Текст книги "Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Часть II. К варягам
Глава IV. Свидание у Канина носаНа пристани
9 июля
Я опять в Архангельске, на берегу Двинской дельты, у того самого камня, где весной, в мае, остановился мой волшебный колобок. Опять тут те же три росстани: в Соловецк – Лапландию, в самоедскую тундру и в океан. Опять те же люди: моряки и богомольцы. Я уже прошел теперь путь с богомольцами. Теперь еще определеннее, чем раньше, все их странствование мне представляется поклонением той черной безликой иконе, на которой беспокойно дрожит отражение пламени. И полуночное солнце мне кажется лампадой, зажженной над мертвой пустыней.
Хочется простых ощущений, общения с обыкновенными и свободными людьми.
Множество парусных шкун будит во мне множество воспоминаний, переносит меня в те времена, когда иллюзии майн-ридовских романов казались легко осуществимыми возможностями: стоило только убежать. В эти не так счастливые, как кажется, но все-таки дорогие и милые времена я всегда и всюду плавал на парусном судне. Но потом исчезали иллюзии, легкое, грациозное парусное судно уплывало в неведомую призрачную даль, а здесь, вблизи, вместо него пыхтел буржуазный скептик-пароход…
И вот я снова на опушке зеленого леса…
На Архангельской набережной весело: сколько тут мачт настоящих парусных судов!
Трещат канаты, надуваются паруса, десятки шкун приплывают и уплывают в море, сотни стоят у берега на якорях, красиво раскачиваются и отражаются в спокойной воде.
Тут люди не стареют душой: я вижу пожилого почтенного человека на самом кончике шпиля; он завязывает веревочки и вот-вот бухнет в воду. Вижу совсем седого старца, похожего на Николая Угодника; он свесил ноги с борта и распевает веселую песню с бутылкой в руке. Про малышей и говорить нечего: те так и снуют по мачтам.
Читаю надписи на судах: «Св. Николай», «Св. Николай» и так без конца. «„Почему бы это?“ – думай» и припоминаю, что Николай Чудотворец имел власть над морем. Вспоминаю, что в былине «Садко» он даже спускается к водяному и выручает новгородского купца. Ясно, почему моряки называют свою «посуду» в честь этого угодника. Но мне просто хочется поговорить с моряками и я спрашиваю их:
– Почему вы называете свои суда «Николаями»?
Меня сейчас же обступают, смеются и поясняют:
– А вот потому «Николаем» называем, что как выйдешь в окиян, да поднимется погодушка, да зачнут как взводни (волны) горами ходить, так тут и станешь поминать Николу Угодника, тут и примешься его за бока грызть, а потому и называется «Святой Николай». Поезжай, попробуй, и ты вспомнишь, небось забыл.
Пояснил мне, смотрит на меня, хохочет, и еще человек десять хохочут. Я тоже смеюсь. А они все приговаривают: «Попробуй-ка, попробуй». Потом друг за другом рассказывают, как их трепало море. Один хватается за канат, упирается ногами в камень, показывает, как он держит руль в бурю, а другие смеются, заливаются смехом, и каждый готовит новый рассказ.
– Попробуй-ка, попробуй!
– А возьму, да и попробую… – говорю я.
– Что ж, это можно, – серьезно отвечают мне моряки, – Попросишь, любой капитан возьмет на море.
И в самом деле, приходит мне в голову, раз уже я задумал узнать жизнь северного человека, то прежде всего нужно познакомиться с морем.
– Как бы это устроить, чтобы вышло недолго? – спрашиваю я…
– Очень просто, – отвечает мне молодой человек, загорелый, с синими морскими глазами, – очень просто, поедемте со мной в океан на десять суток ловить рыбу. Вот и узнаете нашу морскую жизнь. У меня судно хотя и паровое, «траулер», но экипаж весь с парусных судов…
Молодой человек – капитан, хозяин небольшого английского парового рыбацкого судна, первого траулера в России на Северном Ледовитом океане. Каждые десять суток он совершает рейс в океан и ловит рыбу приблизительно у Канина Носа.
Я радуюсь его предложению, как ребенок; мне кажется, будто я бегу в Америку. Я, конечно, согласен.
– Но только помните, – говорит мне капитан, – если с вами приключится морская болезнь, то высадить вас никуда не можем; разве в Тиманскую тундру, к самоедам.
– Ничего, – отвечаю я, – ничего…
– Вот и попробуешь, – смеются опять моряки, – попробуй-ка, попробуй.
И все жмут мне на прощанье руку, хотя и незнакомые. Какие незнакомые! Я, конечно, вряд ли узнаю их при встрече, – но они меня наверно узнают и напомнят:
– Да вот на пристани ты спрашивал, почему мы свою посуду по Николаю Угоднику называем… Ну, как же, попробовал, знаешь теперь?
Белая ночь
– Это не путешествие, это роман, да еще с великой княгиней Ольгой, – сказал мне на днях мой знакомый, выслушав мой рассказ о поездке в океан.
– Да, – ответил я, – если бы только Ольга была настоящая Ольга…
Но вот мой рассказ.
Условившись с капитаном траулера, я отправился к себе в гостиницу. Служитель внес в мой пыльный номер самовар, пожелал спокойной ночи и закрыл дверь. Я остался вдвоем с самоваром. Это одиночество в пути так приятно волнует. Завтра встретятся интересные новые люди, завтра захватит новая незнакомая жизнь, но сегодня вот этот пыльный нумерок и ни одного знакомого во всем городе, кроме капитана.
На потолке, на стенах густая пыль и паутина, сверху спускается паук и, испуганный паром самовара, спешит наверх. Беру письма и читаю одно за другим, сам пишу, не замечаю, как мало-помалу останавливается день, наступает светлая летняя архангельская ночь. Одно письмо меня раздражает, я разрываю его на мелкие клочки и открываю окно, чтобы выбросить. И тут замечаю, что уже ночь, тихо, светло, совсем как днем светло, но все изменилось, потому что все остановилось. Пускаю в воздух листки бумаги, они слетают вниз; слышно, как странно шелестят, падая на камни, и останавливаются, и глядят молчаливые, но еще более неприятные для меня там, внизу, чем тут, в гостинице. Я со злобою смотрю на них, они на меня.
Вдруг с треском открывается окно возле меня… Вздрагиваю, пронизанный иголками ужаса, вижу рядом с собою человеческую голову…
Ничего особенного. Просто жилец из соседнего номера заинтересовался моими бумажками и открыл окно.
– Вы меня испугали…
– Извините…
И мы оба смотрим на бумажки. Но белою ночью, когда все молчит, совсем уже неловко так рядом сидеть и молчать.
– Вы куда едете? – спрашивает он.
– К Канину Носу. А вы?
– На Новую Землю.
Мы разговариваем одними словами, одними настроениями, и через пять минут новый знакомый переходит ко мне.
Наше общение призрачно так же, как эта белая ночь. Быть может, завтра мы расстанемся, как чужие люди, и никогда не встретимся. Но сейчас мы близки, мы готовы открыть друг другу все, что есть на душе.
Мой знакомый едет тем же путем, как и я, на Новую Землю, на большом прекрасном пассажирском пароходе «Великая княгиня Ольга», а я на маленьком «Св. Николае».
Мы предполагаем возможность нашей встречи в океане и радуемся этому. Он зоолог, едет изучать птиц. Он не простой ученый, а поэт своего дела, романтик. Целое лето он будет на Новой Земле в палатке, в совершенном одиночестве.
– Там есть несколько самоедов, – говорит он, – кажется, поселенных там правительством, и только… Они мне помогут при охоте на зверей и птиц.
Он увлекается и приглашает меня в свой номер, показывает металлическое блюдце, в котором он будет себе варить уху, кашу, жарить птиц; показывает палатку, несколько меховых вещей, ружье…
– И все? – спрашиваю я.
– И все… – улыбается он. – Так вот и буду жить…
Он улыбается мне так, будто стыдится, что с него спала одежда ученого, взрослого, и остался мальчик, которому хочется позабавиться с ружьем на пустынном полярном острове.
И мне снова, как и в первый раз на архангельской пристани, кажется, что времена капитана Гаттераса возвращаются. Мне чудится, что это не случайный дорожный знакомый, а один из моих маленьких школьных друзей, с которыми я когда-то пробовал удрать в неведомую, дивную страну…
Мы долго говорим о сахаре и сухарях… Сколько их нужно, чтобы прожить три месяца на Новой Земле? Это сложное вычисление. И брать ли с собою солонину? Зачем брать, когда на Новой Земле живут несметные стаи гусей, водится множество оленей, попадаются белые медведи. Убить одного оленя – и хватит надолго: на Новой Земле, кажется, нет бактерий гниения, значит, мясо сохранится долго. А можно ли на тюленьем жиру поджарить гусей? Вот вопрос! Да гусей же можно жарить в собственном жиру! И мы оба вспоминаем, что в детстве нас почему-то мазали гусиным салом, кажется, от простуды. А потом еще есть рыбий жир, тресковый, на нем тоже можно жарить.
Так мы долго говорим, потерявшись во времени, забывая о движении ночи, светлой архангельской, не мигающей звездами. Комнаты наши рядом. Разойдясь потом, мы все еще переговариваемся.
Трудно заснуть такою ночью… Не спится… Мне вспоминается то время, когда мы, дети, оставив свои ранцы с книжками в городском саду под кустом, пустились по реке на лодке в какую-то неведомую, прекрасную страну.
Как она называлась? – силюсь я вспомнить. Мы называли ее Америкой, но иногда и Азией, и Австралией… Это была страна без территории, без названия, населенная дикарями, которых мы должны победить, добрыми и злыми животными, растениями с широкими зелеными листьями… Мы плыли на лодке, и изгибистая речка то открывала, то закрывала зеленые ворота. Ночью, нашей ночью, звездной, мы вышли на луг и стали рубить саблями высокий тростник, совсем будто сражаясь с дикарями… Тростник мы побросали в лодку, а на лугу зажгли костер и пробовали изжарить на вертеле убитую чайку… Но тут на лугу кто-то еще развел огонек и уселся, большой, черный, спиной к нам, бородою к огню. И кто-то совсем близко шевельнулся в траве и стал подползать… Мы бросились к лодке, уселись на сухой тростник, отплыли на середину реки. Но с луга к берегу все ползли и ползли, шелестели и высматривали нас из травы…
За стеной не спит, зевает и перевертывается с боку на бок мой новый товарищ. Я вспоминаю, что забыл посоветовать ему очень важное в дороге, без чего невозможно есть самоедскую уху: взять с собой перцу и лаврового листа.
– Вы не спите?
– Нет, завешиваю окно: светло, непривычно..
– Захватите перцу и лаврового листу.
– Ах да, вот спасибо. О чем вы думаете?
– О какой-то дивной стране, куда мы в детстве бежали.
И рассказываю.
– А как же страна называлась?
– Страна без названия, – смеюсь я ему, – без территории.
– Я тоже хотел туда удрать, – говорит он.
– Почему же не удрали?
– Так что-то… А жаль, не удрал. Теперь стал естественником, территория всякой страны изучена до точности… Теперь уж не убежишь… Тогда нужно было, а не теперь. Да, знаете? И пропасть бы там, что ли, как-нибудь так, совсем…
– Ну, уж нет, – говорю я, – вот съездим еще на Новую Землю, в океан. Покойной ночи, завтра мы с вами расстанемся и непременно встретимся у Канина Носа, подумайте: свидание «Святого Николая» и «Великой княгини Ольги» у Канина Носа!
Отъезд
Так начался роман «Св. Николая» и «Великой княгини Ольги». Светлою ночью мы решали их судьбу, как античные боги на Олимпе, а оба судна стояли рядом у берега: «Ольга» еще молчаливая, а «Николай» взволнованный, на парах. Когда на другой день мы подошли к ним, чтобы попросить капитанов о встрече у Канина Носа, моряки беседовали с картой в руке на палубе «Ольги». Нам и не нужно было просить, они уже говорили об этом свидании. На «Ольге» ехало несколько туристов и туристок, и капитан хотел им доставить удовольствие: посмотреть траулеровый лов рыбы в океане. А капитан «Николая», как человек практичный, просил привезти ему соли, потому что на судне ее было мало, а времени для покупки и нагрузки ее не оставалось.
С циркулем в руке они блуждали по океану и устанавливали точку встречи. Кажется, миль тридцать за Каниным Носом в океане.
– Встретимся, встретимся, – говорит нам один.
– Вот только, если туман, – сомневается другой.
– Почаще свистеть, и услышим.
– А если прокинет течением в тумане? Только вряд ли туман будет.
В это время подошли и туристы – несколько дам и мужчин; они хотят прокатиться на Новую Землю и просят капитана показать им помещение на «Ольге». Мы спускаемся вниз, в удобные пассажирские каюты, пробуем садиться на мягкие пружинные диваны, везде так хорошо, удобно. Одна из дам, в черном плаще и с дорожной сумочкой через плечо, подняла крышку пианино и взяла аккорд… Эти звуки почему-то надолго остались во мне. Веселый разговор с дамами и звуки пианино совсем не шли к новоземельскому настроению моего нового приятеля…
– Пойдемте, – шепнул он мне, – осмотрим «Николая», да и время нам ехать.
– Ничего, – утешаю я его, – они же не останутся на Новой Земле.
– Да, но все-таки хотелось бы более подходящее введение, этим можем мы насладиться и дома.
По узенькой дощечке, рискуя по непривычке свалиться в воду, мы взобрались на борт «Николая». На палубе капитан, все еще в своем джентльменском костюме, и человек пятнадцать поморов-матросов суетились, готовясь к отъезду. Капитан стал нам показывать свой пароходик и рассказывать его биографию: родился в Англии, детство и начало юности провел на родине и в своей лучшей поре, восьми лет, явился в Россию; стареют траулеры быстро. В тридцать лет уже дряхлые старики, вот потому нужно пользоваться временем и совершать поездки в океан через каждые десять дней. Капитан нам рассказал, что пароходик вовсе не так сильно качает, как можно думать, судя по его сравнительно небольшим размерам (сто десять футов), потому что он сидит глубоко, на четырнадцать футов, при нагрузке углем – до шести тысяч пудов. Такая нагрузка всегда одинакова, потому что по мере сжигания угля прибавляется вес пойманной рыбы. Капитан объяснял нам еще технику лова рыбы, но я плохо слушал, потому что предстояло видеть это целых десять дней; я все рассматривал интересные загорелые лица моряков-поморов.
Потом мы прошли в кухню и оттуда по темной, почти отвесной лестнице спустились вниз, в каюту. Там мне показалось лучше, чем я ожидал, только немного тесновато. Комнатка, шагов в пять в длину и ширину, освещается сверху иллюминатором. Посередине неподвижный стол и над ним висячая лампа. Стенами этой комнатки служат дверцы шкафов, в которых помещаются койки машиниста, помощника машиниста, штурмана; у капитана с его братом-юнгой отдельный, более просторный двухместный шкаф, освещенный сверху иллюминатором. Одна из этих коек предназначалась мне. Здесь, на корме, помещается привилегированная часть экипажа, а в носовой части судна, в совершенно такой же каюте, устраиваются матросы.
– Славно, завидую вам, – сказал мне зоолог, – вот только покачает же вас!
И мне от этих слов показалось, что тут как-то особенно пахнет и как-то странно в такой слабо освещенной сверху комнатке, погруженной в воду; вот-вот она качнется.
– Ничего, – ответил капитан, – большие суда еще сильнее качает. А если шторма не будет, так и хорошо, как покачивает, будто в люльке.
Тут я заметил, что у меня выскочила запонка и покатилась по полу. Я стал искать ее, но не мог найти. Все мы искали долго и все-таки не находили. Наконец, капитан сказал:
– Некогда, господа, пора ехать. Ничего, найдется потом, молоко из лодки не выльется…
– Какое молоко? – не догадался я.
– Это такая поговорка у нас, – засмеялся он. – Бабы с островов молоко возят в Архангельск, они, верно, и выдумали, а теперь у нас так все говорят. Пойдемте, господа, пора ехать.
Я еще раз окинул глазом эту подводную комнатку, из которой и в самом деле молоку никак нельзя вылиться, и стало будто немного неприятно, жутко: десять суток качаться в океане, жить в этой странно освещенной комнатке с морским запахом. «Вот говорят, – пришло мне в голову, – о свободной жизни моряков; и тут такая меленькая, качающаяся камера…» Но это было только одно мгновение. На палубе нас встретило солнце, простор широкой реки и суета матросов…
Зоолог пожал нам руку и сошел на берег. За ним сейчас же убрали трап.
«Николай» свистит, шипит. Но «Ольга» с группой туристов молчит.
– До свиданья! – кланяюсь я им..
– До свиданья, – отвечают они мне.
– Отдай лебедку! Бухту скинь! Отдай вязки! Якорь чист?
– Чист.
– До свиданья! – кричат нам и машут платками.
– У Канина Носа! – отвечаю я им.
Зоолог с туристами скоро исчезают за баркой, видна только дама в черном плаще на носу парохода.
Мы поднимаем флаг, делаем «Ольге» салют. Она нам отвечает.
– До свиданья, «Княгиня Ольга»!
– До свиданья, «Святой Николай»!
По Маймаксе
Я почему-то раньше представлял себе, что Архангельск лежит у самого моря, совершенно забыв треугольник Двинской дельты, в тридцать пять верст длиною с запада и в пятьдесят верст с востока. Тут множество островов, множество протоков, так что разобраться в лабиринте без карты совершенно невозможно. Кое-где по этим островам виднеются деревеньки, первые поселки новгородцев в стране северной чуди, как указано в путеводителе. Но большинство их не занято, многие так болотисты, что и совершенно не годны для поселения.
– Что тут птицы бывает! – рассказывает мне матрос Матвей, здоровенный, коренастый, курносый новоземельский охотник. – Птицы тут великое множество: утки, гаги, гуси прилетают.
Этот Матвей мне прежде всех бросился в глаза и понравился своим открытым и веселым лицом. У него в руке зверобойное ружье, норвежский ремингтон, с которым он не расстается.
– Тут на море всякая штука может встретиться, – поясняет он мне, – заяц морской, нерьпа, белуха, косатка.
– Неужели же таких огромных животных, как косатка и белуха, можно убить пулей? – сомневаюсь я.
– Точку надо знать, – говорит он, – в сердце попасть, тогда убьешь. Только вот тонут. Застрелишь, взревет и потонет, редко захватишь.
Заметив мое сомнение в том, что он может пулей попасть в движущуюся точку, Матвей прицеливается в летящую чайку и стреляет. Большая морская чайка с темными крыльями и с белоснежной шеей спотыкается в воздухе и падает в воду.
А Матвей все так же спокойно, от полноты здоровья, улыбается, как и до выстрела. И мне кажется, что такие удачные выстрелы можно делать, когда в душе нет ни одной малейшей царапинки, когда там все просто, спокойно растет и, разогретое, выпирает наружу.
– Жарко мне, – говорит Матвей, – не привыкли мы к жаре, – и снимает свой пиджак. И другие снимают. Всем жарко. Но мне совсем не жарко, я даже не понимаю, как можно при этом остреньком ярком северном солнце чувствовать жару.
Пока мы едем по извилистой узкой речке Маймаксе, я знакомлюсь со всем экипажем и фотографирую интересующие меня лица. И как же любят эти простые люди фотографироваться!.. Мне кажется даже, что в основе этого лежит что-то серьезное, вроде того, как для нас написать книжку, оставить вообще по себе след, объективироваться. И в самом же деле, вот хотя бы этот старик в ирландских брюках, которого здесь называют все дядей; на лице этого старика написано, что он раз десять тонул, и его спасали, и раз десять он спасал, и что если он булькнет в воду, то, кроме минутных кружков на воде, ничего не останется. А то вот я его сфотографирую, и он повесит портрет в «чистой» комнате над столиком с тюлевой скатертью. На него будут смотреть из угла преподобные Зосима и Савватий и птица Сирин, а с потолка – вырезанный из дерева и окрашенный в синюю краску голубеночек, «вроде как бы святой дух». И так в этой чистой комнате, куда заглядывают хозяева только в торжественных случаях, будет висеть старик помор, потом сын с женой и с детьми. Постепенно возникнет любопытнейшая фамильная галерея в этой чистой комнате с тюлевыми занавесками и старинными образами.
Вот почему, знакомый немного с архангельским бытом, я с удовольствием снимаю таких людей. Старик в ирландских брюках застенчив. Он мнется, топчется, искоса поглядывает на меня, наконец подходит и спрашивает: «Почем?» – и не приеду ли я к нему в Мудьюгу и не сниму ли я его с супругой.
– Зачем тебе? – спрашиваю я.
– Как зачем, а то так помрешь и никто о тебе не узнает.
Я навожу аппарат, но он пугается, ему надо расчесать волосы, смазать их маслом, чтобы было «честь честью». Он долго возится внизу и является наверх с пробором посредине, тем самым человеком, который поражает нас на фотографиях величайшей искусственностью позы и напряженностью лица. Я его фотографирую, он испытывает глубочайшую благодарность и садится, добрый, возле меня на канатах. Немного молчит и спрашивает:
– Откулешний?
– Из Петербурга.
– А родина?
Я назвал. Он помолчал.
– А по какому же ты делу ездишь?
– Карточки снимаю.
– Тем и занимаешься?
– Тем и занимаюсь.
Опять мы молчим.
– А жена есть?
– Есть.
– И деточки есть?
– Есть.
– Ну, слава богу, – говорит он наконец, вполне удовлетворенный и с открытой душой.
Я подвергаю дядю такому же допросу. Он из Мудьюги, торговой беломорской деревни, недалеко от Двинской губы, на Зимнем берегу. Зажиточные поморы этой деревни ведут торговлю с Норвегией, плавают туда на тех самых шкунах, которые я видел с архангельской пристани. Из Мудьюги вышло много очень смелых и зажиточных, или, как выражается дядя, «прожиточных», мореходов. Капитан траулера тоже из Мудьюги и оказывается племянником моего старика. «Так вот откуда ирландские брюки», – думаю я. Но нет, дядя их купил сам в Англии. Почти все матросы нашего судна бывали за границей, у всех в костюмах есть след влияния Европы. Между первобытными дядей и Матвеем и джентльменом, вполне европейцем, капитаном – целая лестница. Мне хочется понять этот переход, взять что-нибудь среднее, и я знакомлюсь с юношей-юнгой, братом капитана. Он ученик шкиперской школы, совсем мальчик на вид, но выполняет все обязанности матроса. У него бездна желаний, он мог бы побывать уже в Лондоне и Париже, ему уже предлагали места на иностранных судах с жалованьем пятьдесят крон в месяц, но брат не выпускает его из-под своей опеки.
– А вы откуда? – спрашивает он меня.
Я называю.
– Там соловьи поют, видали вы соловьев? А Париж видели, а Италию?
К нам подходит другой юнга, постарше; этот уже везде бывал и имеет вид необычайной самоуверенности. Он спрашивает меня, в каком журнале ему поместить свое сочинение. Оно еще не начато, но будет написано непременно; он изложит все, что знает об океане. Молодой человек оказывается очень интересным и энергичным. Он рассказывает мне, сколько он перенес невзгод, прежде чем попал в шкиперское училище и сделался там первым учеником
– Прежде всего я был коком, то есть, по-вашему, поваром.
– Вот таким? – сказал я ему, указывая в кухню на молодого парня, страшно грязного, с раскрытым ртом и пальцем в носу.
– Нет, – засмеялся он, – это вологодский кок, они приходят из Вологодской губернии и привыкают к морю уже взрослыми. А я природный помор и начал плавать на парусном судне мальчиком. На шкуне кок должен все делать, не только пищу готовить. Чуть что не изладил, тут тебе сейчас волосянка. Тут уж не станешь вот так пальцем ковырять. Бывало, в поветерь хозяин проснется, почешется, потянется, встанет, посмотрит на море, зевнет: «Побережник! Ванька, ставь самовар!» Еще почешется: «Подожди, не надо». И опять завалится. Проснется: «Где самовар? Я тебе сказал самовар ставить!» И волосянка. «Ставь!» – кричит. Побежишь ставить. «Стой! Дай квасу!» Таскают, таскают, то пищу готовить, то рыбу солить, то паруса сшивать. И нет отдыху, хоть поветерь, хоть шторм. Редкий дойдет до штурмана или капитана, а то так пропадают всю жизнь в матросах. Нужно очень бойким быть!
Он опять указал мне на вологодского кока и засмеялся.
– Ну, далеко ли уйдет такой человек. Да и мне бы сидеть веки вечные матросом, если бы сам за ум не взялся. Отдал меня батюшка, покойник, в Соловецкий монастырь годовиком. Осмотрелся я там. Кончился срок. Нет, говорю, батюшка, не стану я так по-вашему жить. Да и ушел из дому. Вот так и наладился. Объездил весь свет, ездил и с англичанами, и с норвежцами, и с немцами, бывал на зверином промысле на Новой Земле, знаю все морское дело и вот теперь первым учеником кончаю, осталось одно лето практики.
«А батюшка его, – думаю я, – был, наверно, вот таким, как этот дядя в ирландских брюках, таким же крепким корнем, считавшим за великий грех высунуться из-под земли, державшимся всю жизнь за какие-то светлые точки там, в темноте, и все укреплявшимся и кореневшим, пока не настали другие времена».
– Край наш богатый, непочатый, – продолжает юноша, – море наше кишит зверем, только возьмись, приложи руки. Старики наши, вот хоть этот дядя, на льдинах плавали за зверем. Разве можно так промышлять! Себя не жалели, не понимали. Они вот так плавают по океану на льдине, пока их ветер к берегу принесет. И рады, если по двести, по триста рублей на брата выручат. А англичане и норвежцы тут же с своих судов им через голову стреляют и десятки тысяч увозят.
Я слушаю юношу и думаю о том, какой высший предел возможности его развития здесь, чем оно удовлетворится, как кончится его карьера.
И будто в ответ мне тают узкие берега Маймаксы и открывается бескрайная даль Белого моря…
В горле Белого моря
Я целый день не схожу с палубы: так хорошо на солнечном угреве, возле дышащего холодком северного моря. А вечером и совсем нельзя уходить: мы должны въехать в горло Белого моря, в ту узкую часть его, которая выводит в океан. Мы должны увидеть Терский берег Лапландии, должны проехать мимо острова Сосновец, через который проходит Полярный круг. Там, в это время года, солнце уже не садится и можно видеть полуночное сияние. Но дядя обещает туман и качку. У него примета: если суп пересолен, то, значит, будет качка и туман, а суп был сильно пересолен…
Так я стою и жду, когда солнце остановится и поднимется наверх. Легкий ветерок N0 холодит, небольшое волнение, верхушки волн светятся, зеленея, и рассыпаются белыми гребешками. Налево колышутся какие-то тяжелые белые полосы.
– Это туман?
– Нет, не туман, это тепло полезло с берега. Вот туман! Старик показывает рукой прямо вперед. Там, далеко, будто подпирая солнце, пушится белая гряда гор.
– Где же туман?
– А вот эта стенка и есть туман, – показывает он рукой на пушистые горы. – У нас примета: как подует полуночник (N0), то придет туман рано или поздно. Обязательно придет. Потому придет, что этот ветер гонит туман со льдов, с Новой Земли.
Я всматриваюсь в стенку, она бежит на нас, подвигается с страшной быстротой. Вот покраснело и сплюснулось солнце, и разошлось, и будто растворилось в тумане. Окутало сыростью и мертвым белым мраком, дохнуло льдинами Новой Земли.
И так проходит долго, долго.
– Слепой туман! – говорит дядя.
– Где мы теперь? – спрашиваю я.
– А бог знает, где… Сосновец, верно, уже проехали.
Он рассказывает мне об этих местах страшные истории. Каждое из таких имен, как остров Моржовец, Три острова, мыс Городецкий, Орлов, Святой Нос, в его душе написаны бесчисленными кораблекрушениями, украшены легендами, преданиями.
В горле Белого моря, где океанская вода встречается с беломорской, образуются опаснейшие водовороты, «сувои», и дядю много раз обносило вокруг Моржовца течением, или «венчало», как он говорит. И «венчало» его не на шкуне, даже не на лодке, а на льдине. Этот старик зимой с семью такими же, как он, бесстрашными товарищами выбирают большую льдину, садятся на нее и едут так по морю, вполне покоряясь стихии, воле божией… Льдину носит ветром и течением, охотники стреляют морских зверей и дожидаются, когда господь принесет их к берегу. Обыкновенно господь милует их и оставляет в «своем море». Но, бывает, и гневается и «проносит» сюда, в горло Белого моря. Тут их «венчает» вокруг Моржовца, уносит дальше в океан. Остается одна надежда – на Канин Нос. Но если и мимо Канина пронесет, то тогда всякие земные помышления нужно отбросить и положиться на одного господа бога. И бывает, что их вынесет на Новую Землю и даже на далекую Печору…
– Всяко бывает, – говорит старик, – всякое господь посылает испытание нам, грешным, на сей земле. Когда милует, когда казнит. Нам ли знать его, господние, пути. По только много, много голов наших тут складено. Несть им числа… Вот тоже Семена лонись (прошлый год) у Городецкого волной стегнуло…
И он рассказывает, как у Семена разбило в темную ночь шкуну у Трех островов, как при свете волн (фосфорическом) они с разбитого на камнях судна увидели близко черные скалы Лапландии и, привязав к высокой мачте веревку, раскачнувшись, по одному перелетели на берег. Рассказывает, как это судно приливом подвинуло к берегу и как они сделали из него костер, чтобы обогреться. Семен же крепко плакал, тужил, потому что восемьсот пудов семги унесло и судно разбило, а потом и вовсе взбесился, но его тут сетями опутали, и он стих у костра.
– Да где же мы теперь? – спрашиваю я, взволнованный этими рассказами, протестующий и будто сдавленный со всех сторон этой надвигающейся неведомой полярной силой. – Где мы теперь?
– Про то бог ведает, кругом туман, слепой туман…
Жизненная качка
– Где мы? – спрашиваю я тревожно капитана, спустившись вниз.
– Не знаю, – говорит он мне спокойно, – туман, вероятно, где-нибудь около Сосновца.
Он совершенно спокоен, потому что проезжал здесь сотни раз и вполне доверяет штурману.
Иллюминатор чуть бледнеет наверху, и мне не видно капитана. Знаю только, что он лежит в койке, потому что вижу там красный огонек его сигары.
Вдруг я чувствую, что будто наша каютка опрокидывается, что я теряю способность ориентироваться, твердое непоколебимое пространство будто становится жидким и ускользает.
– А знаете, – говорит капитан, – тут, в горле моря, непременно качка будет. Чувствуете, как славно качнуло?
Я спешу лечь на койку и избежать этим легкого головокружения.
А капитан как ни в чем не бывало философствует и рассказывает мне свою морскую жизнь. Ему хочется рассказать мне, стороннему человеку, о себе, вроде того, как дяде – сфотографироваться.
– Наша морская жизнь, – начинает он, – непрерывная качка. Как и всем у нас, мне пришлось начинать с кока, но только я с отцом ездил, это гораздо легче; отец жалеет, не очень гоняет. Отец меня любил, а несогласия пошли только после монастыря. Отслужил я год в монастыре, не очень понравилось, и так думаю: надо как-нибудь пробиться вперед. Стал по-своему жить. Отец все косился, ворчал, а вот как я поднялся на ноги, да все семейство стал кормить, да дом выстроил – замолчал. Он внизу живет по-своему, а я наверху – по-своему. Однако здорово покачивает, у вас голова еще не кружится?
– Ничего.
– Ну, может быть, ничего и не будет. Бывают такие люди, что не болеют. А меня мальчиком так сильно море било. Хорошо… Когда стал я на ноги, думаю, вот бы пароходик купить, наживку[29]29
Наживка – рыбка, вообще все, что насаживается на крючок для ловли рыбы.
[Закрыть] развозить мурманским промышленникам, как в Норвегии, а в штиль можно шкуны буксировать. Нашелся капиталист, дал денег, и поехал я в Норвегию покупать пароход. Знакомый купец-норвежец отговаривает. «Купите, – советует мне, – траулеровый пароход в Англии». – «Зачем? – говорю я. – Разве в нашем море можно тралом ловить?» – «У вас-то, – говорит, – и можно». И показал мне книгу. Смотрю: три, четыре, пять тысяч за рейс к Канину Носу. Тут я, куда ни шло, взял да и зафрахтовал норвежский траулер. Сделаю, думаю, опыт, сначала попробую на чужом. И вот, под норвежским флагом, являюсь на Мурман. Закинул трал. Изорвался. Закинул другой. Изорвался. А тут еще оборвал ярус[30]30
Ярус – тоже, что перемет, которым ловят рыбу, только большой, в версту длины и больше.
[Закрыть], промышленники на меня накинулись, что я на иностранном пароходе, да еще им снасть рву, губернатору подали прошение, я – телеграмму. Разрешили мне ловить, только чтобы не мешать промышленникам. Тут я и убрался к Канину Носу. Закинул там. Ничего. Закинул еще. Ничего. А время идет, ведь две тысячи в месяц с меня брали! Ну, вот вам и качка, чуть было я тут не разорился…