Текст книги "Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
* * *
В 1913 году в издательстве «Знание», которым руководил Горький, было выпущено первое собрание сочинений Пришвина – трехтомник его произведений. Горький же познакомил Пришвина с Шаляпиным. Известно восторженное высказывание Шаляпина о рассказе Пришвина «Крутоярский зверь». Произошло знакомство и с ярко начинавшим молодым скульптором Коненковым. Но все эти люди проходили мимо него в своей блестящей славе.
Встретился в Петербурге Пришвин и со своим бывшим учителем географии В. В. Розановым, теперь известным столичным писателем. Розанов живо, заинтересованно отнесся к первым шагам Пришвина в большой литературе, долго не подозревая, что перед ним тот самый мальчик, с которым некогда он вступил в непонятное и жестокое единоборство. Теперь Розанов сетует Пришвину на свое прошлое, описывает невыносимые для него условия школьной работы в те уже далекие для обоих годы. И в то же время, обнимая Пришвина, говорит: «Голубчик, Пришвин, вахМ это пошло на пользу!» Розановская мудрость это была или тут же и его лукавство?
В петербургском раннем дневнике Пришвина мы читаем: «Страна обетованная, которая есть тоска моей души, и спасающая и уничтожающая меня, я чувствую, живет целиком в Розанове, и другого более близкого мне человека в этом чувстве я не знал. Недаром он похвалил меня еще в гимназии, когда я удрал в „Америку“. „Как я завидую вам!“ – говорил он мне.
К одному и тому же мы припадаем с ним – разные люди – разными путями. Отчего это? Что это значит? Когда-нибудь я буду много думать об этом».
В этих литературных кругах Пришвин встретил и Блока. Встречи с Блоком были нечасты, всегда на людях, и возможность общения была прервана и наступившей революцией, разбросавшей всех этих людей в разные стороны, и ранней смертью поэта.
Очень важно отметить, что до конца своих дней Пришвин выделял Блока, давая высокую нравственную оценку его личности.
Зима 1915 года. Дневник. Описывается салон Федора Сологуба. У Пришвина отталкивающее впечатление от многих присутствующих. Отрывочные записи: «Пошлость… всегда логическая мертвая маска… пользование, поиски популярности». И три слова о Блоке: «Блок всегда благороден».
«Тут я вспомнил Блока: вот кто единственный отвечал всем без лукавства и по правде, вот кто был истинный рыцарь» (1922).
«Взять даже внешнюю жизнь поэта – рабочий, крестьянин, земский интеллигент – все бывали у Блока, и кто бывал, будет до гроба хранить очарование равенства всех в общении с этим прекрасным душой и телом человеком» (1927).
Было ли у Блока с Пришвиным какое-либо соприкосновение в писательстве? Известны дружественные и вдумчивые рецензии: Блока – на книгу Пришвина «У стен града невидимого» в 1909 году[3]3
А. Блок. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 5. М.-Л., ГИХЛ, 1962, с. 651.
[Закрыть], Пришвина – на книгу Блока «Последние дни императорской власти»[4]4
Альманах «Феникс», кн. 1. М., 1922, с. 177–178.
[Закрыть].
Записаны Пришвиным в дневнике немногие короткие беседы с Блоком. Но все это можно назвать внешними проявлениями отношений, если сравнить с одним поразительным и еще никем не замеченным фактом: первый черновой набросок поэмы «Двенадцать» был сделан Блоком в тот день, когда в петербургской газете «Раннее утро» вышел рассказ Пришвина «Голубое знамя». Это было 28 января 1918 года.
Возможно, Блок не прочел рассказа Пришвина – он нигде не отметил этот рассказ в своем дневнике; впрочем, мы знаем немногословность его записных книжек.
Трагедийность жизни переживалась в те дни единодушно, и становится понятной близость обоих произведений по обстановке, по художественным образам, по страстной напряженности концовок: метель, шествие пьяных и безумных у Пришвина, в которых, по словам его рассказа, «столько божественного». У Блока же сказано еще прямее: в том же вихре петербургской метели впереди его «двенадцати» идет Христос.
Эта общность переживания, погруженность в единую, революционную стихию жизни и ее художественное выражение становится особенно значительной, если предположить, что Блок в тот знаменательный для него день рождения поэмы «Двенадцать» пришвинского рассказа в газете вовсе не читал.
Блок умер, но у Пришвина всю дальнейшую жизнь продолжался молчаливый с ним разговор о многих общих для них темах: о символическом смысле поэмы «Двенадцать» и образе Прекрасной Дамы; об отношении к России и революции. Это было глубокое, никогда не прекращавшееся общение, уходившее иногда под спуд на годы и вновь выплывавшее на поверхность, – согласие и спор, пока уже в конце жизни Пришвин не пришел к тому ясному пониманию себя и жизни, в которое вошел для него и сам Блок.
* * *
Связь Пришвина с общенародной жизнью, его постоянная озабоченность ею, несмотря на углубленность в свои личные переживания и поиски, эта связь легче всего усматривается в его постоянной работе газетчика-журналиста, начавшейся в 1905 году. Она почти неизвестна нашему современному читателю.
Газетные корреспонденции и рассказы начала века открывают нам Пришвина как патриота и гражданина, чутко откликавшегося на все народные беды и нужды. Их темы – это и отклик на только что подавленную революцию 1905 года, и на брожение в разбуженной для действия народной массе, особенно среди близкого ему крестьянства. При жизни Пришвина эти работы, нашедшие свою оригинальную форму, были включены автором очень небольшой своей частью в сборник с многозначительным и смелым по тем временам названием «Заворошка». Остальные, разбросанные во множестве по разным газетам и журналам, хранятся и в рукописях; все они расскажут в свое время о многосторонности интересов Пришвина и вместе с тем о самобытности его личного отношения к общественным явлениям.
Пришвину было присуще видеть неприкрашенную правду жизни, а приходилось приспосабливаться к требованиям «заказчика»; но он не уставал бороться с различными направлениями прессы, связывавшими его правдивость и свободу. Дневник начала века: «Какие тупицы эти умные литераторы „Русских ведомостей“, куда я посылаю благонамеренные фельетоны. Неужели все это так-таки и может продолжаться?» Иногда он горько иронизирует над собой-журналистом: везде и всегда в этой прессе он, по его словам, был «белой вороной».
«Все к земле вернется, в народ, все мелко, мало…»
«Нет моста от интеллигенции к народу. Полная беспомощность рассуждений».
«Перед концом России все разделилось на Петербург и Россию». Что оставалось ему? Бежать из этой столичной оранжереи под открытое небо.
Он уже видел конец старой жизни, но Россия для него – это парод, и он ощущает себя звеном, связывающим ее распадающиеся части. Очень существенно: он остается таким с молодости и до старости. «Я не народник, но я от народа, я ходок от народа». Это запись дневника начала 1941 года.
В 1909 году Пришвин отправляется в новое путешествие по Средней Азии. Два месяца продолжалось путешествие. Пришвин привез в Петербург путевой дневник. На основе этих торопливых записей он создал два произведения в разных жанрах. Одно – «Адам и Ева», очерки о тяжелейших условиях наших переселенцев, обманутых надеждой найти землю и сносные условия жизни на ней. Второе – поэтическая повесть «Черный Араб». Здесь художник достиг слияния с природой и ее людьми столь полного, что сам с первой же страницы перевоплощается на наших глазах в Черного Араба, и мчится о нем по степи легенда: «Она, крылатая, мчится от всадника к всаднику, от аула к аулу».
Его не отдалили, не вытолкнули из жизни народной ни тюрьма, ни годы учения за границей, ни Петербург с его утонченной культурой. Ему не надо было, подобно многим современникам, идти в народ или к нему возвращаться.
В 1914 году началась первая мировая война, положившая конец прежней жизни России. Военным корреспондентом Пришвин попадает на передовые позиции. Из его военного дневника опубликована лишь незначительная часть под заголовком «Слепая Голгофа».
Дневник 1914 года:
«Иногда читаешь газету, идешь по улице и вдруг спросишь себя: какое же теперь время года? Лето забыто. Природа – все равно».
«Думаешь, как устроить свои мелкие личные дела, а в голове мысль перебивает: нация больше государства, общество больше правительства – война с врагом должна быть без оглядки на правительство, и война серьезная, молчаливая, без слов (например, о всевышнем). Слова в эти минуты – блуд, потому что никто не знает будущего… Подчиниться как мужик силе, слиться…»
«2 марта (1916). Начало очерка. Пройди по Руси, и русский народ ответит тебе душой, но пройди с душой страдающей только – и тогда ответит он на все сокровенные вопросы, о которых думало только человечество с начала сознания. Но если пойдешь за ответом по делу земному – величайшая откроется картина зла, царящего на Руси…»
Весной 1916 года Пришвин уезжает на родину в Хрущево, где ему достался от умершей матери небольшой кусок земли, и он решает построить на нем дом для своей семьи.
«Начал это странное дело: постройку дома во время войны». Зимой 1916/17 года Пришвин некоторое время работает в Петрограде секретарем товарища министра земледелия. Февральскую революцию он встретил в Петрограде. «1917 г. Март. Приближенные царские иссосали царя, как карамельку, и оставили народу только бумажку с надписью „царская карамель“. Но все государство шло так, будто царь где-то есть. Те, кто призывал к верности царю, сами ни во что не верили. Не было времени, и можно было узнать его скорость лишь в быстрой смене министров и росте цен. В тишине безвременья каждый давно уже стал отворачиваться от забот государственных и жил интересом личным: все грабили. Это привело к недостатку продуктов в городах и армии. Недостаток хлеба вызвал бунт солдат и рабочих <…>. А о том, как теперь в глубине России люди живут, все еще ничего не известно». «В апреле 1917 года еду на родину делегатом от Временного комитета Государственной думы и сотрудником газеты „Новая жизнь“».
Весной писатель возвращается в Хрущево. «Уволил рабочего и сам работаю <…>, вожу навоз, пашу, кошу и проч.».
На поле своем Пришвин работает теперь наравне с крестьянами, учится у них и радуется этой трудной работе.
«3 августа. Раньше удивлялся на вымирающих стариков, сеющих руками, а теперь сам сею из лукошка, учит меня Андрей Терехин: «Леши а не хочешь – не леши[5]5
Лешить – делить поле при засеве на полосы.
[Закрыть], горсть укажет, рука меру знает. Из-под низу швыряй, наддай с гордостью, полную горсть бери, махай, пущай, не задерживайся, под ветер иди с гордостью: „Во имя отца и сына и святого духа. Аминь!“»
Нечаянная радость. Три дня не был в поле и вышел, и увидал свое дело, я работал простуженный, ходил с пудовым лукошком семян на шее, швырял семена, а в саду моем грабили сливы, ломали сучья, я уходил в сад разгонять воров, возвращался в поле, заставал в поле телят, на клевере лошадей. Тогда я не думал, хорошо ли, плохо ли мое дело, лишь покончить. А вот теперь, о, какая радость! Я глянул на поле после дождя по солнышку: рожь уже вышла из краски, внизу была розовая, вверху зеленая, и на каждом зеленом листике висела капля, сияющая, как алмаз.
Я все поле исходил, шаг за шагом много раз, и тут было много мест, связанных с болью души <…>. Теперь на всех моих больных местах было <…> такое согласие, и я всему этому дал жизнь: вот обсев – черная земля. Я возвращаюсь домой, беру лукошко с семенами и подсеваю, подправляю».
«2 октября… Несчастной любовью люблю я свою Родину, и ни да, ни нет я от нее всю жизнь не слышу, имея всю жизнь перед глазами какое-то чудище, разделяющее меня с Родиной. Чудище, пожирающее нас, теперь живет где-то близко от нас, и я видел вчера в день призыва, как ворчливая негодующая толпа оборвышей поглощалась им, и они, как завороженные змеем, все шли, шли, валили, исчезая в воротах заплеванного <…> здания».
Приходит Великая Октябрьская революция. В своем писательстве Пришвин не ушел в эстетизм или в какое-либо иное отвлечение. Он приник к земле – к провинциальной России.
Не литературная задача вела его, а почти бессознательно выбран был безобманный и строгий путь – стать у истока рождения неведомого нового. В своих ежедневных записях он занимается исследованием народной жизни. Это была, по существу, школа его собственной жизни, где одновременно он и участник, и летописец. Школа эта вывела его как художника на свой собственный, единственный верный для него путь.
Воспоминание дневника 1944 года: «Я им говорил (выступление перед студентами-географами. – В. П.), что пережил революцию много раньше 1917 года, и оттого, когда пришла настоящая революция, то я не сомкнулся с ней, как в юности, а совсем напротив: я принял ее как вызов себе самому. „Революция! – говорил я себе, – но кто же ты сам, с чем ты можешь выйти к людям, кто ты?“ Революция была мне хлыстом, подгонявшим меня к выявлению личных сил. Я был довольно чувствительным, нервным и горячим конем, и достаточно умным, чтобы не сердиться на хлыст, который висит надо мной… В этом пробеге теперь я, оглядываясь назад, ясно вижу путь личности…»
Ранней весной 1918 года Пришвин уезжает на родину с намерением продолжать жизнь на земле. Но события вынудили Пришвина навсегда покинуть Хрущево. «Мой хутор должен исчезнуть…»
Дневник 1948 года: «Помню, когда я вышел с узелком, покидая навсегда свой отчий дом, встретился мне один приятель из мужиков, человек большой совести, и я ему вздумал пожаловаться:
– Не своей волей ухожу, – сказал я, – боюсь, что убьют, не поглядят ведь, что это я, а заодно с помещиками возьмут и кокнут.
– И очень просто, что кокнут, – ответил мне знакомый, помещая свое сочувствие неизвестно куда, то ли ко мне, уважаемому писателю, то ли к тем, кто меня кокнет.
– Слушай, Захар! – сказал я серьезно, – ты меня знаешь, неужели же тебе не жалко глядеть на меня такого – в бегах, с узелком?
Захар во все лицо улыбался.
– Милый, – сказал он, положив руку мне на плечо, – ну ты же раньше-то хорошо пожил, лучше много, чем наши мужики?
– Ну, положим.
– Вот и положим: пусть поживут теперь другие, а ты походи с узелком, ничего тебе от этого плохого не будет. И очень умно сделал, что все бросил и ушел с узелком. У тебя же есть голова, а у них что?
Так с колыбели я живу в атмосфере этого особенного восточного чувства человека к человеку, и среди этого мужицкого народного моря, как острова каменные и рифы, торчат помещики, купцы, кулаки и разные… „образованные“ <…>».
Пришвин перебирается на родину жены, в смоленскую деревню под Дорогобужем. Но и там он не был принят в нарушенный революцией прежний крестьянский мир. Однако необходимо было как-то бороться за жизнь. Он становится учителем в деревенской школе – «шкрабом». Одновременно создает музей усадебного быта в покинутой хозяевами усадьбе купцов Барышниковых Начинает работу агрономом на научной сельскохозяйственной станции, организованной еще до революции известным ученым А. Н. Энгельгардтом.
Сохранившиеся дневники тех лет свидетельствуют, в какой крайней нужде жил учитель Пришвин «Какой он писатель – он мужик», – говорят об учителе*в деревне. Но тот же дневник свидетельствует о не изменявшей Пришвину духовной сосредоточенности, о жизни его всегда на внутреннем подъеме Ни на один день он не прерывает своей писательской работы и собирается с мыслями, чтобы начать свой автобиографический роман «Кащеева цепь». Он назовет его впоследствии «романом о хороших людях». Много лет спустя Пришвин скажет, что он задумал роман, чтобы оставить след о добре в то трудное, часто жестокое время. А вот как записал он уже в старости о своей жизни тогда: «Когда я приходил в деревне в 1919 году в избу родителей какого-нибудь моего ученика, сидел на лавке прилично и долго в ожидании, когда хозяйка отрежет мне кусок хлеба или сала, это теперь воспоминание мое как состояние наиболее достойное, в каком только в жизни я бывал».
Осенью 1922 года Пришвин наконец вырывается из своей глуши и привозит в Москву готовую повесть «Мирская чаша» Повесть насыщена живыми впечатлениями пережитого в деревне. Пришвин опубликовал две главы из повести в том же 1922 году, но целиком повесть напечатана не была.
Это повесть о мирской чаше, чаше народной, в которой еще только-только заваривается неведомая новая жизнь, и автор повести – это один из ее участников. Все совершающееся вокруг слишком близко, чтобы разглядеть, понять и вынести окончательный приговор: только одна боль непосредственного соприкосновения в этой чаше каждого с каждым.
Именно по глубине своей любви и страдания Пришвин не делает никаких окончательных выводов, столь облегчивших бы нам сегодняшнее прочтение повести.
В этой ранней повести присутствует уже вся проблематика будущего романа «Осударева дорога», написанного в конце жизни. Основная антитеза «личность – общество» ищет уже здесь выхода, возможности ее положительного разрешения.
В повести открывается писательское начало Пришвина: утверждение в мужественной простоте светлых основ жизни. Пришвин хочет передать нам их при любых личных страданиях, «даже в последнем стоне своем, как возможность, как поддержку».
В 1922 году Пришвин переезжает с семьей под Москву: сначала в Талдом, потом в Переславль-Залесскнй и, наконец, в Сергиев – Загорск. Чем глубже внутренний рост – тем ближе оказывается желанная страна непуганых птиц. Теперь она открывается художнику совсем рядом – это его Берендеево царство среднерусской природы. Никуда не надо за ним убегать – ни в Азию, ни в Беломорье. Надо лишь остановиться, собраться в себе, прислушаться и присмотреться к жизни… «Когда я стал – мир пошел». Это слова, которыми заканчивается последняя в жизни рукопись Пришвина – послесловие к сборнику «Весна света», а впервые они были сказаны еще в 20-х годах.
Художник находит ценности в простейшей повседневности; во всякое время и во всякой вещи он открывает неповторимую значительность и любовно называет ее точным словом. Все вокруг важно, все просит его внимания. Об этом он и пишет книгу «Родники Берендея», значительно дополненную и переименованную впоследствии в «Календарь природы». С ней он входит как новый писатель после длительного перерыва в молодую советскую литературу.
Теперь его основной герой – земля. Но земля для Пришвина – не просто «почва», это и «культурный слой», в котором оставляет след каждый, кто в нем жил, творил и обогатил собою. Пришвин больше всего боится, как бы не уклониться в «гордость», иными словами, в отъединенность от «обыкновенной» жизни. Эта жизнь и есть для него правда.
«И так во все это росистое утро радость прыгала во мне и не смущала печаль человеческая. Чего мне и вправду смущаться, если так рано, что все горюны еще спят. Когда же они проснутся и загорюют, обсохнет роса, и тогда я еще успею печаль их принять к сердцу. Горюны всего мира, не упрекайте меня!»
Он пишет, почти не пользуясь завлекательностью сюжета: ни приключений, ни любовных перипетий. Все как в природе, почти в полном молчании и предельной занятости работой.
Середина жизни Пришвина – середина 20-х годов: «Это не шутка – пятидесятый год!» Жизнь его протекает главным образом вокруг маленьких городов, где у него кое-как устроенное жилье. Еще он занят эти годы ружейной охотой. Это для него не развлечение – в те годы охота его всерьез кормит семью. Берендей «в мглистой бороде», – часто ему приходится встречать восход солнца в лесу, где заночевал на высокой моховой кочке. Сыновья подросли. Скитания его по жизни делит верная Берендеевна. Мелькает иногда в дневнике мягкое и грустное воспоминание о юношеской неумирающей любви в Люксембургском саду, но все покрывает захватывающая радость на этом пути «выхода из себя маленького» в великий мир жизни.
В «Календаре природы» и последующих за ним охотничьих рассказах «егеря Михал Михалыча» сказалась основная художественная сила Пришвина: сочетание тонкой поэтической лирики с реализмом трезвой наблюдательности.
Прозаическое не только не разрушает очарование поэтических строк, оно «огрублением» оттеняет все, что в них от подлинной поэзии, как бы испытывая этим поэзию на прочность.
Одно из богатств пришвинского стиля – это его юмор, который не спутаешь ни с чьим другим. Сам он назвал его однажды «отдыхом человека на тяжелом пути его к истинной правде». Это верно, но это далеко не все.
Его юмор – не развлечение. Он есть свидетельство мужества на этом пути – все той же радости жизни, которую человек осуществляет сознательно и трудно.
Пришвин никогда ни над чем не смеется, смеется он всегда чему-то, и чему-то непременно хорошему. Он постигает, таким образом, само существо смеха как чистую радость…
Пришвин говорит: «Жизнь основана на доверии, не всегда осуществляющемся, – значит, на доверии героическом и жертвенном». Слово «доверие» мы могли бы заменить здесь словом «радость». В языке нашем народном юмор может быть иногда даже груб, но лишен разъедающего сарказма-скепсиса, столь ненавистного Пришвину.
Народный юмор в своих лучших образцах – это приметливость, ум, мужество характера. У писателя Пришвина юмор его коренится, несомненно, в живой народной речи. Самобытность реализма Пришвина формировалась в какой-то мере именно благодаря этому его дару.
В середине 20-х годов публикует Пришвин свои первые две части «Кащеевой цепи». Роман охватывает детство и юность героя – Алпатова, первую половину жизни, до того «перелома», после которого Алпатов-Пришвин стал писателем. Роман очень близок к подлинной жизни Пришвина. Третью часть романа он так и не написал, сохранились лишь его первые страницы, написанные во время Великой Отечественной войны. В посмертное Собрание сочинений включен ряд завершающих глав об искусстве, которые Пришвин написал незадолго до своей кончины.
Роман не закончен, но сама жизнь писателя, запечатленная в его дневнике, стала для читателей этой незавершенной «третьей частью» романа, которую еще в 1922 году Пришвин замышлял как «Воскресение Алпатова», иными словами – нравственную, творческую победу человека над жизненной трагедией. На подходах к этой третьей части Пришвин создал и свою книгу «Журавлиная родина»; это, по-существу, размышления о творчестве, облеченные в чрезвычайно оригинальную форму сказовых, очерковых, поэтических и философских записей. Эти записи иногда являются фрагментами из параллельного бытового дневника Пришвина.
Дневник, как бы он ни был ценен для читателя, еще не может быть представлен во всем объеме: ежедневные записи почти за полстолетия. Дневник этот поначалу писался только для себя, и тем не менее, как естественный выход из одиночества, это его «главная книга», направленная к какому-то очень близкому другу, значит, к будущему своему читателю. С потрясающей доверчивостью открывается он в дневнике, – кажется, протягивает нам сейчас через многие десятилетия свои слова на открытой ладони.
В этом тайна и сила искусства: человек писал только для себя, но прошли годы – и оно стало для всех.
В дальнейшем дневник шел часто (не всегда) параллельно создававшемуся художественному произведению и являлся его источником; но одновременно он был и независимым от сюжетного произведения отражением жизни. В дневнике не поиски и развитие сюжета, как это бывает обычно у романиста: романист представляет нам сочиненную фабулу и уверяет нас, что это и есть жизнь. У Пришвина это – просто жизнь, своя и чужая, и человека, и животного, и всех стихий земных: видит и пишет, как он их видит, как связывает все в своем сознании и сердце. Он видит не всегда одинаково – в противоречиях, во внутреннем споре с самим собой; если б всегда видел одинаково, это значило бы, что жизнь художника прекратилась и надо из нее уходить.
* * *
К началу 30-х годов Пришвин становится признанным мастером прозы – он создает свой художественный стиль.
Основная особенность и сила пришвинского слова – в сочетании поэзии с философичностью мысли и с точностью наблюдений.
В эти годы Пришвин проявляет особый интерес в своем писательстве к форме очерка. Очерк у Пришвина – это следствие усвоенного им некогда научного метода в мышлении – его строгость, отсутствие чувствительности, стилистических украшательств. Пришвин называл в эти годы очерками все жанры своих произведений, начиная с поэтической миниатюры и кончая отдельными главами романа. По выражению Горького, автору было «угодно свои поэмы называть очерками».
В чем же секрет этого удивительно упорного авторского своеволия? Он ясен: Пришвину необходимо видеть мир природы и человека не из окна писательского кабинета, не со страниц чужих книг, а собственными глазами. Не только видеть, но самому пережить. Не только пережить, но и назвать своим словом, уже неотделимым от события.
Теперь, когда перед нами раскрывается картина его жизненного пути, мы можем сказать, что цель была у него одна – спасение на земле самой жизни и в ней ее светлого начала.
Записи дневника последних лет:
«Мы (художники. – В. П.) принадлежим к тем скромным деятелям в творчестве самой субстанции мира, которые не имеют времени на политическую оперативную деятельность. Мы верим, что паша деятельность необходима в деле создания мира еще более, чем политика, потому что без субстанции мира политику нечем и оперировать <…>».
«Моя родная страна скажет новое слово и им укажет путь всему миру».
«…Лично я боролся за мир с того самого раза, как взялся за перо <…>».
* * *
Идет конец 20-х и начало 30-х годов В печати часто появляются охотничьи рассказы Пришвина – о природе, о собаках. Слов нет, они ближе читателю, чем его сложные размышления в романс «Кащеева цепь» пли в повести «Журавлиная родина». Никто не подозревает, как серьезен п подчас грустен в эти годы веселый охотник, ставший известным в советской литературе главным образом именно такими «охотничьими» рассказами.
В те годы организация Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП) пыталась диктовать свои вкусы литературе. Ее установки отвращали Пришвина. В 1939 году он вспоминает: «Два чудовищных момента русской культуры: когда декаденты объявили: „я – бог!“ И потом рапповцы тоже: „мы – правда!“ – и диктовали свои условия художнику от имени правительства».
В писательской работе Пришвину трудно было с его поэтической темой о природе, вызывавшей нападки в печати. Тема Пришвина «природа – человек» критикой принималась с натугой. Появились статьи, толковавшие литературную работу Пришвина как украшательство жизни пейзажем, как уход от гражданственности, от необходимой борьбы, как равнодушие к вопросам общественных отношений. Пришвина обвиняют в печати в «неумении или нежелании служить задачам классовой борьбы, задачам революции».
Критики не вникали в подлинный смысл творчества Пришвина, выраженный им простыми и точными словами: «Моя работа коммунистическая по содержанию и моя собственная по форме». И писал он далеко не об одной природе, тем более не о природе, оторванной от человека. По-новому освещая мир природы, Пришвин воздействовал на отношения человека к природе, равно как и на самые общественные отношения людей между собой.
Теперь, во второй половине столетия, эта мысль стала понятной по всей земле и самому маленькому школьнику, а тогда критик судил писателя по трафарету И для самого Пришвина тем самым была поставлена задача мужественно вытерпеть непонимание и сохранить верность своему призванию.
Кто в те годы вкладывал в слово «охота» тот смысл, который сообщает ему Пришвин! Вот его определение: «Слово „охота“ есть самое наивное разрешение смутного стремления людей к красоте и познанию».
«Красота больше охоты», – решительно записывает он в том же дневнике.
И ружейная охота, и теперь охота с фотокамерой, – Пришвин называет свое новое увлечение фотографией «охотой с фотокамерой», пришедшей взамен или в помощь его ружейной охоте, – это была в существе своем охота за самой жизнью, за ее красотой и, конечно, за радостью. Повесть середины 20-х годов, труднейших и в его личной, и в общественной жизни, названа «Охотой за счастьем».
Пришвин в новом деле не просто любитель, а подходит к нему очень ответственно: снимать трудно, потому что фотокамера «скудный аппарат», и успех зависит «не от аппарата, а от своей головы». И вывод: «Надо научиться пользоваться машиной, а не подчиняться ей – и это будет подлинный реализм!»
«К моему несовершенному словесному искусству я прибавлю фотографическое изобретательство, чтобы на вопрос наивного слушателя – „было это или нет“ – не уверять его в действительности, а показать». И другая запись: «…беру фотоаппарат и снимаю. Искусство это? Не знаю, мне бы лишь было похоже на факт!»
В Государственном издательстве художественной литературы выходят подряд два Собрания сочинений Пришвина: в 1927–1930 годах в семи томах и в 1929–1930 годах в шести томах, – что свидетельствует о признании писателя.
В 1931 году Пришвин предпринимает поездку на Дальний Восток. Три месяца бродил он там по тайге и сопкам и привез с собой очерки путешествия. Это «Дорогие звери», «Песцы» («Остров Фуругельм»), «Олень-цветок», множество фотографий природы Дальнего Востока, людей, населяющих этот край. Но исподволь из этого очеркового материала рождается поэтическая повесть «Жень-шень» или «Корень жизни». Как раз к этому времени был ликвидирован РАПП, настроение в критике резко изменилось: новую повесть приняли единодушно, и впоследствии она была переведена на многие языки за рубежом.
Началась работа над повестью «Жень-шень» краткой заметкой в дневнике: «Сел за „Даурию“ и перестал заниматься фотографией. Мне дана одна струна, или сказать вернее, лирическая нотка – одна для всего…»
В повести мы встречаем художественно претворенными две основных темы Пришвина. Первая – о невоплощенной любви к единственной возлюбленной, любви, распространенной им на всю природу. Повесть отражает подлинное переживание в жизни молодого Пришвина. В ней любовь дана как страданье – и у человека, и у животных. Но с этим человеку примириться невозможно: «… где-то в тайге все растет и растет мой собственный корень жизни». И путь к нему известен, в нем человеческая радость и достоинство: «В поисках корня жизни надо идти с чистой совестью и никогда не оглядываться в ту сторону, где все уже измято и растоптано».
Вторая тема Пришвина открыто поставлена в повести «Жень-шень» (и это – накануне мировой войны): тема братства народов. Она воплощена в сотрудничестве двух друзей: рассказчика, бывшего русского солдата, и друга его, искателя корня жизни, старого китайца Лувена.
30-е годы – это постоянные поездки. Близкие – в Подмосковье, в Переславль-Залесский; в 1938 году поездка под Кострому для наблюдения и записей весеннего разлива. И снова непреднамеренно работа в двух планах: повесть «Неодетая весна» и записи к назревающей новой теме романа «Осу да рева дорога», – «она уже стучится в душу».
Дальние поездки – это Хибины, Соловки, Беломорстрой – в край непуганых птиц его молодости, который стал неузнаваемо новым.