Текст книги "Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
В 1906 году Пришвин застал еще здесь незаросший след Петровской Осударевой дороги – так называли ее местные люди. Теперь по этому следу новые люди проводили Беломорско-Балтийский канал. Впечатление от столкновения старого с новым было сильное, противоречивое. Пришвин пытается отразить его в очерках «Отцы и дети», которые, однако, не выражают глубины его подлинных переживаний. Рождается идея романа «Осударева дорога», хотя в основе его лежит пока история мальчика – «русского Робинзона», заблудившегося в северных лесах; сюжет этот сохранялся у него еще с начала века.
В 1935 году Пришвин снова отправляется на Север, уже в сопровождении сына Петра. Передвижение и верхом, и вплавь по реке Пинеге, путешествие труднейшее на седьмом десятке лет. На основе путевых записей написаны очерки «Берендеева чаща», а в конце жизни повесть-сказка «Корабельная чаща».
В 1936 году последнее в жизни длительное путешествие – поездка на Кавказ в район Кабардино-Балкарии по заданию газеты «Известия». Цель поездки была дать картину преобразования края и запечатлеть личность самого преобразователя – Бетала Калмыкова. Материалы огромного путевого дневника Пришвину не удалось опубликовать из-за обстановки тех лет и трагической гибели Бетала Калмыкова.
* * *
Кончались 30-е годы; Пришвин находится на творческом подъеме, его переполняют множество неосуществленных замыслов, чувство необходимости собрать и систематизировать многолетний архив. А годы уходят, силы убывают. Трудно было за мельчайшим делом ехать по железной дороге из Загорска в Москву. Он писал, что художнику «запереться можно и надо от шума, от помех, но от жизни нельзя запираться, – ты должен слышать постоянное течение <…>. Ты пишешь в уединении, но чувствуешь текущую реку <…>. Ныне праздное одиночество позорно».
В 1937 году Пришвин после долгих хлопот получает наконец в Москве квартиру, которая дала ему возможность жить уединенно и спокойно в большом шумном городе и не прекращать своей работы. В Москве сразу же рождается у него новая тема: о ценности городской культуры.
Пришвин совершенно самостоятелен в своем осмыслении города. Его оптимизм еще раз выдерживает проверку на предмете, вызывавшем скорбь и возмущение многих писателей XIX – начала XX века, на городской жизни. У Пришвина мы читаем в 1951 году: «Что жизнь хороша, что мы, люди, не трава на ветру и не сено, что мы и от себя что-то можем сделать навстречу знойным иссушающим ветрам – это все зарождается в городе». «Единый образ природы, вытекающий из непосредственных впечатлений, зарождается в городе у людей высокой культуры».
Нельзя обойти молчанием следующего обстоятельства, в городе конца 30-х годов Пришвин иногда не только утомлен – он подавлен, и подчас ему хочется замолчать. Но в нем живет непоколебимая уверенность в торжестве светлого начала в человеке, в жизни. «Темно? Значит, скоро будет светать».
Как бы ни было подчас тяжко на душе, Михаил Михайлович верит своей основной мысли, что «добро перемогает зло». И это доказательство видно даже на такой побочной стороне его работы, какой являлась фотография: именно в эти годы он назовет свое фотографическое дело светописью, а себя «художником света».
1938 год, 6 октября: «Из учебника фотографии: „Белое рядом с черным становится на глаз еще белее, чем оно есть. Так, вероятно, по тому же закону контраста и добро становится сильнее рядом со злом“».
Именно эта сила поэтического оптимизма и дает поэту силу написать один из самых радостных своих, прямо-таки ликующих рассказов – «Весна света». Пишет он его по впечатлению «городского» путешествия, столь нового в его опыте. Пишет в самый канун назревающей войны, когда полмира было уже в огне. Это рассказ о существовании сказочной Дриандии, где царствуют братство и дружба народов. В эту волшебную страну сразу же поверили его собеседники – дети, и такой разговор у них с писателем действительно был, и произошел он на одной из московских улиц – на Патриарших (Пионерских) прудах.
В эти годы произведения Пришвина часто публикуются уже в издательствах для детей. Выходит сборник «Зверь-бурундук», задуман сборник «Золотой луг» и другие. Пришвин открывает для себя в канадской литературе «своего брата», писателя Серую Сову (Вэша-Куонэзина), посвятившего жизнь спасению жестоко уничтожаемых бобров, и художественно перелагает его автобиографическую книгу, впервые знакомя русского читателя с этим автором. Книга была рассчитана равно и на взрослых, и на детей.
Надо сказать, что Пришвин почти никогда не ставил себе целью писать специально для детей, хотя детскую литературу считал самой нужной и самой трудной. А если и ставил такую цель, то тут же уходил от этого, забывая «деловое» предназначение. «Детское» в писаниях Пришвина – это была непроизвольная потребность художника к простоте, ясности, образности слова. Это и значило у него «борьба с мыслью», о чем он пишет, вспоминая начало писательства.
Пришвин сам удивлялся и радовался, когда написанное становилось и детской литературой. Так, например, был написан цикл «Дедушкин валенок», написан одним духом – в несколько дней 1941 года, незадолго до начала войны. Он понимал эту работу как цикл народных рассказов с расчетом на взрослого читателя, напечатал ее в журнале «Октябрь». Однако «Дедушкин валенок» очень скоро стал классикой детской литературы.
И наоборот, написанная специально на конкурс Детгиза «Кладовая солнца», входящая теперь в обязательную программу средней школы, и сейчас читается нами, взрослыми, как вещь с глубоким философским подтекстом.
Летом 40-го года была создана Пришвиным новая книга «Лесная капель» со включенной в нее поэмой «Фацелия». Это первая книга Пришвина, сложившаяся из непосредственных дневниковых записей; они были взяты не только без существенной переработки, но почти без всякой стилистической правки. Книга была утверждением своей формы художественной миниатюры, несущей и поэтическое, и философское начало: «Миниатюра как искреиное, пока писатель еще не успел излукавиться в записи преходящего мгновения жизни <…>. Только в последние годы эти записи приобрели форму настолько отчетливую, что я рискую с ней выступить… Я пишу для тех, кто чувствует поэзию пролетающих мгновений повседневной жизни и страдает, что сам не в силах схватить их».
* * *
Когда началась война с фашистской Германией. Пришвин отказался от эвакуации на Кавказ, вместе со многими пожилыми деятелями культуры, и уехал к началу осени в глухие ярославские леса – места своих бывших охот, в деревню Усолье под Переславлем-Залесским.
Весной 1942 года показались признаки перелома в ходе войны. Это соединилось с радостью от наступления тепла после жесточайших морозов зимы, и мы находим в те дни у Пришвина такую запись: «Свет весной действует так, будто ты выходишь из себя и вне себя уже утверждаешься в той бесспорной радости, которую у тебя не отнимет ничто». Запись эта имеет короткий подзаголовок: «Свет».
Конечно, это писал не литератор, а просто человек, переживающий вместе со всеми страдания и вместе со всеми радующийся выходу из них.
На военные события Пришвин отозвался сразу несколькими рассказами. Самый значительный из них по содержанию – «Город света» – был написан в 1943 году. В нем он развивает свою любимую мысль о братстве народов и особом качестве души русского человека, способного восхищаться до самозабвения величием и красотой чужого народа. Этот рассказ был напечатан лишь после кончины Пришвина.
В 1943 году Пришвин был награжден, в связи с его семидесятилетием, орденом Трудового Красного Знамени.
В конце войны написаны две повести. Первая, переменившая несколько названий, – это «Рассказы о ленинградских детях», спасенных во время блокады. Вторая – «Повесть нашего времени», о женских судьбах во время войны; она была создана на материалах жизни в Усолье. Но по глубинному замыслу – это было большим размышлением на тему, поставленную Пришвиным еще в юности и выраженную им тогда нравственной формулой: «Все понять, не забыть и не простить».
В эти военные годы, проведенные в Усолье, откладывались и записывались наблюдения, вошедшие в последующие послевоенные произведения – «Кладовую солнца» и «Корабельную чащу».
* * *
Вскоре по окончании войны Пришвин приобрел полуразрушенный небольшой дом на берегу Москвы-реки в деревне Дунино под Москвою. Там он прожил остаток своих дней, с 1946 по 1954 год. Дунино стало последним любимым местом жизни писателя. «…Мне кажется, будто я вернулся в Хрущево, в лучшее прекрасное место, какого и не бывало на свете!»
Эти послевоенные годы в писательской работе были на редкость плодотворны. Победное окончание войны было встречено повестью-сказкой «Кладовая солнца». Это повесть с простейшим сюжетом – о двух детях, заблудившихся в лесу, но по внутреннему смыслу она была о победе высокого человеческого начала среди жестокой природы.
Той же теме посвящено сюжетное продолжение «Кладовой солнца» – повесть-сказка «Корабельная чаща». Внутреннее значение повести – это всенародные поиски правды истинной и сохранение ее народных истоков, символизируемых в образе легендарной прекрасной чащи, оберегаемой стариками на Севере.
Обе повести впервые названы Пришвиным сказками. Сказка становится отныне точным определением пришвинской поэтической прозы. Так называл он свою собственную, в долгом жизненном труде созданную литературную форму. Долго искал он ее, называл, как мы уже знаем, «очерком» даже страницы, исполненные поэтического звучания, пока наконец нашел, – это было в 1945 году во время писания «Кладовой солнца». Он назвал тогда впервые и уже навсегда все свои последующие произведения – сказками.
Реалист, он передает свое видение мира излюбленным приемом русской народной словесности, и мы еще раз убеждаемся в прямой связи пришвинского творчества с русской народной культурой.
В Дуннне продолжалась переписка многолетнего дневника Пришвина, начатая нами в годы эвакуации. Таким образом, готовился материал к книге дневников «Глаза земли» и было положено начало многим публикациям, осуществленным уже посмертно.
Многие дневниковые записи Пришвина, как и отдельные тексты в его рассказах, повестях и романах, являются образцами поэтической прозы, причем ее невозможно спутать ни с чьей иной. Мы замечаем у Пришвина особый ритмический строй речи: это музыкальная последовательность в построении слов и внутренние в ней созвучия; это ритмическое развитие самой мысли: речь идет все расширяющимися смысловыми кругами и приводит к обобщающему мысле-образу как к завершающему круг. Выберем из множества и приведем следующую запись: «Дым из трубы поднимается вверх, высокий, прямой и живой, а снег все падает, и сколько бы ни падало снегу, дым все поднимается.
Так вот и я себя в жизни. чувствую, как дым».
И еще запись – картина зимнего леса: «Вошел в лес уснувшие потоки тишины». Всего три медленных плавных слова – и перед нами законченный образ, его настроение: ветви согнулись под шапками снега; земля, подлесок скованы волнистым покровом; морозный воздух среди лесной чащи неподвижен.
Что значат эти слова Пришвина: «Мучился всю жизнь над тем, чтобы вместить поэзию в прозу»? В стихах легче очаровывать с помощью внешнего ритма. Проза же лишена многих внешних средств очарования. Поэтому она трудней и честней. И отсюда запись: «…В прозе невозможно поэтический ритм подменить ритмическим… А в общем, я писал, как чувствовал, как жил… я исходил от русской речи устной».
Поэзию и музыку слова Пришвин нашел, несомненно, в народной речи, у самых ее истоков: услышанный им на Севере сказ, стих, песня не сочинялись народом, а вырастали из жизненных событий и переживаний сказывающего и поющего человека. Они рождались из насущной потребности души – ее радости или горя. Так в народном языке возвышалась, опоэтизировалась проза. «Благодарил свою судьбу, что вошел со своей поэзией в прозу, потому что поэзия может двигать не только прозу, но самую серую жизнь делать солнечной. Этот великий подвиг и несут наши поэты-прозаики, подобные Чехову».
Все дунинские годы Пришвин работает над давно начатым и прерванным романом «Осударева дорога». Этот роман нес в себе тему пушкинского «Медного всадника» – об отношении личности и общества, о ценности человеческой личности, незаменимой и единственной. И одновременно о долге ее перед общей жизнью.
В конце своих поисков и метаний между правдой Петра и правдой Евгения он приходит к ясному сознанию, что есть вопросы, на которые не может быть однозначных ответов. Есть положения, когда обе стороны борющихся равны. Он приходит к осознанию неразделимости понятий долга и свободы. Впрочем, он уже давно это знал. Так, в раннем дневнике мы встречаем запись: «Земля есть необходимость, воля – осознание необходимости (жертвы). Так мыслит свободный. А раб мыслит: земля – свобода, воля – захват».
У художника, хочет он того или не хочет, мысли неумолимо требуют воплощения в образы и слова. Так, в 1946 году он записывает: «Узнал, что Петр ехал по Осударевой дороге, а за ним везли виселицу. А Пушкин: „Да умирится же с тобой“ и „Красуйся, град Петров…“».
Для человека современного сознания невозможно было оправдать такую дорогу. Вот почему дальнейшие размышления Пришвина сводились к тому, чтобы понять пушкинское противоречие и найти из него нравственный выход. Необходимо вслушаться в самый тон пришвннских записей дневника, сделанных параллельно работе над романом, чтобы понять состояние души писавшего: «Итак, „выхожу один я на дорогу“. И какой это кремнистый путь, и как больно ступать босой ногой. Но я слышу, как говорят звезды, и иду…»
Ни один из вариантов романа его не удовлетворял. Смерть застала автора за новой переработкой. Роман опубликован посмертно в его первой редакции, в которой он, автор, по его собственным словам, «уцелел как художник».
Свой последний роман Пришвин назвал также сказкой-былью. Если обычно под сказкой разумеется выдуманное, фантастическое, то у Пришвина сказка – это видение реальной жизни, но в ее богатейшей сущности, которую мы редко замечаем; и еще о подобном понимании сказки: это обнаружение скрытых пластов бытия, для выражения чего служит символ с давних времен и по наши дни во всех без исключения видах искусства.
Вот почему у Пришвина его сказка – еще и быль. Значит, сама наша жизнь является огромным, полным разнообразного значения символом с кроющимися в ней глубинами «фантастических», смысловых богатств. В каком-то новом, современном смысле мы можем понимать творимую Пришвиным его правдивую сказку о жизни. Размышляя над статьей одного американского литературоведа о ближайшем будущем американской литературы, Пришвин выписывает в дневник его заключение: «…не документальная точность, а мифичность – вот что, весьма вероятно, даст нам литература ближайшего будущего». И добавляет: «А между тем я этим занимаюсь уже полстолетия, и никто не хочет этого понимать». Эту запись дневника от 4 августа 1948 года мы должны рассматривать как формулу всей жизни и творчества Пришвина. Развернуть ее предстоит будущим внимательным и бережным исследователям.
Легенда, сказка, притча и есть жизнь образа, а не отвлеченное рассуждение. И раз она останавливает беспокойный бег понятий, то тем самым она получает силу соединить всех людей и во все времена. В этом, по-видимому, секрет и сила народного творчества.
Вот почему Пришвин отрицает всякую односторонность, будь она у человека науки или искусства, философа или моралиста. Такой человек, по словам Пришвина, «о действительность спотыкается».
Писатель вначале шел по жизни двумя путями – и науки, и искусства. Наконец он нашел общую дорогу – в жизнь, где все пути сливаются. Мы уже знаем, как он назвал этот выход, этот плод всего пережитого – «искусство как образ поведения». Пришвин пишет: «Если я по природе своей ученый, поэт или философ, а занимаюсь чем-нибудь практическим, просто для своего существования, то куда же девается моя наука, поэзия, философия? Думаю, что они входят в состав того простого, что я делаю и чем каждому из нас жизнь дорога. В этом смысле мы все поэты и философы и все сходимся в этом чем-то. Так вот, бывало, один обращается к другому с такими словами:
„Друг, скажи по правде“.
И друг отвечает:
„По правде говорю тебе“.
И вот эта правда понимания друг друга и есть наука простого человека, его философия и его поэзия».
Теперь уже можно сказать определенно и ответственно: Пришвин был благоговейным учеником и последователем представителей русской классической литературы в ее поисках нравственного значения искусства как всенародной правды.
Лирический герой всех произведений Пришвина любит жизнь и в ней все, требующее его участия. Радость жизни не изменяет ему при самых тяжких обстоятельствах, и вот почему он возбуждает к себе любовь столь разных людей.
Здесь, вероятно, источник силы и одухотворенности языка и поэтического слова Пришвина.
Пришвин нечто нашел и осуществил. Нас убеждает в этом его слово как функция, как свечение его жизни. Какими мерками судить художника, подвижнически ищущего путей истины и создающего, по слову Пришвина, ту «субстанцию мира», без которой не может быть движения жизни, не может существовать новый человек?
Рассказ о жизни М. М. Пришвина подходит к концу. Поздней осенью 1953 года мы переехали из Дунина в Москву. Тяжело больной Михаил Михайлович сам вел машину, – он не подозревал о приближающемся конце и боролся с непонятной физической слабостью. В Москве – больница. Потом – возвращение домой.
Декабрь. Раннее утро. Михаил Михайлович, как всегда, уже на ногах. Он подходит в кабинете к окну, записывает:
«День серый от неба и до земли пришел и стал.
– Не спеши, Михаил! – сказал я себе. А самому дню:
– Погоди! – приказал я. – Не трогайся, пока я не отпишусь, теперь утро, ты еще в моих руках!»
В ночь с 15 на 16 января 1954 года он скончался. Последняя запись в его дневнике: «15 января. Пятница. Деньки, вчера и сегодня (на солнце – 15) играют чудесно, те самые деньки хорошие, когда вдруг опомнишься и почувствуешь себя здоровым».
III
В чем же современность и новизна Пришвина-художника?
Не о конце – о начале творческого пути Пришвина будем мы сейчас говорить – о его центральной идее: «искусство как образ поведения». Круг сомкнулся, мы нашли свою точку опоры: отсюда и открывается смысл его творчества. Остается лишь спросить: куда же ведет оно нас?
«Дело человека – высказать то, что молчаливо переживается миром. От этого высказывания, впрочем, изменяется и сам мир». Это и есть избранное Пришвиным направление в его словесном творчестве.
Природа Пришвина – это прекрасный мир, о котором тоскует каждый человек, тоскует явственно или слепо. Приглядимся же к поэтическому миру – это тот мир, который открывает нам по мере сил своих каждый художник.
Первое, что мы замечаем: вещи и существа стремятся в восприятии художника обрести прекрасную форму, но это не пустая, не отвлеченная мечта: скрытое соответствие существ, как некая возможность гармонии, устанавливается Пришвиным в нашем бедственном мире природы, хотя этот мир и страдает смертельно в жестокой борьбе и противоречиях. Эти скрытые возможности, как художественные открытия, иногда вдруг проглядывают в отдельных деталях.
Вот перед ним хотя бы цветок: своей круглой сердцевиной и венчиком он напоминает солнце. Или рыба – своей формой, плавной, находящейся в непрерывном движении, она повторяет волну. Колос соотносителен лучу, в тонком стебле, устремленном вверх, сама земля как бы открывает свою способность, свое стремление становиться лучом. В каждом стебле и листе тонкая линейная грань – нечто от природы драгоценного камня или кристалла.
Тема кристаллографии у Пришвина имеет множество аспектов. Это и образ изначально сотворенного мира как кристалла, который, падая, образовал бесчисленные формы круглых миров. Это и мысль о том, что всякая творческая сила есть сила кристаллизации, то есть восстановление изначальных и вечных форм кристалла. И наконец, мысль о кристалле переносится в область духовную – в область борьбы за Прямую, как моральную борьбу за некий идеал, противопоставляемый Кривде.
Такие художественные открытия можно делать без конца, и все они находятся, несомненно, на грани сказочного, в сущности, детского восприятия мира, – так видит мир ребенок. Но тем не менее они реальны, потому что доступны всем, и они украшают нашу жизнь, хотя мы и не задумываемся об этом.
Так видит художник мир, в котором возможна согласованность форм, наблюдаемых им в отдельных случайных явлениях. Этот мир хорошо известен ребенку, и Пришвин не устает повторять о детском восприятии мира и о художественном творчестве как об игре ребенка.
Так настроенный и осуществляемый в искусстве мир мыслится нами сейчас скорее всего только как прекрасный вымысел – сказка. Но без сказки, как мы знаем, человек ни жить, ни работать не может: нет движения без сказки, и без сказки не может быть правды. Так думает Пришвин. И еще резче: «Правда без выдумки – как самолет без горючего».
В творческом воображении художника происходит борьба: в конечные обыденные формы художник вкладывает бесконечное поэтическое содержание.
Тут остановимся и мы и начнем вместе с Пришвиным обратное движение, чтобы представить себе ясно, что такое природа у художника – Пришвина.
Космос – этот символ бесконечности – переносится Пришвиным внутрь земной знакомой нам природы, и это уже не расплывчатый бег уносящейся мечты, а четкая материальная прочнейшая форма земного бытия.
Так понимаем мы поэтическую философию, и таково поэтическое понимание мира природы и человека в нем у Пришвина.
Пришвин пишет: «Вот это и есть самое главное – быть уверенным, что мир этот существует и если сделаешь усилие, то можно и самому попасть в него и потом открыть его всем.
Сколько ни думай, не скажешь, откуда берется эта уверенность в существовании чудесного мира, уверенность, равная знанию, требующая от каждого оставить свой дом и найти лучший, и как-то не для себя одного, а для всех».
Как это происходит в сознании, в опыте Пришвина? Вот простейшая запись его дневника, его повседневного быта: «Чтобы лес стал как книга, нужно сначала не по верхушкам глядеть, а нагнуть голову и вникнуть в мелочи. Это не очень легко, потому что хочется смотреть на вершины. Много нужно в себе пережить, чтобы захотелось с любовью и радостью глядеть себе под ноги. Надо, чтобы стало тесно в себе, и очень больно от этого, и почувствовать малость свою, и возненавидеть претензии вместе с птицами летать по вершинам.
Тогда в глубокой уничтожающей тоске опускаешь глаза и встречаешь маленькое чудо какое-нибудь: вот хотя бы этот папоротник с такими сложными листьями, такой нежной зеленью <…>. После долгого удивленного разглядывания внизу попала пушинка в глаз, захотелось вверх посмотреть, и вот тогда открылись вершины во всех своих подробностях, во всей своей красоте. Так нашелся выход из себя».
Этот выход нашелся в человеке, как мы только что увидали, через связь его с родным и земным, через любовное и смиренное к нему отношение: надо было «возненавидеть претензии… летать по вершинам..». И тогда открываются ему все богатства жизни – и под ногами, и на вершинах.
Так, в конечную форму художник вложил бесконечное содержание: море, озера, очарование бездны – все это оформлено у Пришвина и стало структурно-прозрачным, остановленный! в беге. Все стало у художника устойчивой действительностью.
Снова скажем: его мир – мир поэзии, сказки. Пришвин пишет сказки и в конце жизни отдает себе в этом трезвый отчет. Но сказки эти – быль, творимая из поколения в поколение, это жизнь, в которой не может осуществляться никакой правды без сказки. Правда и есть осуществление «лучшего, чем данное», в чем, по слову Пришвина, и заключается смысл всякого искусства.
У читателя может возникнуть тревога, что напряженность внутренней жизни уводила Пришвина в особое мысленное уединение и природа заменяла ему декадентскую «башню из слоновой кости». Но откроем любую его страницу – и такое опасение сразу рассеется. От первых его строк и до последних, написанных перед концом, – во всем видна прямая и тесная связь с общей жизнью, тревога за все, что творится на земле. «Спасителем человека от Кащеевой цепи будет тот, – пишет Пришвин в 1925 году, – кто научит каждого работника видеть в своем труде творчество жизни, чтобы часть узнала себя частью целого – коллектива. Есть ли это дело художника? – спрашивает Пришвин. – Нет, – отвечает он себе, – это уже дело человека».
В конце своей жизни писатель всецело обращает внимание на судьбы этого человека. Вопросы истории, войны и мира, спасения и преобразования природы – все эти вопросы нашей современности являются темой размышлений Пришвина и присутствуют особенно ощутимо в произведениях последних лет.
За ним стоял долгий опыт жизни: сколько подвигов, сколько преступлений, сколько судеб, за которые мы все сообща несем ответ, пережилось и оставалось в памяти. И на старости лет Пришвин сохраняет в душе те же черты юноши, принявшего некогда марксизм, чтобы поторопить пришествие благодетельной мировой катастрофы, которая, по вере его, преобразит жестокую и несправедливую жизнь.
Но уже в молодости, на своем тридцатилетнем переломе, он знал: он должен искать и найти, чем он сам может быть полезен общему делу данным ему природой дарованием, – это дарование настойчиво стучалось в душе и требовало воплощения.
По окончании войны Пришвин делает на рукописи своей, как ему казалось законченной, «Повести нашего времени» приписку, меняющую в корне смысл конца повести: теперь он обращается к герою своему с призывом снять с себя эту тяжесть свою: «все понять, не забыть и не простить».
«Так это эгоизм?» – спрашивает однажды, не понимая Пришвина, его собеседник. «Нет, – отвечает Пришвин, – это милосердие».
Нравственная мировая трагедия разрешается теперь Пришвиным по-новому, и это толкование должно было лечь в основу переработки «Осударевой дороги». С таким недоговором и вместе с тем с приоткрывшимся для него новым пониманием темы возмездия Пришвин уходит из жизни, не успев написать задуманную работу. Мы можем лишь бережно принять этот новый приоткрывшийся смысл и нести его дальше.
Как в народной сказке злоключения героя непременно должны закончиться победой, пиром, так и у Пришвина мы находим этот образ победы даже в самом начале его творчества, например, в дневнике 1915 года: «Я верю, мое единственное неведомое богатство будет некогда радостью всех». Он рисует легендарный образ мирового обеда – всеобщего братства, когда «не дерутся, не считаются с местами, едят да похваливают».
Мировой обед всех народов – всех культур. Чаша жизни. Космос как круглое образование. Человек как двуединая чаша. Круг как символ самозавершенности. Среди этих образов и бьется мысль художника.
Сквозь все записи пришвинского дневника и в молодости, и в старости просвечивает вера в великую миссию Родины и в особенный нравственный склад русского человека: «…в России нет средних людей». Так говорил ему в начале века петербургский чиновник и называл это качество нашей бедой. Но сам Пришвин понимает иначе: он заглядывает через край этой тайны русской души – тайны, по мысли Пришвина, ее невоплощенной гениальности.
Еще раз вспомним запись из позднего дневника: «И, может быть, всякое искусство является только ступенькой по лестнице: за верхней ступенькой искусство вовсе не нужно».
Всем это близко и понятно: мы ценим дело жизни взамен ее теоретизации. Мы ценим поступок взамен назидания – вот что оказывается понятным всякому человеку, стоящему на любой ступени сознания, вот где «его философия и его поэзия». Значит, решимость действовать есть для каждого человека в каком-то смысле конец его философии – но этот конец есть богатейший плод его предыдущих мысленных усилий. Это и есть пришвинская тема: «искусство как образ поведения».
Повторим: это понятно и убедительно для всех, и это значит, что Михаил Михайлович Пришвин не только поэт и певец природы; соединяя нас всех простой сердечной мыслью, он еще и подлинный народный русский писатель.
Если разнообразную жизнь нашу в ее материальной структурности рассматривать как переливы света в гранях кристалла, то само дело жизни – это чаша, и ее надо всем нам вместе испить: все мы связаны и каждый ответствен перед каждым. Чаша – это образ единства, связи и взаимной ответственности всех людей и всех народов на земле.
В разгар мировой войны, в 1943 году, Пришвин пишет: «Теперь я знаю, если бы все народы чувствовали свой стыд перед другими, стыд, вытекающий из глубокого чувства родства и ответственности за общее дело, то не было бы и этой страшной массовой смерти.
И я знаю, что моя правда русского бессмертна и что рано ли, поздно ли этот свет <…> преодолеет и победит сокровенные источники зла».
В. Пришвина