Текст книги "Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
Мне, дилетанту, рыболову с удочкой, едва мирящемуся с насаживанием червяка, это зрелище не особенно приятно. И вот, к своему величайшему удовольствию, нахожу себе товарища, такого же дилетанта, как и я. Машинист на корточках, с ведром в руке, отбирает себе крабов, морских ежей, звезд, забавляется раком-отшельником, старается выгнать его из раковины. Все это он хочет засушить и показать своим детям дома. Я присоединяюсь к нему, беру ведро и наполняю его разными морскими животными. Все они, красные, зеленые, желтые, стараются выкарабкаться из-под давящей их тяжелой массы рыбы и губки. Я освобождаю их, пускаю в воду, и они, благодарные, начинают мне кивать оттуда своими лапками, усиками и щупальцами. Но моя мирная освободительная работа снова отравляется отвратительным зрелищем. Кок, тот самый кок с чайником, которого я ободрял во время качки, прицепил на удочку рыбку, закинул в стаю птиц и торжествующе тянет несчастную на палубу. Я освобождаю птицу, но кок недоволен и принимается швырять губкой в глупышей. Это занятие увлекает матросов, и вот все они начинают попадать губкой в птиц. Крик, писк, хлопанье крыльев, хохот матросов, запах морской глубины, и эта масса животных, и безграничное пространство воды, и мутное пятно солнца над океаном – все это мне кажется какой-то пляской морских чудовищ с рыбьими хвостами, звериными копытами и человеческими головами. Водки бы сюда, но водка не допускается капитаном.
Поторчина
Окруженный волнами, силы я все истощил на неверном плоту,
Не вкушая столь долго пищи, покоя и сна.
«Одиссея»
Мы ставим большой поплавок с флагом на якоре, буй, отмечаем этим найденное рыбное место и ездим вокруг него, вытаскивая трал через каждые два-три часа. И так почти целую неделю. Редко-редко выглянет из тумана солнце, посветит два-три часа, покраснеет и снова растает в тумане, потому что постоянный N0 всегда сопровождается туманами. Наконец наступает давно жданный день: встреча с «Княгиней Ольгой». Но надежды на встречу мало, потому что мы так и не видели Канина Носа и не определились, да и день совсем туманный. Но, кто знает, может быть, и встретим, услышим свисток. Я сижу в штурвальной, напряженно вглядываюсь в туман, слежу за стрелкой компаса и время от времени даю свистки на случай встречи с другим пароходом.
Как-то раз я вижу, что дядя мне машет руками, что-то кричит. Что такое? Свисток! Он слышал свисток. Я даю свисток, но ответа нет.
– Ты ослышался, старый?
– Нет же, своими ушами слышал, вон там.
Я вглядываюсь в то место, где он слышал свисток, и мне кажется, что там мелькнуло что-то темное в тумане. Еще и еще. Какая-то темная тень колышется на волнах. Судно, «Ольга», нет сомнения, что это «Ольга».
И как я жду! Чтобы понять меня, нужно вот так, как я, проплавать в океане больше недели, нужно спать возле крысиного гнезда при грохоте распорных досок у самого уха, нужно промокнуть, пропитаться и пропахнуть рыбой. Вот тогда можно меня понять, как я жду «Ольгу». Я вижу, как растет тень судна в тумане. Мне кажется, что я уже слышу аккорд и вижу даму в черном плаще, с дорожной сумкой через плечо. Мгновенно созревает план: бежать отсюда, ехать на Новую Землю на «Ольге» и вернуться с ней в Архангельск. Я даю тревожный свисток, мне не отвечают, а темное растет и быстро приближается. Это не судно, это большой кит плывет нам навстречу.
– Это кит, дядя?
Он молчит и внимательно смотрит. Матросы тоже бросают чистить рыбу и смотрят на нос. Дядя идет даже к борту.
– Кит? – опять спрашиваю я.
– Непохоже, долго держится.
– А что же это?
– Так приплыш. Мертвечина. Кит ли дохлый, косатка, зверь или что…
Приплыш уменьшается вдвое, втрое, словно тает в тумане.
Дядя готовит багор, чтобы схватить его. Но он делается совсем маленькой черной точкой. Дядя смеется и говорит:
– Поторчина.
Хватает багром, вытаскивает на палубу кусок дерева. Это просто насыщенный водою кусок дерева, торчком плывущий в тумане, больше ничего.
– Поторчина, – опять говорит дядя и бережно обтирает ее полой.
– На что она тебе?
– А от клопов годится, первое средство…
И вот все, что осталось от «Великой княгини Ольги», созданной океанской иллюзией: какая-то глупая поторчина.
Вдруг я отчетливо слышу свисток, совсем близко. Я отвечаю, мне тоже свистят. С каждой минутой мы приближаемся, беспрерывно свистим друг другу.
«Ольга»! – теперь уже нет никакого сомнения. Мне кажется, что и «Николай» совсем уж не так хрипло свистит и будто дрожит от радости, стрелка компаса совершает чуть не полные обороты, а сам я решаю определенно бежать отсюда.
Судно показывается в тумане, и с мачтой, и с трубой.
Это уже не поторчина. Но еще мгновение, и перед нами не «Ольга», а «Николай», не самый «Николай», а двойник его, абсолютно такой же: с распорными досками на боках и с косым парусом назади. Мне даже немножко страшно, будто галлюцинация. Но через мгновение «Николай» – двойник почти у самого нашего борта. На вышке стоит с рупором в руке известная всему миру всегда неизменная фигура в серой клетчатой одежде, с окаменелым лицом, с холодными стальными глазами. Английский траулер. Англичанин спрашивает нас, кто мы, откуда. Мы говорим: русские, архангельцы. И тогда даже на его деревянном лице выражается изумление: «Archangel», – протягивает он. До сих пор у архангельцев не было траулера. И хотя тут и нейтральные воды, но все-таки иностранцам неловко, очень близко к границе. Англичанин задает нам несколько вопросов о рыбе и, отъехав немного, спускает в воду трал. Немного спустя мы встречаем еще одного англичанина, потом еще, потом норвежца и все ездим вокруг нашего буя и время от времени свистим друг другу в тумане. Наши моряки ворчат, они совсем неосновательно считают эти воды русскими. Но я рад этим соседям. Рад думать, что вот, хоть в океане, нет этой границы между нашим и вашим.
Так проходит день, полный событий, неожиданных встреч, но «Ольги» все-таки нет. Я жду ее весь день до ночи, свищу, мне отвечают английские и норвежские траулеры, но «Ольги» нет. Наше свидание не состоялось, и, полный самых грустных размышлений о предстоящих скучных, одиноких днях в океане, я спускаюсь вниз и засыпаю в своей койке, тщательно заколотив отверстие к крысам.
Горний ветер
Я не имел понятия, что значит в море перемена ветра; если бы я мог предчувствовать, что значит в Ледовитом океане ветер с земли, «горний ветер», то в ожидании его как бы скрасились последующие скучные дни в море.
И вот утром матрос мне говорит внизу в каюте:
– Ветер горний, сюд-вест, посмотрите, какая краса!
Я поднимаюсь наверх и не узнаю моря. Солнце ярко сверкает, и туман бежит клочками, как разбитое войско, ни малейших следов волны, только медленное дыхание, будто грудь спящего человека. Где-то далеко в синеве белеет чайка, как последний оторванный кусочек вчерашней океанской пены. Но главное – ветер, ласковый, родной. Я вдыхаю и ясно чувствую запах сена, цветов, тут, в океане.
– Чувствуете, – говорю я штурману, – аромат?
– Еще бы, – отвечает он радостно, – берегом пахнет. При этом ветре всегда в океане берегом пахнет.
Берег дышит на нас ароматом, – и штурман поверяет мне свои мечты. Ему бы хотелось больше всего поселиться на берегу, где-нибудь у озерка, и ловить рыбу.
Я его поддерживаю, правда же хорошо.
Мы мечтаем об озерке и удочке и смотрим, как на носу, на фоне синего теперь океана, рыбаки сидят на опрокинутых ведрах и чистят уже третью тысячу пудов рыбы. Они бросают в море головки мелкой рыбы, и они там в воде зеленеют и светятся, манят акул, а трал захватывает их, вынимает из моря на палубу.
И как это странно: мечтать о лужице и удочке на берегу в виду целого океана воды. Но что же делать, пахнет берегом, такое свойство аромата земли.
– Я уже сделал первый шаг, – говорит штурман, – женился…
– И лучше стало?
– Много лучше. Теперь уж я знаю, куда приеду, зачем приеду. А бывало, выйдешь на берег и пустишься, ка-ак шальной олень. Напоят тебя, оберут. В одной рубашке приползешь к кораблю на четвереньках. Наверх уж лебедкой поднимают. Да в наказанье другой раз лишат берега. А как моряку без берега!
Я смотрю сверху на Матвея и не могу не улыбнуться ему. Ветер с земли и аромат ничуть не волнуют его, он по-прежнему спокойно чинит трал, но здоровье так и выпирает на его красное курносое лицо, и он без мысли улыбается, просто от теплого ветра
– Ну, а ты, Матвей, женат?
– Не-ет…
– А как же?
– А так, мне и без бабы хорошо. Путаться с ней. Денек, два побыл на берегу – и в море. В море хорошо, всей грудью дышишь. Ишь, благодать какая!
И он вдыхает аромат воздуха.
Но всем, кроме Матвея, хочется на берег, всех волнует этот береговой ветерок. И все делают намеки капитану. Не хватает веревочек для починки трала. Провианта мало.
Машинист что-то толкует о масле. Капитан мрачен: соли нет, рыба портится, а лов хороший.
– Да что вы, сговорились, что ли, все, – восклицает он и, мрачный, спускается в трюм.
– Сходи, сходи, – смеется юнга, – я тухлую рыбу наверх положил, понюхай.
Из трюма капитан появляется еще более мрачный, но с готовым решением
– Сюд-вест! – говорит он штурвальному. Пароход повертывается и полным ходом летит в ту сторону, откуда дует ароматный береговой ветерок.
Глава V. Анархическая колония
Северный орех
Из разорванных утренних туманов показывается черный Мурман, будто старик с седой бородой. Мы теперь в ближайшем соседстве с Норвегией; самое слово Мурман происходит от норвежского Норман. Наш пароход быстро бежит навстречу этому старому деду, одиноко стерегущему здесь, в Ледовитом океане, наши зеленые поля и города. Туманы поднимаются выше и выше, и вот перед нами не старик, а древний окаменелый слон свесил громадный хобот в океан и пьет воду. Кожа старая, землистая, слежавшаяся в складки. Но утром, когда солнце разгоняет туманы, и камень живет. Черный лоб краснеет, разглаживается, приветствует, радуется, как только может радоваться старый окаменелый слон. Теперь мы уже различаем в складках скал белые клочки снега, последние следы недоверия на морщинистом лбу.
– Красиво? – говорю я капитану.
– Что красиво?
– Эти горы… и все… так…
Капитан думает, что красивым можно назвать только берег, усеянный селами, городами, зеленеющий, но черный Мурман… камень… без малейших признаков жизни…
– Красивая земля, – не очень искренно соглашается он, – но что в ней, пустая.
– А море! – говорю я, указывая на спокойные валы зыби, от которой у скал непрерывно взлетают высокие белые фонтаны.
– Да, море… море… да…
Я заражаю его, привыкнувшего ко всему этому, своим интересом к этой новой для меня природе… Он вглядывается в берег, будто увидел его в первый раз. Но через минуту вспоминает, что у него какая-то практическая цель, нужно что-то погрузить, выгрузить, забывает о красоте черных скал над океаном и дает условный свисток. Горы откликаются, высылают из трещин лодку, другую, третью…
– Тут целый флот!
– Это еще что, – отвечают мне, – а бывает, народу глядеть не переглядеть, считать не пересчитать, растянутся по морю, что лес, облепят пароход, что мухи.
Лодки – большею частью те знаменитые мурманские «шняки», на которых промышленники выезжают далеко в океан ловить рыбу и постоянно гибнут на них. Это те шняки, которые на Севере служат символом русской культурной отсталости и постоянным предметом насмешек соседей-норвежцев. Между шняками попадаются и красивые, похожие на античные суда, «елы», более совершенные лодки, но и то уже оставленные норвежцами, применяющими теперь безопасные палубные боты.
Лодки и елы тесным кольцом окружают пароход, стучат друг о друга. Здоровенные поморы прыгают из одной в другую, то ругаются, то хохочут: всем хочется раньше попасть на пароход. Взбираются на палубу, ворочают бочки. Одному великану, я вижу, не терпится; он, не дожидаясь помощи машины, поднимает бочку на борт и… бух! – лодку внизу заливает наполовину водой… Общий хохот.
Здоровая, веселая, свободная жизнь, совсем незнакомая жителям средней России и даже тем деревенькам Беломорья, которые расположились на Летнем берегу против Соловецкого монастыря. Сюда, на Мурман, ездят только те поморы, которые живут на западном берегу Белого моря, которые, собственно, и называются на Севере «поморами».
– Хорошо! – говорю я нашему капитану.
– Ничего, – отвечает он, – народ хороший. Грубоваты только. Да это ничего. Северный человек – орех, его раскусить нужно.
– Поезжай к ним, – советует старик, – посмотришь. Через неделю пароход придет, и уедешь.
– Не-де-лю!
– Что тебе неделя, все равно веку идти.
«В самом деле, – думаю я, – что такое неделя, а для сравнения с Норвегией, в которую я поеду, хорошо побывать среди этих великанов, потомков новгородских дружинников». Беру свой чемодан и спускаюсь вниз
– Можно? – спрашиваю одного, другого, третьего.
Никто не отвечает. Один, опираясь на мое плечо, перескакивает в другую лодку, другой наступил на чемодан. Между этими людьми я становлюсь маленьким, исчезаю.
– Можно?
– Сиди-и… Сел и сиди. Сиди и сиди!
Везут и высаживают на голые скалы. «Под пахтой», как называют тут небольшую бухточку между горами (пахта – гора).
– Это становище?
– Нет, это Пахта, становище далеко, версты две.
– Я просил вас свезти меня в становище!
– Ты просил, а мы тебя не просили. Сам сел. Да чего тебе… Мужик ты дородный, клади чемодан на плечи, да по горам… Шагом марш! Тропинка есть, славно дойдешь. С богом, вон тропинка!
Одет я, как барин, во всяком другом месте, в чаянии двугривенного, мне сделали бы все.
Но тут – ни малейшего поползновения, еще мне в насмешку дадут, если я предложу.
Вот он, северный-то народ… «Северный человек, – будто все еще слышу я слова капитана, – орех, его раскусить нужно».
Раскусить так раскусить, делать нечего.
Я вскидываю себе на плечи чемодан, пуда в два-три весом, и поднимаюсь на скалы.
– Вот так, – слышу я за собой. – Вот так, иди и иди. Шагом марш! Тропинка приведет к месту!
* * *
Какая это тропинка! Тут на голом камне и не может быть тропинки. Это просто едва заметные пыльные следы сапог пешеходов на черных камнях гранита. Я поминутно теряю след и то поднимусь слишком высоко, то опущусь до какой-нибудь расселины, которую нельзя перейти, и снова возвращаюсь искать следы сапог на камнях.
Раз так я поднимался к отвесной стене над морем и заметил, что из трещины скалы свешивается пучок лиловых колокольчиков. Заинтересованный, как они держатся на голом камне, как они могли тут вырасти, я осторожно протягиваю руку вниз, срываю. Настоящие сочные цветы и пахнут свежим лугом, как пахнут непахучие цветы. Они устроились здесь в трещине скалы. Разглядывая цветы, я вдруг замечаю, что край моего пальто показывается то на фоне черных камней, то над зеркалом воды. Другой край тоже качается, и колокольчики в руках качаются, и все покачивается: пуговицы, цепочка. Я понимаю, что это от морской качки, но странно то, что я сам смотрю на себя, сознаю и не останавливаюсь, будто это не привычка, приобретенная на судне, а скалы над океаном качаются. Спешу уйти вниз, спускаюсь к зеленоватому местечку. Это озерко, окруженное мохом. Тропа упирается в воду, глубоко, нельзя перейти. Что бы это значило? Приподнимаюсь наверх поискать новую тропу и вдруг понимаю, что это не озерко внизу, а временная вода океанского прилива. Чтобы ориентироваться в местности, я поднимаюсь еще выше и вдруг вижу, что я подошел почти к самому становищу.
Две высокие, уступчатые, будто искусственно сложенные из больших черных камней горы, с восьмиконечными крестами наверху, стерегут множество лодок в бухте. Гора с крестом и есть, конечно, тот глядень, про который мне много рассказывали. Отсюда поморы ждут судов с моря, ждут погоды, здесь устраивают иногда и свои пиры.
Судов так много, что едва заметно воду, не видно, где начинается берег, на котором приютилось множество домиков с плоскими крышами, похожих отсюда не то на самовар, не то на печь, потому что над ними иногда возвышаются железные трубы. Чего же лучше? Весело, свободно. Небольшое усилие над собой – и я прислоню сюда свою лодочку и заживу припеваючи.
Мои мечты носятся в воздухе, совсем как эти серебряные чайки, крачки, кривки, поморники, зуйки.
Сгорает одна папироска, другая, третья, становится нехорошо, попадается мысль: «Северный человек – орех, его еще раскусить нужно». И тут я замечаю, что там, где было озеро, окаймленное зеленым мохом, – теперь черное, покрытое грязными водорослями место, виднеется и тропа на нем.
Надо идти, надо раскусить северный орех.
Зверобой
Внизу путаница еще больше, чем наверху. Вот, кажется, тут тропа, тут и пройти между двумя станами. Прохожу, но третий стан загораживает путь, и на крыше зуек[33]33
Мальчиков, участвующих в рыбной ловле, называют зуйками.
[Закрыть] бьет в таз-барабан, а другой подкатывается под ноги. Здесь висит огромная сеть, там сушится рыба с отвратительным запахом, вот бочка с смолой, якорь, лодка. Сразу видно, что тут некому прибрать, что тут живут одни мужчины, без жен. Припоминается, как хорошо там, в Поморье, у жен этих рыбаков: все устроено, все вычищено, все дожидается благополучного возвращения главы семейства.
Мне нужно разыскать здесь двух людей: знаменитого помора по прозвищу «Зверобой» и колониста «Вичурного». Первого мне рекомендовали как «законника», интересного человека, второй – колонист, значит – постоянный обитатель Мурмана, и, значит, у него есть баба, которая и уху может сварить, и самовар согреть.
Я хватаю одного подкатившегося мне под ноги зуйка и велю вести сначала к Зверобою.
Но Зверобой, оказывается, тут же и живет на своей собственной шкуне, обнаженной отливом, подпертой чем-то, чтобы не упала.
Взбираюсь на шкуну. Никого нет, тишина, как на судне моряка-скитальца.
– Отзовись, живая душа!
В ответ из люка показывается голова, похожая на моржовую, но без клыков, потом гигантское туловище, одетое в самоедский широкий савик, ноги в тюленьих сапогах. Мне показалось, что и лапы его покрыты моржовой шерстью, но это были такие рукавицы.
«Вот он орех-то», – думаю я и называю себя и лиц, рекомендовавших меня.
– А по какому же вы делу к нам жалуете?
– Любопытствую, как живете.
– От статистики или от редакции?
– Пожалуй, от редакции.
Как только я сказал слово «редакция», помор преобразился.
– Ну иди, иди сюда в каютку, чайку попить, будешь гость дорогой. Поговорим. Я бывалый, я тебе все расскажу.
Мы идем вниз, в заботливо убранную каюту.
Тут сразу видно, что хозяин «помор» в том особом смысле слова, которое придают ему здесь. Помор – это что-то вроде дворянина. Поморье – это не весь берег Белого моря, а только несколько богатых сел, ведущих торговлю с Норвегией.
Это единственный мне известный угол России, где люди гордятся своей родиной. Поморов принято считать цветом русской народности, но сами они не любят связывать себя с Россией.
Помор ставит самовар, а сам приговаривает:
– Я наскажу, наскажу. Есть у нас в Поморье народ, вот бы вам где побывать, людей повидать.
Я сказал, что видел Поморье.
– Неужели? – встрепенулся он. – И в Суме был?
– Был.
– А лавку там видел?
– Видел.
– А повыше дом, белый?.. Ну, так это мой!
Так вкусно о доме может сказать только моряк. Я сразу вспомнил типичный продолговатый, похожий на корабль дом…
– А так вы в Поморье были… видели… Хорошо ли живем?
– Хорошо!
– Вот то-то… А ведь мы не от России дышим. Что нам Россия: позади мох, впереди вода.
Тут мне почему-то вспомнились цветы на окнах поморских домов, удивившие меня после тягостной картины жизни Летнего берега.
Я сказал о них хозяину, чтобы сделать ему приятное…
– Души не мором! – ответил он гордо. – Сыто живем. Слышно, как живем! У нас рупь за рупь не считают. Бог даст промысел, так и по три лампы зажигаем. Светло живем, всю ночь огни светятся. Жёнки наденут башмачки новые, платье новое, сарафанчик гарусный, про юбку и говорить нечего…
Я почувствовал вдруг, что мои слова о Поморье были лучшей моей рекомендацией. А Зверобой с этого момента перешел на «ты»…
– Так вот ты какой, в Поморье бывал. А от какой же ты газеты приехал?
Я назвал какую-то газету. А помор раскладывал на столе сыр, масло, пряники, нервно, торопясь, словно у него что-то ключом кипело внутри, но он сдерживался. Наконец, окончив все, сел и дал себе волю:
– Ну, брат, и разделаем же мы с тобой штуку! Есть у тебя бумага? Есть. Ну, пиши. Я тебе говорить буду, а ты пиши. Другого такого не сыщешь, как я. Я тебе все на правду выведу. Готова бумага? Ну, вот! Пиши: «Мошенники все служащие Российского государства, пьянствуют, ничего не делают и ни на что не способны». Пиши: «Так что в нем нет силы, физической силы». Слово-то, слово-то я тебе какое сказал! А ты думал – неучи?
– Нет, я этого не думал, – ответил я. – Но зачем же так особенно нужна чиновникам физическая сила?
– А вот узнаешь. Пиши: «фи-зи-чес-кой силы. Потому что море и земля должны тому принадлежать, у кого есть физическая сила. Нужно, чтоб у него котел работал и голова служила не для шапки, не мух ловить». Понял теперь? Хорошо?
– Очень!
– Но! – воскликнул он с достоинством, по-архангельски. – Ну, пиши дальше: «Пользы от них никакой нет, потому что, первая: чтобы поднять, нужно иметь силу, и вторая, чтобы бросить, тоже нужно силу. А так что ему не поднять и не бросить». Написано? Прочти!
Я прочел и похвалил.
– Но! – принял он важно мою похвалу. И задумался, как настоящий, но только гигантский литератор. – Пиши дальше! «Край наш богатый, непочатый, самый лучший край Северный, потому что в нем богатства не тронуты». Пиши, что у нас всякая рыба есть, рыбы много, в изобилии плодов рыбы: треска, зубатка, палтусина и так что пудов на пять палтуски попадают, есть кумжа, форель, семга, навага, есть всякая рыба и зверь.
Помор остановился в изнеможении, пот струился по его красному лицу. Как и многие начинающие литераторы, он не мог сразу выразить свою мысль, потому что сильно преувеличивал ее значение. Он думал, что после нашей корреспонденции все обратят внимание на Северный край. Любовно поглядывая на исписанные листки, он вдруг воскликнул:
– А может быть, ты и сам редактор?
– Что же тут особенного, – отвечаю я, – я могу быть редактором.
– Ого-го-го! – воскликнул Зверобой. – Ну, разделаем же мы, брат, с тобой штуку. Пиши: «У нас тут зверь…» Подожди!
Он подошел к люку и закричал:
– Ванька, принеси сюда моржовые головки!
Немного спустя мальчик сложил на полу целую пирамиду из моржовых голов…
– Заверни одну господину редактору!.. Это я тебе за то, что хорошо пишешь. Теперь пиши: «Зверь трех пород: моржи, потом есть тюлени, нерпа, заяц, лысун, есть белуха, косатка, киты». После зверей пиши: «Каменный уголь, нефть, серебро. И так полагать, что золото есть». Вот такими кусками видели!
Зверобой отмерил ладонью половину моржовой головы.
– Дальше пиши, что я о всем этом докладывал покойному губернатору Энгельгарду, а он только смеется и брюхо чешет, потому что не моряк и ничего не понимает, а только пишет, что понимает. Потом докладывал питерскому чиновнику, что Северный край богатый, а он руки греет и говорит, что озяб, а этого не может быть, потому что и Питер – север и там холодно.
– Пиши, пиши, – повторяет помор, но писать нельзя, в каюте темно, солнце, вероятно, зашло за горы.
– Темно…
– Ну довольно. Завтра приходи на песок наживку ловить, покажу тебе северный народ. Иди, спи!
Вичурный
Я выхожу. Светло, хотя уже около одиннадцати. Никто не спит. Катают бочки, чинят сети, стучат, хохочут, ругаются.
– Где тут колонист Вичурный? – спрашиваю я.
– А вот на горушке.
Там у крыльца сидит почтенный бородатый мужчина, один, но постоянно жестикулирует, будто гребет веслами.
– Чего он машет?
– Он всегда так гребет, выпил и гребет, будто на море. За то и прозвали: Вичурный, значит, чудной человек. Подходим. Он не обращает внимания.
– На фатеру к тебе, Вичурный!
Продолжает грести и кричит мне:
– Мошкара!
В это время солидная женщина в сарафане и поморской голубой повязке выручает меня, устраивает в отдельной комнате с видом на море.
Но мне теперь уже не до природы, лишь бы отдохнуть. Устраиваюсь, чувствую, как сладко засыпают ключицы и лопатки, выдержавшие тяжесть моего чемодана, вижу, как меркнет на стене огонек полуночного солнца…
И вдруг с треском отворяется дверь…
Вичурный!
Улыбается, садится ко мне на постель. Что тут делать? Я гость. Мне говорили, что тут иногда даже от денег отказываются. Нельзя же вытолкнуть хозяина. Убеждаю, говорю, что устал, и все…
Улыбается и гребет веслами.
Я начинаю роптать на судьбу и злиться на колонистов, припоминаю, что слышал о них как о самых негодных людях, переселившихся сюда из Поморья только потому, что им обещали грошовую помощь.
– Весь колонист такой! – отзывается и Вичурный. – Потому камень, и все…
Что тут делать? Осторожно беру хозяина за плечи, вывожу на воздух, усаживаю на камень, а сам возвращаюсь и ложусь. Сплю, но слышу крик чаек, хохот и все будто вижу огонек на стене. Потом голос возле:
– Барин, ты напрасно, я человек хороший.
Открываю глаза: Вичурный сидит на кровати и будит. Притворяюсь, что сплю.
– Барин, я хороший, обут, одет, сыт, живу я с женщиной, веры я православной. Барин, перевернись! Эх! Наживать-то легко, а пропивать трудно. Перевернись!
Я даю себе слово, если он только прикоснется ко мне рукой, немедленно выставить его вон.
– Барин, перевернись. Не по компасу же ты спишь!
И перевертывает меня лицом к себе… Я вскакиваю, не помня себя, вывожу Вичурного и вдруг замечаю на двери крепчайший железный крюк. Закрываю дверь и наслаждаюсь, что Вичурный не может проникнуть. А он кричит:
– Мошкара! Меня в Амбурге знают, меня и в Норвеге знают. А вы все – мошкара, мошка-р-ра!
Надо быть искренним. Путешествие по моему плану не очень приятная забава, это не жизнь, но и не одно только удовольствие. Больше всего оно похоже на дело, совершенно самостоятельно задуманное, много сулящее, но часто и удручающее: временами исчезает всякий его смысл… Много бывает неприятностей, если всё подсчитать. Но самое неприятное – это то, что если я открою глаза, то непременно встречу на стене огонек полуночного солнца.
Открываю: огонька нет, полутьма. Повертываюсь к окну: солнца нет. Неужели же село?.. Неужели конец этим солнечным ночам?.. Солнце село, океан хотя и горит, но в воздухе полумрак. Белые птицы рядами уселись на черных скалах, молчат, дремлют…
Теперь я понимаю: путешествие не жизнь, не дело, это любовь. Вот я уже забыл про все, и мне хочется поселиться вместе с этими белыми птицами на черных скалах у океана.
Лов наживки
Просыпаюсь и с кровати вижу, как несколько мачт далеко, до самого горизонта, протянулись по спокойному океану. Безветрие и солнечный день на океане – праздник. Рыбаки сегодня одеты в желтую непромокаемую одежду, суеты нет, все группами мало-помалу расходятся в горы.
– На песок, на песок! – кричат зуйки.
– На песок! – узнаю я голос Вичурного за дверью.
Он входит ко мне совершенно трезвый, как ни в чем не бывало, подает мне руку, предлагает идти на песок ловить наживку. Но предварительно он желает выпить со мной мурманского ерша и тут же изготовляет смесь из водки и квасу. Я предпочитаю стакан чаю с морошкой, как предлагает хозяйка, и мы отправляемся на песок.
Путь наш лежит через кряж по камням, совершенно такой же, как и вчера; со ступеньки на ступеньку, как и вчера, в трещинах скал попадаются лиловые колокольчики. Рыбаки посвящают меня в свое дело. Наживка – это маленькая рыба (песчанка и мойва). Она здесь ценится чуть ли не дороже самой трески, потому что без нее невозможна рыбная ловля. Рыбешку насаживают на крючки длинных переметов, называемых здесь ярусами, наживка, значит, приманка.
Мы подходим к вершине кряжа, и вдруг черная стена камня разрывается, будто кто-то нарочно прорубил в нем гигантским долотом правильное квадратное отверстие к океану. Внизу у берега отмель ровная, желтая, как усыпанная песком площадка крокета. Тут тысяча или больше людей, распределенных правильными рядами. Непохоже ни на жатву, ни на сенокос; какая-то грандиозная игра на естественной площадке у океана…
– Видишь, сколько народу, – говорят мне, – шапке упасть некуда!
Все это так любопытно отсюда, что я отстаю от поморов, ложусь на разогретый песок и любуюсь. Не знаю, что интересней: люди внизу или этот серебряный дождь птиц вверху…
Меня замечают. Слух о приезде «редактора», конечно, разнесся по всему становищу, и вот один за другим подходят ко мне мудрецы побеседовать, кланяются и со словами: «На мягком полежать, брюхо попарить», – ложатся возле меня. Это все почтенные люди, которые имеют право и не принимать участия в работе: вчерашний Зверобой, еще старик Игнатий – совсем похожий на Николу Угодника гигант, еще старик, своим мудрым видом вызвавший во мне образ Фауста до искушения. Подальше от нас собирается другая группа созерцателей: маленький телеграфный чиновник в крахмальном воротнике и с тросточкой, несколько местных скупщиков рыбы, группа обособленная и, наверно, консервативная. Мы налево, они направо, будто заседание маленькой Государственной думы, перенесенное сюда, к океану.
Птицы вверху иногда сталкиваются, пищат, дерутся. Но люди правильными рядами тянут невода, тысячи веревок переплетаются, но всегда распутываются, без всякого начальника или распорядителя, так, сами собой.
Тут, вероятно, вложены столетия опыта, приспособления…
– Все идет кругом, – открывает заседание мудрец, похожий на Фауста, – все идет кругом. Все голова работает. Все обдумано. А все на своем месте.
– Вот, господин редактор, смотри, – приглашает меня Зверобой, – смотри и любуйся. Видишь, народу больше тысячи, бойко работают, а никто не зацепит, не мешает. Не то что у вас в России, затменный да закрепощенный.
– Почему же вы отделяете себя от России? – говорю я. – Вы тоже русские.
– Мы не от России дышим… впереди вода, сзади мох, мы сами по себе. Смотри, какой народ, молодец к молодцу, а ваш что, мякинник, а зерно в нем не представлено, он бы и вышел куда, тыкнулся, да свету не дают.
– Национальность! – вдруг торжественно произнес Зверобой. – Слово-то, слово-то я тебе какое говорю, а ведь нигде не учился. Знаю вот, что мы от Марфы Посадницы свободу имеем. Дружинник! Откуда такое слово? От новгородской дружины. Вот мы как свою страну и без науки знаем, до тонкости знаем. Нам и наука не нужна.
Эти слова были началом моего разочарования в Зверобое. Вчера же он воспользовался моим трудом для корреспонденции и вот уже сегодня почувствовал свою национальную гордость, отрицающую науку.
– Учиться же нужно, народ учить нужно… – начал было я…
Но в это время из правой группы поднялся маленький телеграфный чиновник, оперся на тросточку и, задумчивый, замер в созерцании океана. Его крахмальный воротничок привлек внимание всей левой.




























