355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Попов » Вивальди (СИ) » Текст книги (страница 7)
Вивальди (СИ)
  • Текст добавлен: 2 июня 2017, 13:30

Текст книги "Вивальди (СИ)"


Автор книги: Михаил Попов


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

– Вчера она (как я понял – Мила) позвонила ему. Из клиники. Сразу после гемодиализа. Родя, я и подумать не мог, помчался туда. Нужна, оказывается, пересадка. Почки у девчонки ни к черту. Ну, я говорю, не проблема, денег нет, но найдем. Для такого дела найдем.

– Не сомневаюсь.

Он искоса поглядел на меня. Взял бутылку за квадратную талию, показал мне – хочешь? я отмахнулся. Он налил себе. Но пить не стал. Держа в кулаке стакан, сказал.

– Понимаешь, Родя решил, что это из-за него.

– Что из-за него?

– Ну, что почки у нее отказали после той истории.

– Так бывает, наверно.

– Хрен его знает. – Нервно рявкнул он, и шумно выпил. Потом продолжил объяснения, размазывая капли по губам и щекам: – Дело не в том, как бывает, а в том, что Родя вбил себе это в голову. Чувство вины – жуткая вещь, стоит только впустить внутрь, сожрет, источит, выест всю нервную систему.

Я вздохнул.

– Он решил, что отдаст ей свою почку.

– Погоди, может, еще не подойдет, не всякий всякому донор.

– Он говорит, что уже там что-то проверил, предварительно, и вроде бы все сходится.

– Когда он успел? Наверняка это дело не быстрое.

– Хрен его знает. – Опять дернулся Петрович.

– Надо связываться со специалистами.

– Да, да, конечно, да. И ты понимаешь, все эти годы ни одного упоминания о ней. Как будто волной смыло, и один, всего лишь один жалобный звонок и – все с ног на голову. У него же были бабы, потом фашизм этот его дурацкий. Какие тут могут быть почки! лучше бы сел на годик.

Я ничего не сказал.

– Твердит «меа кульпа», и хоть ты тресни. Причем ни из чего это не следует. Мы же не знаем, как и с кем она жила эти три года. Когда я ему это сказал, он в драку полез. А потом сбежал.

– Ты бы послал за ним кого-нибудь. Последить.

– Я бы послал, только мои парни теперь по домам сидят, экономия. Я, конечно, позвонил, только где его теперь искать.

– У ее больницы.

Петрович достал платок, вытер влажные, несчастные губы.

– Да. Правильно, что ты приехал.

– И объясни там этим лекарям ситуацию. Если он будет там настаивать со своей почкой, пусть сначала звонят тебе.

Мне было даже немного неловко втолковывать такому умному человеку, как Петрович, такие простые вещи. Чадолюбие отшибает способность к спокойному размышлению.

– Мне кажется, что подарить почку так же трудно, как и купить. Куча анализов, документов. Ничего не случится прямо так вот послезавтра. Придумаем что-нибудь.

Он кивал, и шмыгал носом.

– Ты понимаешь, чего я еще испугался. Он меня удивил. Совсем какой-то новый человек. Ребенка же, думаешь, наизусть знаешь, где какие у него кнопки. Тем более что он у меня не вундеркинд, скорей оболтус. За такого, кстати, сердце болит еще сильнее.

Хорошо, что у меня никаких детей нет.

– Понимаешь, как будто у него внутри все переделалось, другое нутро. Как одержимость какая-то. Он и раньше, когда орал что чурок надо резать и давить, тоже вроде бы как одержимый был, но не так. Сейчас все по-другому. Внешне все вроде и прежнее, но орех другой в прежней скорлупе. Даже страшновато.

Я кивал. Родю в последней модификации я не наблюдал, поэтому и не спешил формировать о нем мнение.

– Ты съездишь со мной в больницу?

Мне было и неловко, и приятно. Неловко видеть морально побирающимся своего сильного друга, и приятно чувствовать, что с моей стороны наконец включился механизм отдачи душевных долгов. Разумеется, поеду, и сколько нужно раз. Что-то надо было сказать этим измученным глазам.

– Можешь на меня рассчитывать.

Господи, насколько мало готовая фраза выражает то, что хочешь выразить.

Завибрировал телефон, конечно, – подполковник.

– Едем прямо сейчас. Женек, а?

– Конечно, только один разговор.

– Ты быстро?

Я встал, чтобы удалиться к себе, не хватало еще и подмосковные масонские тайны сейчас обрушить на голову подавленного отца.

Марченко был мрачен.

Чего-то другого он ждал от моего визита в «Аркадию». Про внезапно открывшийся мне вслед внимательный глаз Ипполита Игнатьевича я рассказывать не стал. Благоразумно. Подполковник вцепился бы в этот факт.

А так что имеем: лежачего инсультника, и вся информация которой он, возможно, обладает, закупорена в нем, а я ни в коем случае не могу быть рассматриваем как специалист по откупорке.

Было даже слышно, как мается Марченко на том конце разговора. О, я его понимал, но нисколько не жалел. Он не может решить насколько опасно для него выйти из камеры, так пусть сидит себе и взвешивает возможные последствия хоть до полного одурения.

Я не собираюсь развеивать его подозрение, что началась мстительная охота на милиционеров-убийц какого-то советского графа Монте-Кристо, отсидевшего по ложному обвинению двадцать лет и выигравшего в казино миллиард, и теперь тратящего его на подкуп лихих дальнобойщиков, чтоб те наезжали на оборотней в погонах. Я не прощу Марченке своего вонючего соседа и не польщусь на его бредни о расплывчатом мировом правительстве.

Не только не стал развеивать жгучего сомнения в его душе, но, наоборот, кое-что сгустил. Живо описал ему странное поведение Модеста Михайловича на фундаменте масонского храма. Пошел даже на небольшой обман, сказал, что к зданию «алхимической лаборатории» меня не пустили, хотя я и всячески пытался к ней прокрасться.

Что-то там, в «Аркадии» нечисто – таков был смысл моих намеков. Марченко нарастающе сопел как вентилятор, когда всю его мощь вызывает работающий на пределе своих возможностей процессор.

– «Аркадия», это современное название, сам Кувакин называл свое заведение «Эсхатон».

– Да-а, – почти игриво спросил я, – а что это значит?

– Еще не знаю, но тебе придется поехать туда еще раз.

Такого поворота я не ждал и не хотел, и, как оказалось, был где-то в глубине готов к отпору.

– Нет уж.

– Что?!

– Не ревите на меня. Я и так сделал больше, чем обязан был. Я не желаю оказаться в положении Ипполита Игнатьевича.

– Так ты считаешь, что это не инсульт, а они сами его обкололи и тебе так предъявили?

О, Господи, опять съезжаю в старую яму. Марченко мне напомнил гадину-мать из фильма «Чужой», которая в самый последний момент хватает за ногу, уже почти спасшуюся героиню.

– Ничего я не считаю. Никуда больше не поеду. До свидания.

Надо было сразу вырубить трубу, за две секунды, что я медлил, подполковник успел крикнуть, что подло с моей стороны бросать в беде раненого старика.

После разговора настроение у меня стало таким же плохим, каким оно было у Марченко в начале его. Прилипчивая преступная сволочь. Не может испугать, так давит на моральную педаль.

Но я больше не куплюсь.

Объективно, я могу помочь дедушке? Нет. Так и нечего дергаться.

И тут поступил телефонный удар с другой стороны.

Нина!!!

Ах, опять забрать Майку?

Я вспомнил про Петровича и резко отказался. Надо знать меру. Не договаривались, что я буду возиться с ней постоянно!

– Ты помнишь, что я тебе обещала, если ты откажешься?

Очень, очень хотелось ее просто послать, но я хорошо помнил, что она мне обещала, я с резкой интонации сполз на интонацию просительную, и что-то запел о друге, о сыне и его почке, и о том, что может случиться непоправимое.

– Мне плевать, она будет ждать тебя у памятника Тимирязеву в пять.

И тут рвануло.

– И мне плевать.

И я бросил трубку. В мусорную корзину. Я знал: там полно бумаг, и она не разобьется. Нет, хватит, ну займу я эти денежки, постепенно выплачу алименты. Продам машину! Куплю что-нибудь подешевле. Возвращаться из «тойоты» в «девятку» не хочется. Ну, что, я за гидроусилитель руля продам свою бессмертную душу?! Опять же – поддержка отечественного производителя.

В мусорной корзине обижено задребезжало, как будто прибор осознал, где находится, и выражал неудовольствие.

Ладно, скажу, что готов буду подъехать к шести тридцати, тоже кое-что. Родю то мы за пару часиков обломаем, надеюсь.

– Я в машине. – Сказал Петрович.

Через час мы сидели на кухне дома у Петровича. Втроем с Родей.

Парень мне не нравился.

Он был спокоен. Пил только минеральную воду, как будто намеченная им в подарок почка уже ему не принадлежала. Отвечал на наши словесные с отцом наскоки трезво и ясно.

На предмет совместимости-несовместимости он тесты все уже прошел.

– Когда?! – Вскинулся отец.

Он пожал громадными плечами.

– Я просто не говорил.

– Не хотел радовать раньше времени?

Родя опять ответил плечами.

Кстати, он переоделся. Никакой кожи, заклепок, башмаков с протекторами от колесного трактора, никаких цепей с серебряной дребеденью разнокалиберных символов на шее. Тоже, наверно, из опасения, что врачи не примут орган, исходящий из такого навороченного тела.

Петрович глянул на меня. Затравленно и растерянно. Я схватился за бутылку коньяка. Нет, ему было нужно не это. А, надо было нанести интеллектуальный удар по этой крепости неразумия. Но все аргументы мы уже вытаскивали и предъявляли.

Кто говорит, что только пересадка выход из положения?

Оказалось, что это проверено и доказано.

Кто сказал, что именно из-за связи с ним, с Родионом, стали гибнуть ее почки? Доказано ли, что ее внематочная беременность была от него, от Роди?

Достаточно, что это было возможно.

Значит ли вся эта суета, что ты собрался жениться на ней после всего?

Нет. Еще нет. Это не только ему решать.

Тогда, ты что, мать Тереза, чтобы заботиться обо всех?

Это вопрос задал я, и зря, потому что мать Родиона в ее юные годы дразнили «пани Тереза», за сходство с одной из героинь телепередачи «Кабачок 13 стульев».

Получилось неловко. И отец, и сын посмотрели на меня с удивлением.

Я покраснел и посмотрел на часы. Просто так, рефлекторно. И увидел, что они показывают половину пятого. Занервничал. Ни при каких раскладах я уже не попадал на свидание к Тимирязеву. Казалось бы все, успокойся. Дело не сделано. Ищи покупателя для машины, проводи предпродажную подготовку, подыскивай себе какой-нибудь жигулевский хлам на замену, потому что без машины в твоей работе никак.

Родион посмотрел на нас с неожиданно доброй, мудрой улыбкой и сказал.

– Ну что вы раскудахтались. Неужели непонятно – я должен это сделать, должен. И еще ни в чем никогда в жизни я не был так уверен, как в этом.

И вот тут я, повинуясь немой просьбе друга, выскочил из засады с последним «интеллектуальным» вопросом. Я выразил сомнение, что почка Родиона, а он весил никак не меньше ста тридцати килограммов, может поместиться в сорокапятикилограммовом теле Милы.

– Просто не влезет, – добавил я, и глотнул коньяка прямо из горла.

Родион взял со стола бутылку минералки, и вышел из кухни.

Петрович сидел боком ко мне, и не смотрел в мою сторону.

– В конце концов, можно дать взятку врачам, чтобы они отказались, – повторил я его собственную мысль, высказывавшуюся еще в машине, но Петрович лишь тяжело вздохнул, и наехал ладонями на лицо.

Я чувствовал себя виноватым.

Они оба несчастны, вернее, сын в упоении от возможности получить тяжелую, но благородную травму, отец в тоске оттого, что тот в упоении и что у него такой бесчувственный, и туповатый дружок.

Телефон.

Нина!

Я даже обрадовался. Уж если ты позвонишь, так теперь! Ударение на втором слоге.

– Майя уже полчаса сидит одна на Тверском бульваре.

– А что я могу сделать, пусть сидит. На Тверском бульваре пусть сидит!

Нина не слышала этого вскрика, отключилась.

Я не знал, что мне делать. Коньяка не хотелось, растирать физиономию, бессильными ладонями – передразнивать друга?

– Езжай, – сказал Петрович. В очередной раз он валил меня своим великодушием. Лучше бы эгоистически упивался своим собственным горем, и я тогда не посмел бы от него отколоться.

– Езжай.

Итак, Нина.

Опять.

Сколько раз давал себе слово не откупоривать этот сосуд. На самом деле я ведь ничего не простил, ничего не забыл. Просто интенсивность переживаний настолько стушевалась, что почти не беспокоила. Смирился с тем, что понять это существо я не в состоянии, потерял желание его понять. Отодвинул на самый край существования, за печку под веник. Нет, опять просачивается, опять лезет в самый центр моей жизни.

И ведь это я ее бросил! Почему при этом я считаю, что она победитель?!

А как я мог ее не бросить?!

На самом деле, ничего особенного, если говорить о внешности. Не красавица. Небольшого росточка, фигура… ну все как у Чичикова, не толстая, и не тонкая, глаза не большие, и не маленькие, рот, вот рот как раз пухлый, сочный, мне никогда и не нравились до нее такие. Да и в ней не нравился, я с ним смирился, потому что это был ее рот. Не просто рот, а уже немного и пасть. Всегда готовая чего-нибудь сожрать. Не обязательно речь о еде. Хотя и еду. Как она поглощала шелковицу в Крыму, якобы решая свои проблемы с кровью, она глотала ее самозабвенно, час простояла под деревом, полузакрыв глаза, облизываясь. То же было с клубникой, черешней, устрицами, мужчинами… Жизнь в поисках гемоглобина и легкоусвояемого белка.

И всегда поверх работающего рта – предельно невинная улыбка круглых карих глазонек. Теперь-то я понимаю, что работала она примитивно, но тогда на меня действовало.

Дочь крупного, известного ученого. Экономического академика Богомольцева, он тогда, в годы больших перераспределений, был одним из финансовых гуру. Кивал очкастой башкой в каждом втором телевизоре и загадочно улыбался.

Нина пошла в университет, когда никто еще не подозревал, что через каких-нибудь семь-восемь лет главными людьми станут нотариусы и бухгалтеры. И ее красивый филологический выбор окажется чепухой. Русская литература откажется кормить не только тех, кто ее изучает, но даже и тех, кто ее производит. Так что и красный диплом МГУ на тему «Буддийские мотивы в творчестве И. Бунина», и диссертация по творчеству Георгия Иванова превратятся в хлам.

Нина перестроилась в один момент, и даже не теряя своей обычной бодрости. «Зачем изучать творчество человека, который не мог себе заработать на новые подтяжки». Я присутствовал при этом ее разговоре с подружками парикмахершами. Занимаясь буддизмом и эмигрантской поэзией, она водила знакомство с теннисными тренерами, зубными врачами, гинекологами, автомеханиками и парикмахершами. Всеми теми, кто делает жизнь глаже и легче. Это были финишные годы советской власти, лозунг «обогащайтесь» еще не был выброшен над страной официально, но во всех порах перестроечной жизни уже кипела капиталистическая работа.

Я был страшно, животно влюблен в нее, и она была для меня сфинкс, шифр, тайна. Чем она откровеннее вытирала об меня ноги, тем больше крепчало мое причудливое чувство.

Я был влюблен до такой степени, что мне даже показалась умной и справедливой фраза про поэзию Георгия Иванова. То есть я не мог поверить в то, что она, кандидат филологических наук, может сказать такую явную пошлость. Наверно, тут какой-то выверт мысли, мне, в силу моей косности, недоступный. Одна из подружек-парикмахерш поинтересовалась, а какого рода подтяжки хотел себе сделать этот Иванов – что, морщины подобрать или как? Пришлось смеяться вместе со всеми этой шутке.

Важно то, что, сойдясь со мною, она изменила своему официальному жениху.

Сам виноват! Так объяснила мне Нина, и я с ней согласился. Будущий дипломат, которого я так никогда и не увидел, получил тройку «по специальности», и, стало быть, его заграничная карьера встала под большой вопрос. Ну могу ли я себе позволить выйти замуж за такого пентюха, советовалась со мной Нина. Официальный жених, отрекомендованный как превосходный любовник, был отставлен за тройку по японскому, я даже на кол с минусом не мог бы рассчитывать в смысле карьеры.

Я помалкивал. Я трудился как негр на плантации в ее кровати, и не мог себя переломить – строил убогие, как теперь понимаю, идиотические, планы общего нашего будущего.

Познакомила нас Любка Балбошина. У себя на вечеринке. Они были соседки, Любкин папаша тоже был из больших академических чинов. Нина соизволила соскользнуть к ней с пятого на второй этаж, как раз с целью мести своему неудачливому японисту.

Тут я. Одинокий, в лучших своих джинсах, с бутылкой шампанского внутри, достаточно для того, чтобы раскрепостить скромное мое обаяние.

В тот же вечер я был осчастливлен.

И очень быстро оказался в жуткой ситуации.

Мне было недостаточно оставаться просто телом, сопутствующим ей в койке. Смел претендовать на большее. Считал себя не идиотом, идиот. Что-то ведь читал, статейки пописывал, что вызывало совершенно неприкрытое презрение с ее стороны.

Она, уже в то время задумывавшая дезертирство из филологии в парикмахество, со снисходительной ужимкой, придя на кухню, захлопывала очередную мою толстую умную книжку, как бы говоря, да ладно тебе, плюнь ты на этого Делеза, и на Лакана плюнь, ты ведь пялишься в эти строчки только затем, чтобы доказать, что тоже не дурак, так не докажешь.

Даже, когда оказывалось, что я читаю то, о чем она даже не слыхала, она умела это обернуть в свою пользу – значит и не надо этого читать! Мои умственные рассуждения вызывали в ней демонстративную зевоту, и она ставила меня на место, заводя разговоры о заседании своей кафедры, где ей доводилось сидеть с людьми, фамилии которых вызывали у меня скрытый трепет.

Я был в том положении, которое меня никак не устраивало, но был согласен находиться в нем сколь угодно долго.

Она и не думала познакомить меня с семейством. Ни мать, ни, тем более, отец академик обо мне и не слыхали. Женихом оставался все тот же японист. Мельком познакомился с сестрой Ольгой, матерью одиночкой, тоже весьма снобского вида девицей из трехкомнатной кооперативной квартиры на Соколе. Причем, как я понял, знакомство это состоялось только потому, что Нине понадобились ключи от отцовской дачи, оставшиеся у Ольги. Мы примчались, и меня тут же отправили выгуливать огромного, непроницаемого, как древний египтянин, добермана. Даже чаю не предложили. Нина шепнула, что ей предстоит неприятный семейный разговор.

Повторяю, готов был терпеть.

Но при условии, что я хотя бы в постели у нее один.

Она утверждала, что это именно так. Мол, я такой молодец, что куда ей что-то там еще!

Настоящий кошмар начался, когда я заподозрил – это не так.

Я вышел из метро на Пушкинской, и понял, почему прорвало шлюз, и все эти столетней давности помои опять затопляют меня.

Потому что Пушкинская.

Страшный маршрут вдоль Тверского бульвара.

Тогда, двенадцать лет назад, была зима. Высилась громадная ель на берегу улицы Горького. Громадина в ликующих лампочках. Предновогодняя московская суета. Даже машины урчали в грязном снегу примирительно, а пешеходы пахли мандаринами. А я прятался за хвойной башней. Посреди всех этих отвратительных радостных предвкушений, представляя собой выеденную, выгоревшую скорлупу человека. Я выследил ее (Нину). И носился за ней потому что был легок как воздушный шарик, и меня просто увлекала кильватерная струя, тянувшаяся вслед за бодрым аллюром ее измены.

Сумел я выследить ее только потому, что у нее сломалась машина и она поставила ее в какой-то левый гараж, и стала доступна моему пешему наружному наблюдению.

Я давно, давно уже стал догадываться, что с геометрией наших отношений в зимнем московском космосе что-то не так. Есть какая-то невидимая тяготеющая масса, искривляющая привычные орбиты.

Все было как всегда, и любвеобильность ее, и легкое покровительственное презрение ко мне, даже попытки подыскать для меня какой-то заработок – моя журналистская нищета была ей отвратительна с самого начала, и я это терпел, потому что даже вон Георгию Иванову это не прощалось.

Да, я понимал, Нинон моя не Матильда де ла Моль, ей недостаточно мужчины всего лишь с умом и характером. Но не буду хаять все советское дворянство оптом, мне приходилось встречать маршальских внучек, готовых за любимым не только в Бирюлево в коммуналку, а прямо в настоящую Сибирь.

Я спустился по ступенькам на мартовский сегодняшний песок Тверского бульвара и отправился вниз к несуществующим Никитским воротам.

А тогда была зима.

Выпустив ее из своей съемной однушки в Плющево, я крался за ней до метро «Выхино», укромно трясся в соседнем вагоне. Пригнувшись бегал по переходам. Мерз в чужих парадных.

В общем, я нашел то, чего хотел бы не найти.

Армянин. Рудик Гукасян. Аспирант Плешки, у отца пара собственных кафе в Кисловодске, а скоро будут и в Москве. Как будто в насмешку над чем-то, он жил в доме, что громоздился над магазином «Армения». Я знал квартиру, я знал окна, я стоял за новогодней елкой и пил портвейн «Агдам» из горлышка. Надо было бы зарифмовать ситуацию армянским коньяком, но не было денег. Стоял часа два. Не знаю, что бы я делал, если бы мне пришлось стоять так всю ночь. Не задавался этим вопросом.

Окно погасло.

Рудик вышел ее провожать. Армянин как армянин, вернее даже ничего особенно вызывающего армянского в нем и не было. Хорошо (явно лучше меня) одетый горожанин слегка восточного вида. Даже, если бы я ничего о них не знал заранее, то по тому, как они ворковали, понял бы – у них было! только что было!

Он пытался поймать для нее такси. Она отказывалась. Он настаивал. Она отказывалась.

Отказалась. По жестам было понятно – пойду в метро, мне тут рядом, извини. Ну, ладно. Иду. Иди. Расцеловались как несомненные любовники. У Рудика не было никаких поводов думать, даже отдаленно догадываться, что где-то есть такой я. И он выглядел абсолютно спокойным. Но то, что она обманывает и его, меня не грело.

Они расстались у елки, только она была между нами. Я старался не дышать.

Она перебежала Тверской бульвар, спустилась в метро.

Рудик достал сигарету, несколько секунд смотрел вслед исчезнувшей любовнице, потом пошел к дому. Так и не закурив. Тоскуешь, гад! Он зашел в магазин. В «Армению». Меня уже тошнило от этой все воспроизводящейся смысловой рифмы. Я продолжал стоять за елкой. Туда-сюда мимо шли люди. Что мне теперь делать? Я даже не стоял, а висел, так был пуст, меня могло сдуть порывом ветра в сторону улицы под машины.

И тут я увидел удивительное сквозь просветы в кроне.

Нина перебегала Тверской в обратном направлении, направляясь к моей елке.

Она приближалась решительным шагом, распахнув полы своей роскошной белой дубленки, сдвинув на затылок дорогой, расшитый платок, уверенно ставя ноги, как будто каждым шагом вдавливала в асфальт металлическую кнопку.

Я знал эту походку. Это – охота, это принятое решение.

Нужно было подумать – она что-то решила сообщить Гукасяну, но у меня мелькнула мысль, что она видела, что за елкой скрываюсь я, и теперь хочет выяснить отношения со мной, отделавшись от Гукасяна.

Я пришел в ужас.

Совершенно не знал, хочу ли этого выяснения. Знал только, что страшно, окончательно, бесповоротно убит, раздавлен, но хочу ли сейчас скандала, не знал.

Стал еще дальше запрятываться за холодную хвою.

Нина приближалась. Она уже была так близко, что я сквозь переплетение веток видел блеск ее глаз. И в этот момент, она резко повернула направо, и пошла по ступенькам вниз на бульвар.

Ни то, ни другое. Ни я, ни Гукасян. Может быть, к себе в ИМЛИ, на Воровского, но уже почти ночь.

Краем левого глаза я увидел, что распахивается дверь «Армении», и выходит Рудик. Держа в руках пакет. От него до Нины было где-то тридцать, даже меньше шагов. Поверх автомобильных крыш замерших перед светофором, ему была отлично видна сцена на которой разворачивались события. Я тоже, прячась от приближающейся Нины, зайдя елке слишком в тыл, был у него как на ладони. И, удивительно, в этот момент никого больше на этом оживленнейшем куске московской земли больше не было.

Но Рудик вел себя странно, он, склонив голову, рылся в пакете, вынесенном из магазина. Что, проверял количество звездочек на бутылке?

Наш динамичный любовный треугольник застыл в мгновенном равновесии, и тут же развалился, освобождая предоставленную случаем сцену.

Я осторожно вернулся на противоположную сторону елочного тела, Нина решительно процокала каблуками по ступеням, и ступила в тень бульвара, не увидев, ни меня, ни Рудика. Она явно была занята мыслями не имевшими отношения ни к нему, ни ко мне. Он, остался стоять со склоненной головой у стеклянной витрины, все роясь и роясь в пакете.

Дождавшись, когда белая дубленка уплывет достаточно далеко по сумрачному бульварному туннелю, я, бросился на узкую дорожку, идущую вдоль бульвара параллельно основному руслу.

Несчастный Рудик меня не заметил, и я с облегчением забыл и о нем, и о его странном поведении, и стал красться за призрачной белой фигурой.

Если она обернется, шеренга деревьев, отделяющая основную аллею, от моей боковой, пусть и редкая, меня прикроет. На моей стороне свежий, прохладный мрак, и каждый погасший фонарь мне брат.

Если бы меня спросили, почему я так боюсь быть ею замеченным, я бы рассердился, но объяснить ничего не смог. Просто шел следом и все.

Куда? Зачем? Обнаружить себя, я бы не посмел. Почему я здесь? Что я делаю в эту пору на бульваре?

Но не вечно же шляться за нею вот так, безмолвным соглядатаем совсем уж глупо?!

Все отвратительное, что я мог узнать, я уже узнал. Что мне нужно еще разведать?

Честно говоря, мне было все равно, куда она сейчас торопится. Кажется, где-то здесь живет ее подружка Аллочка, актерка кукольного театра, забавная матершинница, вечно брошенная каким-нибудь любовником.

Кстати и парикмахерша, одна из тех двух специалисток по подтяжкам, как раз стрижет где-то в переулках, у нее студия под крышей. Надо добираться на шестой без лифта, и все равно очереди.

Мне просто надо было ее куда-то «сдать», на хранение, пока я один в тишине соберусь для разговора.

Нина шла все так же быстро. Миновала место, где со временем будет памятник Есенину, но в ту зиму об этом ничто на это не намекало.

Да, я иду за ней, потому что не могу решить – что мне со всем этим делать. Да, получил по морде со всего размаху целым Гукасяном. Но, если вдуматься, я ведь ей не муж.

Даже не жених. Никаких знаков владения, одно лишь страшное желание полностью и жадно собственничать.

Правая сторона бульвара была освещена слишком сильно, и я, воспользовавшись встречей с большой веселой компанией, перебежал на левую сторону, в бесконечную, почти до самых Никитских тянущуюся тень.

Я нервно хмыкнул. Не хватало мне еще начать ее оправдывать. Ты, Женечка, не хочешь, скажи себе честно: надо с нею рвать. Несмотря на все, что узнал.

Куда она так гонит?

Она шла точно по середине бульвара, и впереди у нее был только один объект, который она не могла миновать – статуя Тимирязева. Мне человек сорок говорили, что если посмотреть на него сбоку, то создается полнейшее впечатление, что великий ученый мочится. Всякий раз, когда я пытался блеснуть этой информацией, мне в ответ морщились: знаю, знаю.

Не успел я додумать эту мелкую мысль, как Нина вдруг начала резко отклоняться от осевой линии маршрута. И стало сразу же ясно, что она не к постаменту рвется, а к человеку, который стоит шагах в десяти от памятника и поглядывает на него со стороны.

Было уже темно, и только желтые городские фонари неравномерно освещали утоптанный снег, черные кусты, голые лавки, искрились проносящиеся огни машин.

Стоял декабрь, но пахло февралем.

Мужчина у памятника обернулся к подбегавшей Нине. Они бурно обнялись. Причем он сразу вонзил свои ладони под полы распахнутой дубленки, получая доступ к теплому телу. Меня даже затрясло, настолько я мог представить это ощущение.

Какое-то доброе дерево бросилось ко мне, и я почти полностью скрылся за ним. Почему-то в этот раз мне было намного неуютнее, чем там, на другом конце бульвара за новогодней елкой. Неуютнее, но, вместе с тем, не так больно.

Я потом, через знакомых узнал, что это был Вадик Коноплев, начинавший входить в моду театральный художник, но, в конце концов, так и не вошедший. Теперь вообще, как выясняется, мертвец.

Нина и Вадик обнимались так жарко и радостно, что я уперся лбом в кору дерева, породы которого не знал, и мне казалось, что я портвейновыми парами просверлю его насквозь.

Они обнимались как люди, только что спихнувшие все свои неприятные дела, отбросившие всех ненужных людей, теперь они принадлежат только друг другу.

Я чувствовал, что плохо спрятался, я стоял тихо и смирно. Броситься в обратном направлении было немыслимо – заметят!

А они все продолжали обниматься.

Уже идите куда-нибудь!

Делайте, что хотите, только не поблизости от меня.

Я не удержался и выглянул.

Коноплев смотрел на меня. Нет, его взгляда не было видно в тени Тимирязева, но вся постановка фигуры, разворот плеч, подъем головы, все говорило за то, что я замечен. Замечен, но не опознан, хорошо, что Нина обнимается спиной ко мне.

А если она обернется? Захочет подойти рассмотреть? Тогда уж лучше бежать!

И я рванул.

Резко отделился от уже пьяного от моих паров дерева и решительной иноходью кинулся влево, туда, где был выход с бульвара на проезжую часть. Пусть потоки машин, мне это было все равно. Проскочил перед возмущенным троллейбусом и бегом вверх по бульвару.

Меня ничем нельзя было пронять. Я так считал. Но, увидев за выступом ближайшего дома Гукасяна, я споткнулся, чуть ли не упал.

Он стоял, прижимая к груди кулек, и смотрел туда, куда перед этим смотрел я.

Мы с ним встретились взглядами.

Он не знал меня, но, кажется, уже многое про меня понимал. Наверняка видел со стороны мою агонию за деревом.

Мы смотрели друг на друга недолго. И через секунду сделали одно и тоже, обернулись и поглядели в сторону Тимирязева.

Положение теней изменилось, и теперь было отчетливо видно, что художник смотрит в нашу сторону. И хотя тоже о нас ничего не знает, но, кажется, все понимает.

Нина резвилась у него на груди, прикладывая голову то левым, то правым ухом к замшевой куртке.

На секунду сложная конструкция из любовников замерла, и тут же прекратила существование.

Я ретировался первым. Решительно обогнул здание ТАСС, даже как будто рассматривая выставленные в окнах фотографии, и двинулся в сторону консерватории.

Что я оставил за собой, меня не интересовало.

Рана была глубокая.

Заживала рана медленно. Сильно помогло выздоровлению то, что Нина с родителями и своей, неизвестно от кого полученной беременностью, махнула в Англию на длительное время. Не знаю, как у кого, но для меня государственная граница была как бы пропитана целебными веществами, смягчающими страдания. Кстати, если бы она умерла, то есть удалилась за еще более непроницаемую границу, я бы наутро проснулся здоровым, как мне кажется.

Лет уже через пять, снова на вечеринке у Балбошиной встречаю мою мучительную фемину. В первый момент я испугался – сейчас внутри заноет! Нина выглядела очень хорошо, загранично, «успешно».

Ничего внутри в тот момент как ни странно не шелохнулось.

Кто мы теперь друг другу? старые знакомые, можно даже поцеловаться.

О дочери она тогда ничего не сказала. Или что-то было в разговоре? Не помню. Я был слишком не в том состоянии, чтобы напрягаться, вникать. Отряхивал прах со своих ног и сбрасывал кандалы. Это уже не мое, это уже не ко мне! И взлетел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю