и поп не скажи слова, то можно ли что поделать? И хоть понимал это поп очень, однако горькие речи держал неукоснительно.

И вот в такую-то блудную весну вселили к попу дорожного техника. Это при непреклонных-то матушкиных годах!

Стоек был поп и терпелив, но от удара такого потерял поп жизни не меньше, как десять лет. Очень уж красивый и крупный был железнодорожный техник.

И при красоте своей был техник вежлив необычайно и даже мог беседовать на разные темы. И беседуя на разные темы, интересовался тонкостями, к примеру: как и отчего повелось в народе, что при встрече с духовным попом – прохожий делает из пальцев шиш.

Но беседуя на разные темы и интересуясь тонкостями, оборачивал техник слова непременно к женскому классу и про любовь.

И пусть бы даже мог техник беседовать про европейские вопросы, не смог бы поп отнестись к нему любовно. Очень уж опасен был этот техник.

– Узко рассуждая, – говорил поп, – не в европейском размере, ну к чему такое гонение на пастырей?.. К чему, скажем, вселять железнодорожных техников? Квартиренка, сами знаете, неогромная, неравно какой карамболь выйдет или стеснение личности.

И на такие поповы слова качали головами собеседники, дескать, точно: сословию вашему туго, сословию вашему стеснение… А матушка нахально поводила плечиком.

4

И точно: вышел у попа с дорожным техником карамболь.

А случилось так, что пришли к попу партнеры и приятели его жизни – дьякон Веньямин и городской бывшего четырехклассного мужского училища учитель Иван Михайлович Гулька.

Началась, конечно, словесная беседа о незначительном, а потом о гонении на пастырей. А дьякон Веньямин – совершенно азартный дьякон, и отвлеченной политикой ни мало не интересуется.

Поп про нехристианскую эпоху, а дьякон Веньямин картишками любуется – дама к даме картишки разбирает. И чуть какая передышка в словах: он уж такое:

– Что ж, – говорит, – не теряя драгоценного времечка…

Беседу они прервали, сели за стол и картишки сдали. А поп тут и объявил: восемь игры, – кто вистует?

И сразу попу такой невозможный перетык вышел: дьякон Веньямин бубну кроет козырем, а учитель Гулька трефу почем зря бьет.

Очень тут заволновался поп и, под предлогом вечернего чая, вышел попить водички.

Выпил ковшичек и, идучи обратно, подошел к дверям матушки.

– Матушка, – сказал поп, – а матушка, не обижайся только, я насчет вечернего чая.

А в комнате-то матушки и не было. Поп на кухню – нет матушки, поп сюда-туда – нету матушки.

И заглянул тогда поп к технику. С дорожным техником в развратной позе сидела матушка.

– Ой, – сказал поп и дверь прикрыл тихонечко. И, на носочках ступая, пошел к гостям доигрывать.

Пришел и сел, будто с ним ничего не случилось. Играет поп – лицо только белое. Картишки сдает, головой мотнет, пальцами по столу потюкает, а сам такое:

– Сожрала нас рыбья самка?

И какая такая, скажите, рыбья самка?

И вдруг повезло попу. Учитель Гулька, скажем, туза бубен, а поп козырем, учитель Гулька марьяж виней отыгрывает, а поп козырем. И идет и идет к попу богатеющая карта.

И выиграл поп в тот вечер изрядно. Сложил новенькие бумажки и тяжко так улыбнулся.

– Это все так, – сказал, – но к чему такое гонение?

К чему вселять дорожных техников?

А дьякон Веньямин и учитель Гулька обиделись.

– Выиграл, – говорят, – раздел нас поп, а будто и недоволен. И чайком даже, поповская ряса, не попотчевал.

Обиженные ушли гости, а поп убрал картишки, прошел в спальную комнату и, не дожидаясь матушки, тихонько лег на кровать.

5

Великая есть грусть на земле. Осела, накопилась в разных местах, и не увидишь ее сразу.

Вот смешна, скажем, попова грусть, смешно, что попова жена обещала технику денег, да не достать ей, смешно и то, что сказал дорожный техник про матушку: старая старуха. А сложи все вместе, собери-ка в одно – и будет великая грусть.

Поп проснулся утром, крестик на груди потрогал.

– Верую, – сказал, – матушка.

А сказав «матушка» – вспомнил вчерашнее.

Ой, рыбья самка! Сожрала, матушка. И не то плохо, что согрешила, а то плохо, что обострилось теперь все против попа, все соединилось вместе, и нет ему никакой лазейки. Оделся поп, не посмотрел на матушку и вышел из дому, не пивши чая.

Эх! И каково грустно плачут колокола, и какова грустная человеческая жизнь. Вот так бы попу лежать на земле неживым предметом, либо такое сделать геройское, что казнь примешь и спасешь человечество.

Встал поп и тяжкими стопами пошел в церковь. К полдню, отслужив обедню, поп, по обычаю, слово держал.

– Граждане, – сказал, – и прихожане, и любимая паства. Поколебались и рухнули семейные устои. Потух огонь в семейном очаге. Свершилось. И, глядя на это, не могу примириться и признать государственную власть…

Вечером пришли к попу молодчики, развернули его утварь и имущество и увели попа.

Любовь
1

Разбогател Гришка Ловцов. Пять лет в Питере не был – мотался бог весть где, на шестой приехал – с вокзала за ним две тележки добра везли.

Дивятся люди на Красной улице.

– Вот так Гришка! Широкий парень!

А Григорий Палыч помалкивает. Ходит вокруг тележек, разгружает добро, каблучками постукивает.

В комнаты вошел Гришка – фуражку не снял, только сдвинул на широкий затылок, аж всю бритую шею закрыл. Дым под образа колечком пустил.

– Здрасте, – говорит, – мамаша, приехал я. Очень испугалась старушка.

– Да ты ли, Гришенька?

Заплакала.

– Прости, – говорит, – Гришенька, попутал поп – нечистый хвост – панихидку уж я по тебе у Никол-угодника…

Усмехнулся Гришка.

– Ничего, – говорит, – мамаша. И плакать нечего.

Смешно старушке стало – мамашей величает. Да не рассмеялась. Взглянула кривым глазом на сына и обмерла. Будто и не Гриша. Да и впрямь, будто не Гришка. Чудно!

А Гришка за столом пальцами поигрывает. На одном пальчике колечко с зеленым камушком, на другом – колечко, но без камушка, а за рукавом браслет, цепное золото.

Испугалась старушка снова.

– Да что ты, Гришенька, одет-то как? Нынче барская-то жизнь окончилась.

Сказал Гришка старухе:

– Безусловно кончилась. Я, мамашенька, и приканчивал. Да не в этом штука. Барская жизнь кончилась – новая началась. А покуда, пока не пришло иное времечко, – поживем, мамаша, в Питере-то. Есть у нас кой-какое добришко и денежки.

Заплакала старушка – выжила из ума. Завозился Гриша у желтого сундучка.

А под вечер Гришкины товарищи пришли. Очень даже напакостили на полу и ковровую дорожку совсем смяли. Гришке наплевать, а старуха – убирай за ними, за стервецами. Да и не убрать – сильная гульба пошла.

В пьяном виде Гришка очень бранил французов.

– Сволочи они, мамаша, – кричал он старухе в другую комнату. – И полячки – сволочи.

Тихонько охала старуха. Посмотрит, ох, посмотрит старуха ночью родимую точечку на правом Тришкином плече.

Но до утра гуляли гости и бранились яростно, играя «в очко» гнутыми картами. А под утро снова пили.

Гришка в фуражке, а под фуражкой веером денежные билеты, хмельной и красивый плясал чудные танцы.

– Эх! Эх! Не тот Питер сейчас, не тот… Негде потрепаться молодчикам!

2

Две недели живет Гришка в городе – сыт, пьян и нос в табаке.

А и славный же парень Гришка! Широкий до чего парень, черт побери его душу!

То у Гриши соберутся, кушают – едят, то Гриша к кому-нибудь на пирог званый.

А то и к «Воробью» вечером. Безусловно не тот сейчас Питер, но есть кое-где замечательные места. Например: замечательное место – «Воробей».

Это в Гавани. Дом как дом, с мезонином и палисадничком. Днем старуха шабуршит горшками, стряпает. А больше ничего и не видать.

А вечером – кабаре.

Денежки припасай, и все будет. Денежки только припасай. На ночь – сотню отдай – не горюй – любая девочка!

Два раза гулял Гришка у «Воробья» – текли денежки. На третий раз похабный случай вышел: побили матроса за контрреволюцию.

Грозил матрос донести, хвалился знакомством «под шпилем». Да только сам виноват.

Сидит в дезбелье у Катюши и треплется. И мысли выражает:

– Нынче, – говорит, – я на все очень плюю и, например, на политику тоже. Мне жить охота, а политика заела мою молодость.

А Гришка рядом у Настеньки.

– Нравишься, – говорит, – ты мне, Настенька. Очень даже нравишься. Очень ты личностью похожа на одну любимую особу. А имя той особочки – Наталья Никаноровна.

А тут, значит, матрос со словами о политике. Гришка туда.

– Это, – говорит, – кто так выражается про политику? А ну-ка, клеш, выходи.

А клеш смеется и не покоряется. Обиделся Гришка.

– Ты, – говорит, – может быть, и про революцию так же скажешь?

– Да, – говорит, – так же.

Гриша тут и посерел весь.

– Ах ты, – кричит, – волчья сыть, белогвардейщина.

Ударил матроса. А тут еще ребята с Косой улицы случились.

– Бей, – кричат, – его, Жоржика.

Ударили его и в грудь, и по животу, и брюки – казенный клеш на видном месте испортили.

Гришка после этого расстроился и ночевать не остался – домой пошел.

А утром к нему Иван Трофимыч жалует.

– Ты что же, – говорит, – Гриша?

А Гриша ему такое:

– А что ж я не могу и погулять у себя? Я, Иван Трофимыч, не афонский какой-нибудь монашек.

– Да ну? – удивился Иван Трофимыч. – Да я, Гриша, тебе только так. Любя. Голову, говорю, не защеми. Вот что. А вечером, Гриша, приходи-ка ко мне, невеста есть для тебя роскошная.

Не пошел Гриша вечером к Иван Трофимычу. Долго ходил по комнате очень серьезный и думал:

– А не жениться ли мне и в самом деле? Пожить, значит, семейной жизнью.

3

Утром Гриша по своим делам, а мамаша чаи распивает с сахаром. Жует старушка белый хлеб, разговаривает с соседками:

– Гришенька мой жениться придумал. Ищи, говорит, мать, невесту.

Охают соседки, дуют в блюдечки.

– Да что ты, Савишна?

– Да. Ей богу, моя правда. Хочу, говорит, чтоб и красивенькая была и чтоб зря не трепалась.

– Что ж, – хрустят сахаром, – что ж, он это правильно требует. Да только нынче-то девки пошли очень бесстыжие. Косы пообстригли. Табак тоже легкий курят. Уж и подошло же времечко. Ох, и пришел последний час…

Да, очень много у баб всякого разговору. До вечера. А вечером Гриша приходит, посмеивается, шутит со старухой шутки, невесту требует.

Но только раз Гриша пораньше пришел. Сел, задумался и зеленым камушком не любуется.

– А что, – спрашивает, мамаша, помнишь ли дочку Никанора Филиппыча?

– Это Наталюшку-то, дочку дилектора?

– Ее, мать.

– Чего ж, – говорит, – не помнить. Очень даже помню. Покойника Никанор Филиппыча, царствие небесное, до смерти убили в леворюцию. А через год Наталюшка замуж пошла за инженера за длинноусого.

– Замуж? – вскричал Гришка. – Ну, да ничего. Желаю, мамаша, жениться на Наталье Никаноровне. Встретил ее сегодня. Узнала. Щечками вспыхнула. Хотел в ножки броситься, поклониться. Одумался. «Дай, – думаю, – у старухи узнаю». Так замуж, говоришь?

Вечером перьями Гриша скрипит, пишет что-то. К ночи за чаем вытаскивает это самое, что писал.

– Вот, – говорит, – мамаша, письмишко написано:

«Лети, лети письмецо в белые ручки Натальи Никаноровны. Извиняюсь дерзостью письма и вспоминаю любимую особочку.

«Некогда, шесть лет назад я, Гриша Ловцов, раб и прихвостень батюшки вашего, Никанора Филиппыча, тайную к вам имел любовь и три года помнил загорелые щечки и приятные ручки. Нынче забыл все насмешки ваши, нынче предлагаю свою жизнь на полном земном счастье. Ежели «да» скажете – прибегу собачкой, «нет» – так до свиданья, Гриша Ловцов, только тебя в Питере и видели. Прощай тогда, ясочка Наталья Никаноровна. Эх, сгорел Гришка, огнем сгорел. Тому подобного знакомства!»

А? Каково, мамаша? Письмишко-то каково, говорю, написано. Будет моей Наталюшка.

4

По улице бежит человек без шапки.

«Вор, – думают прохожие, – мошенник, наверное». Но это не вор, это Гриша Ловцов бежит на решительное свиданье с ясочкой.

В записке всего три слова было: «Приходите, Гриша, поскорей». Вот и бежит Гриша Ловцов, проглатывая холодный ветер.

На ходу думать плохо. На ходу одна мысль в голове гудит на мелкие голоса: плохо ясочке. К чему бы такая экстра?

А ясочке и в самом деле плохо. Сидит она у бледного окна, плачет, слезы капают на Гришино письмо.

Много раз перечла Наталья Никаноровна письмо это. Много раз подходила к зеркалу. Что ж! Она и в самом деле очень хороша. Так ли ей жить, как сейчас?

В сумерках всегда острей печаль, и в сумерках Наталье было жаль себя.

А тихий звон часов и брошенная книга на полу вдруг стали невыносимы.

«Уйду», – вдруг подумала Наталья Никаноровна.

А в это время Гриша через три ступеньки – в пятый этаж. Дух перевел. За звонок дернул. Дверь открыла Наталья Никаноровна.

А Гриша и не видит ничего.

– Здесь ли, – спрашивает, – проживает Наталья Никаноровна?

Улыбнулась – бровью повела Наталья.

– Проходите, – говорит, – Гриша, в ту горницу.

– Ага, – закричал Гриша и взял Наталью за руку. – Идем, ясочка. Идем сейчас. Ну, что думать-то? Все будет. Все на свете…

Ох, плохо знает Гришка женское сердце! Так ли нужно сказать? Так ли подойти?

– Вот как, Гриша? – с сердцем молвила Наталья Никаноровна. – Купить меня думаете? Так знайте – не за деньги я к вам решила. Не за деньги. Слово даю. Причина такая есть, да не понять вам. Ну, да все равно, едем.

В дверях стоял человек с длинными усами и острым носом. Был это супруг Натальи Никаноровны.

– Едешь? – спросил он тихо и поправил от волнения усы свои длинные. – Едешь, – повторил и больно сжал ее руки. – Слушай, Наталья… Вот сейчас, здесь, я убью себя… Не веришь?.. Вот сосчитаю до пяти, если не передумаешь…

И стал считать, и когда сказал – четыре, и голос дрогнул его, Наталья вдруг рассмеялась. Звонко, оскорбительно. Закинула голову назад и смеялась.

И за руку Гришу взяла, и засмеялась снова, и, тихонько и не глядя на мужа, вышла.

А по лестнице бежали они быстро и слышали за собой торопливый бег.

– Постойте, – кричал длинноусый. – Господи, да что ж это! Постойте же! Наталя!

На улице, на углу, у аптеки догнал их.

– Что? – спросила Наталья.

– Не веришь, – удивился длинноусый, нагнулся к ее ногам и поцеловал грязный снег.

– Нет, – молвила Наталья, – и пошла прочь.

5

Дивья тоже на Косой улице! Живет у Гришки дочь Никанора Филиппыча. Смешно очень! Дивятся люди, в окна засматривают.

А Гришка ходит – хвост трубой, любуется, подношения Наталеньке делает.

– Колечко это тебе, ясочка, за то, что длинноусому неповерила. А это за то, что невеста моя.

Утром на службу Гриша, а старухе приказ наистрожайший: ходить за Наташенькой, забавлять ее и ни в чем не препятствовать. Старуха очень ошалела, ходит за Натальей, глазом шевелит, а сама молчок. О чем и говорить – неведомо. Только утром про сны разговаривает.

– Будто, – говорит, – ударил кто под ложечку… Гляжу – мужчина с русой бородой и топор в руке. Это под пятницу-то, красавица. Вскочила я, крестом осеняюсь, крестом отмахиваюсь, а ен пырх – и нет его… Лампадку будто затеплила перед царицей-заступницей… Глядь в зеркало нечаянно, а личности-то у меня и нет. Пустое место. Рукой шарю – нету личности. А в зеркале фига дразнится.

Наталья Никаноровна молча слушает, да про свое думает, а старушка глазом обижается – ведь под пятницу все-таки.

А вечером Гриша со службы. Чистый, причесанный и даже духами от него воняет. Ручку у Наталюшки Гришка поглаживает, нежит ручку-то и про свадьбу разговаривает.

– Свадьбу, – говорит, – сыграем, и – ну из Питера, ясочка. На людей посмотрим, по Волге поедем на пассажирском… Барские твои привычки сохраним. Живи, ясочка.

Молчит Наталья. Что ж? Не привыкла, стало быть.

– Эх, ясочка! Очень тебя люблю. Скажи – все сделаю… Свадьбу такую справим – дым в небо. Всех пригласим. Сам пойду умолю. Профессора одного знаю, писателя одного знаю тоже. Не скучно будет Натальюшке. А?

Молчит Наталья, ласкает Гришкину голову.

6

На высоком шкафу стоит лампа, крутит огненным языком, подпрыгивает. В комнате танец-краковяк танцуют. Серьезный танец краковяк. Танцуют, молчат, никто и не улыбнется.

А очень великолепно старик на гармонии играет. Да только невесело. Нельзя слепцов на свадьбу звать, – душу всю вывернут. Ведь ишь ты, гадина, как тонко перебирает.

Ходит Гришка с невестой, с женой теперь то есть, гостям улыбается, а душа гудит.

И с чего б это было так невесело?

Все расчудесно вышло, благородства тоже во всем немало. Вот и старичок в сюртуке – не кто-нибудь – профессор Блюм мудрит с рыжим студентом.

А рядом в комнате старуха с девкой босой стол прибирают. На столе даже цветок есть – кому любопытно понюхать.

– Пожалуйста, дорогие гости, не побрезгуйте.

Сели за стол, да плохо сели. Молча пироги жуют. А как выпили раз-другой – смех пошел по столу. Смеются все, и причин уважительных нету.

И профессор Блюм улыбается, к рыжему студенту льнет.

– Сам, – говорит, – был таким. Люблю очень студентов. Выпьем за науку и за просвещение.

И вдруг Наташенька тоже стакан свой поднимает и улыбается.

Молчала все, а тут и я, дескать, с вами.

Обидно очень Гришке.

Да и рыжий на Наташеньку что-то засматривается. По-своему ей глазом мигает, да, может быть, и ножку, гадина, под столом ей жмет. Ох, а и противен же до чего Гришке этот рыжий! Так бы вот в зынзыло и дал.

Гришка с профессором беседует тонко, а сам на студента глазом:

– Вы, – говорит, – профессор, за науку выпиваете, а между прочим – тьфу ваша наука.

Профессору и крыть нечем. Сидит на стуле, беспокоится, ртом дышит. А Гришка ему все серьезное:

– Да-с. Я науку вашу очень презираю. Смешно! Про землю, например, скажем: шар и, так сказать, вертится… А что вы за такие, за правильные люди, что как раз и угадали? Вот, скажем, через пятьдесят лет или, может быть, меньше, возьмет кто-нибудь и объявит по науке вашей: а земля-то, скажет, и не вертится, да и не шар, да и… черт его знает, что скажет. Тьфу на вас!

Тут все на профессора уставились, дескать, вот так Гришка, широкий парень. А тут еще дьякон Гавриил словечко вставил:

– Мы, – говорит, – интеллигенция, хотя и очень уважаем вас, Григор Палыч, так сказать, почитаем совершенно, однако, земля досконально есть круг, установленный наукой и критикой, – сказал и на профессора этак вот ручкой.

Тонкая бестия этот дьякон Гавриил!

Да, крупный разговор вышел, ученый. Гришка то на профессора, то на студента глазом. А студент ничего – рыбу кушает. Не жалко, конечно, пускай кушает, а только зловредный же этот рыжий!

А профессору, должно быть, очень обидно за науку стало. Григорь-то Палычу он ни словечка – видит, сидит человек с круглыми глазами – так он дьякону Гавриилу. И с чего бы это он дьякону Гавриилу?

– Вы, – говорит, – со своей гнусной философией тово…

А Гришка со стула вдруг, по столу кулаком.

– Бей, – кричит, – их… рыжую интеллигенцию.

Сгрудились гости, присели иные…

– Эх! – закричал Гришка и насел на студента.

7

Длинноусый шел на вокзал. Сегодня они уезжают из Питера.

«Этакая ведь скверная штука, – думал длинноусый. – С чего бы мне идти. Зря иду. Ей-богу, зря. Я вот на них взгляну одним глазком и уйду. Не из романтизма взгляну, не глазом, так сказать, любви… хе-хе, а издали, из великого любопытства… Гм. Я даже радуюсь. Мне, милостивые государи мои, на многое совершенно наплевать, мне, милостивые государи, смешны даже в некотором роде высокие чувства любви. Подумаете – врет? Вот, скажем, и Наталья подумает про меня – погиб из-за великой любви. Даже вот убиться хотел… Вздор. Совершенный вздор. То есть, может быть бы и убился, если б, скажем, поверила. Вздор, сударь мой. Шарлатанство. Женская, так сказать, природа требует остроты, так вот – пожалуйста… хе-хе… А мне смешно. Честное слово, смешно. Ну, что я могу поделать – смешны всякие трагические чувства. Конечно, плохо, что она с Гришкой. Я даже снова готов на всякие потрясения, но любовь… хе-хе»…

Тут длинноусый остановился у вокзала.

– Подождем, – сказал он громко. – Посмотрим, понаблюдаем. Они непременно под руку пойдут. Все-таки Гришке-то лестно. А она с этакой тонкой улыбочкой. У ней вечно этакая тонкая улыбочка. Накануне вот приходит. «Что?» – спрашиваю. «Не могу, – говорит, – с тобой жить. (А у самой этакая улыбочка.) Не могу, – говорит, – больше жить. He живой ты. Ну, сделай что-нибудь человеческое. Убей меня, что ли, Гришку, наконец, убей».

Гм. Тонкая первопричина, тончайшая. Конечно, острота чувств… Да не в этом корень. Тут, можно сказать, историческая перспектива. Тут, ух как широко! Тут, можно сказать, – история. Да-с, история и инстинкт женщины. Скажем, через сорок лет голубую кровь, хе-хе, им перельем. Вот оно что. Может, я и не сопротивляюсь из-за этого… Ну, куда ты, баба, прешь? Толкнуть можешь. Видишь, человек по делу стоит.

И точно: баба с мешком и корзиной пихнула длинноусого в живот.

– Дура, – сказал длинноусый. – Этакая чертова баба!

А за бабой в двух шагах двое под руку.

Они!

– А, – улыбнулся Гришка, – вы здесь.

Не ответил ничего длинноусый и пошел за ними вслед. Идут вдоль вагонов – не обернутся. И длинноусый сзади.

– Здесь, – сказал Гришка, – и вошел в вагон.

– Наталья.

– Что?

– Не веришь? – поглядел ей в глаза длинноусый.

– Нет, – молвила Наталья, – и вошла в вагон.

«Под вагон, что ли, упасть? – уныло подумал длинноусый, когда поезд, железом лязгая, двинулся с места. – Вот под тот».

Постоял длинноусый с секунду, поднял глаза, а в окне Гришка с Наташей. Наталья – та спиной, а Гришка ухмыляется и этак ручкой делает, дескать, – прощайте, счастливо оставаться.

Постоял длинноусый, постоял и поплелся тихонько к выходу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю