Текст книги "Вивальди (СИ)"
Автор книги: Михаил Попов
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Я остановился, хотя собеседник готов был слушать и дальше. Просто я почувствовал, что на таком свежем ветру, в лучах такого яркого, холодного солнца мои истории кажутся какой-то путанной жалкой чепухой. И еще я понял – он мне не поможет. Надо выгребать к концу разговора самостоятельно.
– У меня к вам такой вопрос… Нет, есть набор наших обычных психотерапевтичеких приемов, с помощью которых мы купируем такие состояния, такие фобии, но поскольку тут налицо явная и большая, так сказать, религиозная составляющая, мне хотелось бы просить вас о помощи.
Убей меня Бог, он молчал.
– Вы, наверно, знаете, что психиатры, некоторые психиатры, в некоторых случаях, считают, что отдельных больных надо не таблетками пичкать, а отправить к бесогону. И не считают это своим профессиональным поражением. Шизофрения и одержимость не одно и тоже. Да, так вот, скажите, как вы у себя в церкви успокаиваете таких, поджидающих конец света?
Да скажет он хоть словечко! Словечко! Я ведь ждал, что в ответ на свои откровения, получу как минимум товарищеские объятия. Конечно, друг дорогой, и у нас почти то же самое. Массовое нашествие непонятно откуда берущейся справедливости на нашу обычную жизнь. Безумные старухи на исповеди не обвиняют друг друга в попытке отравить друг друга, а восхваляют соседей, дворовые хулиганы превращаются в тимуровцев, воры и растлители принародно каются, лупя шапками о землю! А злостно нераскаявшиеся, как Ирод покрываются экземой или схватывают открытую форму туберкулеза.
Я вздохнул, весь напор во мне кончился, я мечтал куда-нибудь исчезнуть из-под взгляда этих весело слезящихся умных глаз.
– В общем, как видите, пришел за советом. Как мне быть с этими апокалиптиками? Должна же церковь, тысячелетний опыт… Может я просто не теми словами, может, я сам слишком поддался этим настроениям? Ведь не только врачи действуют на больных, но и наоборот.
– Скажите, а вы сами верующий человек?
Голос у него оказался приятный, мягкий.
– Я крещеный, но, к стыду, в церкви бываю не часто. Венчания да отпевания.
Он понимающе, без всякой иронии, и даже без осуждения кивнул.
– Вы попробуйте сходить к причастию. Ну, сначала надо попоститься денька три хотя бы, исповедаться. Ничего нельзя получить, не потрудившись. Да, скоро начинается Великий пост. Приходите, послушайте канон Андрея Критского, его еще называют – Покаянный канон.
– Но…
– Все начнет проясняться само собой.
Я опять хотел сказать какое-то «но». Он только улыбнулся мне, перекрестил, хотя я и не просил благословения, и сказал, удаляясь.
– И не надо считать, что я был к вам невнимателен.
Я был то ли в ярости, то ли в растерянности. Медленно двинулся вон, к выходу из церковной ограды. Этот мальчишка меня просто-напросто щелкнул по носу. Честно признаться, я рассчитывал на другое. Что он мною заинтересуется, что ли. Все же не каждый день к тебе вот так обращается взрослый, незаурядный, – это же видно, – человек, психотерапевт, с серьезным таким вопросом – конец света, блин!
Церковь должна привечать, а не отпугивать! Тут храм, а не пресс-хата. Ну, Василиса… а к попам я больше не пойду. Как-то у них все так, что не подступишься. Будто блокировка стоит. Все не для тебя. Да и надо признать, неубедителен я был. Кроме того, когда вокруг так светло и прохладно, совсем и не верится ни в какой апокалипсис.
Нет-нет, все не то, все не то!
И тут я чуть не хлопнул себя по лбу. Я же не сказал самого главного. Мысль моя состояла вот в чем: пусть нет очевидного мессии, и деревья не истекают кровью, но появились признаки того, что меняет человеческая природа. Люди все в большем и большем числе обуреваемы демоном справедливости. А не есть ли именно изменение человеческой природы верным признаком наступающего апокалипсиса?! И что станет с нашей жизнью, если таких «справедливых» станет очень много?
Собственно говоря, разговора у меня со священником этим не получилось. Бежать его искать, чтобы досказать свою мысль? Нет, чепуха! Даже помыслить противно. Эта дорожка, пожалуй что, не для меня.
На столе уже стояла бутылка коньяка – между тарелкой бастурмы и тарелкой красного лобио. Принесли две бутылки армянской минеральной воды, долму, шашлык.
Пока накрывался стол, Гукасян смотрел мне в глаза, у него красивый, чуть заплаканный взгляд, он вздыхал, можно было понять – он на что-то решается, или уже решился.
Выпили по рюмке. Возможно, мне и не нужно было этого делать. Принявшему угощение трудно отказать тому, кто его угощает. Сказать честно, я догадывался, о чем пойдет речь.
О девочке.
Она сидела в другом конце кафе. Рядом с ней находилась пожилая восточная женщина в черном платье и черном платке. Она сидела, положив руки свои натруженные на колени и терпеливо наблюдала, как Майка ковыряется фломастерами в распахнутой тетради.
Забавно. Я уступил девочку Коноплеву, а она у Гукасяна. Разбираться в этих неправильностях мне было лень. Я устал. Коньяк был кстати. Я не сопротивлялся его согревающему вторжению. Раньше мне казалось, что Рудика мне будет труднее простить Нине, чем Коноплева. Не потому что он «не наш». Он, кстати больше «наш», чем молдавский белорус, он коренной москвич, он больше «наш», чем я сам. А теперь мне совершенно одинаково плевать на то, что она изменяла мне с Гукасяном и Коноплевым.
Вот на девочку стало не наплевать. И вместе с тем теперь мне ясно, что поздно на эту тему разводить переживания.
– Знаешь, я подумал, что будет справедливо, если она останется у меня.
– Справедливо? – Я оторвался от бастурмы.
– Справедливо. – Подтвердил Рудик и начал объяснять, какой именно смысл он вкладывает в это слово. Он не хотел, чтобы я подумал, будто он подсчитывает количество съеденных Майкой цыплят и абрикосов в его кафе, и он не хотел напомнить, что в «те» времена он фактически содержал Нину.
– ?
Немного смущаясь, как интеллигентный человек, вынужденный говорить на не интеллигентные темы, он открыл мне, каково было истинное состояние дел в семействе Нины тогда. На самом деле отец ее попал в скверную историю. Да, он был обеспеченный человек, знатный человек, директор института, это верно, но его обвели вокруг пальца какие-то аферисты, и ему пришлось расстаться почти со всем своим имуществом. Даже с шубами жены и дочери. И Нина, и сестра ее Оля ютились в какой-то убогой обстановке, так что та помощь, что оказывалась им Рудиком, помощь продуктами и мелкими вещевыми подарками, была для них «большим подспорьем».
Было забавно наблюдать, как он выговаривает слово «подспорье». Да, он коренной москвич, но слово «подспорье» он не приручил.
Я спросил про парикмахерскую. Он подтвердил: да, была парикмахерская, но позже, он тоже отстранился, когда распался наш треугольник претендентов, за что себя и корит теперь. Не захотел взваливать на себя груз. Он знал, почти знал, что Нина была женщиной свободного, «городского поведения». Это его отпугнуло. За что теперь стыдно. И поэтому теперь он считает – его долг взять на себя все заботы о Нине и девочке. Надо платить за собственное «некрасивое поведение».
– Это будет справедливо, – повторил он.
Я слушал его и внимательно, и не внимательно. Теперь мне было понятно, почему Нина никогда не приглашала меня тогда домой. Сначала я думал – презирала как плебея, держала на дистанции. Потом я думал, что она стеснялась внезапной нищеты. Теперь, пожалуй, надо думать, она просто не хотела, чтобы я там увидел Рудика или Вадика. Судя по всему, они живали у нее по временам.
Рудик хочет взять ее в жены? Кажется, так. Очень подмывало выложить ему результаты своего расследования. Коноплев отмахнулся. Кстати, я не понял: ему все равно, или он прощает Нине это. Интересно, что скажет Гукасян. Правда, это будет классическая подлость с моей стороны. Кажется, никогда не делал таких откровенных, явных гадостей. Всегда мои гадости совершались в сопровождении смягчающих обстоятельств.
Очень подмывало. Что мне этот Рудик? Что мне его доверительность.
Подло, но зато справедливо. Он первый начал с этого. Справедливо. И вот что еще: само это слово, намного мне интереснее, чем наверченная вокруг Майки ситуация. Справедливо! Именно с этим я сунулся к священнику. Пусть и неловко сунулся.
– Так что ты скажешь?
– А что я должен сказать?
Он засопел, разлил коньяк по рюмкам. Ему было трудно говорить. Это было так смешно, что я засмеялся.
– Хочу, чтобы ты согласился: будет лучше, если я на себя возьму о девочке и Нине.
Он ждал моего ответа, я жевал виноградный лист с мясом. Очень вкусно. Но ежели вдуматься, то я сейчас продам своего, может быть ребенка за еду. Правда, я недавно его продал вообще неизвестно за что.
– Скажи, Рудик, а вокруг тебя последнее время ничего странного не происходило?
Он смотрел на меня с болезненным непониманием в глазах. Я объяснил, что имею в виду. Я уже научился коротко и ясно формулировать свой апокалиптический интерес. Он грустно помотал головой, а потом встрепенулся:
– Два мальчика. Два мальчика уехали в Карабах.
– Зачем?
– Сказали, что там скоро снова будут стрелять. Хотят защищать. Ни с того, ни с сего уехали. Хорошая московская работа, прописка, девушки – все было, а они в Карабах.
Я съел еще одну виноградную колбаску.
– Да, так будет справедливо.
Он резко ко мне наклонился.
– Что будет справедливо?
– Больше ничего? Других таких случаев не было, странных?
Он явно был уже не способен собраться с мыслями, всем своим видом просил его пожалеть – не путай меня, ответь!
– Я не знаю, что будет справедливо, Рудик. Одно тебе могу сказать – я не буду девочку тащить к себе. Но если она сама…
– Нет, нет, – радостно засуетился он, – она тебя не любит, и Вадима не любит, я сам у нее спрашивал.
Я посмотрел в сторону старушки и девочки. Он засуетился.
– Нет, я не совсем так сказал. Я хотел сказать, что ей здесь, у меня, больше нравится, а у тебя, в смысле с тобой, нравится меньше.
Я встал. Мне было немного обидно, что Майке нравится со мной меньше, чем с Рудиком, но я успокаивал себя тем, что по-другому нельзя.
Как только я уселся в кресло в своем вроде как закрытом «Зоиле», позвонила секретарша Петровича. Оказывается, он на работе, в столь вечернее время, и «жаждает» меня видеть. Я не понял, чье это выражение, девушки или самого шефа, но появилось нехорошее предчувствие.
И не обмануло.
Он сидел на полу, прислонившись к спинке дивана. Пиджак косо свисал со стоящего рядом стула, как будто терял сознание. Галстук острием лежал у Петровича на плече. В глазах горело горе.
Сколько дней я не был здесь? И он все это время распивает свою некрасивую радость? Или что?
– Сядь.
Я оглядел кабинет и понял – если куда-нибудь сяду, мне будет его не видно, и остался стоять. Ему было все равно. Он отхлебнул из прятавшейся за его дальним боком бутылки.
– Ну, рассказывай уже.
Он кивнул, отхлебнул опять.
– Они сделали это.
Дело было вот в чем: Родя обманул папу, запудрил ему мозги разговорами о том, что врачи не рекомендуют ему жертвовать почку умирающей девушке, потому что он сам рискует умереть. Папа успокоился, думая, что дело тем самым закрыто. А это была маскировка. Сын сбил отца со следа. Слежка была снята, и он нырнул всем своим огромным, но беззащитным перед хладнокровными скальпелями телом оговоренную больницу.
– И что? – выдавил я.
Оказывается, он и девчонку обманул, Родя этот. Иначе бы она не согласилась на подарок. Великим конспиратором себя проявил, провернул громоздкую, «многоходовую операцию, и добился, чтобы ему назначили операцию, сволочь!» Документы в полнейшем порядке. Родители являются полномочными представителями детей только до совершеннолетия, а дальше дети эти имеют право на любые суверенные глупости.
– Так что там, как все?
Сначала все как бы получилось. Вынули, пересадили. День, два, а потом как началось…
– Я только что оттуда. Всю ночь там. Теперь там Ира.
Я спросил, как она. Супругу Петровича я знал, и очень хорошо к ней относился. За нее было даже обиднее, чем за Петровича.
– «Состояние стабильно тяжелое».
Заглянула секретарша, тихо, но твердо сообщила, что до встречи осталось пятнадцать минут. Петрович кивнул, и стал подниматься с пола, опираясь локтями о спинку дивана.
– Бобер, – пояснил он виновато, – сам позвонил, хочет отвалить кусок. Сколько я его уговаривал, по полу ползал – стена! А тут – сам!
Я пожал плечами: бывает, хотя и странно. Странно, но справедливо. Петрович много сделал для Бобра в свое время. Чувство благодарности в мире чистогана!
– Извини, Жень, я в душ. – Он пошатываясь пошел в комнату отдыха, где была оборудована кабинка.
В предбаннике меня остановила секретарша и все тем же своим тихим голосом, сообщила, что мне звонили. Кто? Порылась в записях – звонил Савелий Фомин.
– Как он сказал, звонит издалека.
Что за псих, ведь у него есть мой мобильный, мой домашний, зачем со своей восторженной сиволапостью врываться на мое рабочее место.
– Что ему было нужно?
– Сказал, что поговорить. Очень важный разговор. Очень! Голос у него был сердитый. Очень!
– Это такой странный человек. Живет в лесу. Старый друг, вместе учились. Но человек… хороший.
Зачем я ей это все говорю?
– Я пойду.
Она кивнула.
– Ой, вот еще. Это Александр Петрович велел вам отдать и сказать, что можно опять приделать на место.
Она протянула мне табличку с названием моей фирмы. Да, Петрович – это все-таки Петрович, сам денег он еще не получил, а уже благодетельствует. Жизнь налаживается. Не удивлюсь, если застану под дверьми клиента.
Клиента не было, привинчивание вывески я отложил до завтра. Просидел час в Интернете. Нового бреда там было много. Но все как-то… наметилось даже некоторое однообразие в новостях при всем различии сфер и областей, где отмечались всплески странностей. В большом мире количество никак не переходило в качество. Капли индивидуальных раскаяний не превращались в дождь общего покаяния.
Не то, чтобы никто ничего не замечал. Комментаторы в блогах и на каналах изгалялись. Об изменении эмоционального климата в городе вопилось отовсюду. Водители теперь все без исключения уступали дорогу пешеходам, горы краденых мобильных телефонов лежали в каждом отделении милиции, в некоторых церквях отменили плату за свечи. Я вспомнил своего рыжего попа, и внутри снова зашевелилось… Ладно, пусть он один, конкретный, продрогший на ветру, меня отпихнул, но все же не верится, что они всем своим молящимся обществом не чуют ничего!
Ощущение, что мир медленно, но неотвратимо куда-то катится, стало только сильнее, в потоке фактов и фактиков появился угнетающий ритм.
Катится, катится, а куда докатится?
И вообще, видит ли кто-нибудь еще кроме меня общую картину, или все торчат в норах своих собственных ограниченных историй. Ведь есть же философы какие-то у нас… Бодрийяр помер, но жив товарищ Хабермас. Деррида тоже, да. А Брюкнер? Господин НАСА, что нового в поведении звездного вещества? Неужели вам с товарищем Байконуром нечего нам объявить! Вдруг на нас медленно валится из бездн разумный, но сошедший с ума и с орбиты астероид, и мы наблюдаем вокруг себя уколы его космического, подбирающегося все ближе безумия? А ведь и правда, должны же быть какие-то эрозии и флуктуации в области точных разных наук. Вдруг дважды два теперь девятнадцать и это можно неопровержимо доказать; клетки перестали размножаться делением; принцип исключенного третьего повсюду дает мелкие досадные сбои; жрецы науки скрывают это от нас, рассчитывая попользоваться особенностями возникающей реальности «тильки для сэбе». Был бы я физик с точным и сложным прибором о, как бы я к нему припал! А так приходится плавать по поверхности океана знаний стилем – дилетант.
И в самом деле, есть же ненормально умные люди и в нашем городе. Кому-то ведь можно позвонить! Есть же Дугин, Галковский, Руднев, Гиренок, Секацкий, нет, этот в Питере. Позвонить и спросить – как там Аврора? А Вяч. Иванов и Гаспаров? Или уж не живы? Но мыслят ведь не только гуманитарии, а сколько умов в физике, химии и технике, и не может быть, чтобы Касперскому нечего было сказать по поводу всего этого!
Товарищ Садовничий, а вы, как хранитель традиций самого Ломоносова, что считаете нужным заявить обо всем этом вы?! Открылась уже бездна все-таки, или только открывается?!
Однако, Евгений Иванович, это чистый, наичистейший дурдом считать, что только ты, один ты полностью, во всем объеме видишь и понимаешь масштаб и значение нарастающего процесса. Отнесясь вдруг к себе во втором лице, я ощутил неожиданное и приятное: я как лезвие из ножен вышел из себя, и лезвие это сверкало. От неожиданности я совершил неловкое мысленное движение, и снова уже сидел в себе по самый эфес.
О, но каково это было! Какое краткое, но пронзительное сияние. Другой опять бы схватился за ручку и стал дергать, но я осторожный человек, даже опасливый. Тихо, шептал я себе, тихо. Пока мне достаточно знать, что этот метафизический танец с саблей в принципе возможен. Потом, когда-нибудь полетаем, а сейчас над бурным нашим морем – слишком опасно парить. Попахивает сумасшествием.
Успокоим себя тем, что если бы я свихнулся, то не спрашивал бы себя: а не свихнулся ли я?
Василиса очень спокойно выслушала мои телефонные, а потом и очные возмущения в адрес невозмутимого молодого священника. Обычно она не решается мне противоречить, когда не согласна, тихо помалкивает, а тут выступила с целой проповедью. По ее мнению, ничего иного, кроме именно такого к себе отношения, я и не заслуживал. Молодой батюшка меня еще пощадил, потому что наверняка сразу же почувствовал фальшь в моих словах – ну, какой ты, Женя, психотерапевт? – но решил не разоблачать, не ввергать в тяжелую неловкость. Он аккуратно и деликатно указал мне ту единственную дорожку, по которой мне следовало бы отправиться в данной ситуации: постись, молись, исповедуйся, а там жди полномасштабного прояснения в душе и сознании.
Возразить мне было нечего. Не кричать же, что у меня своя голова на плечах, и я могу отличить, когда мне пытаются помочь, а когда пренебрежительно отставляют, не снисходя до серьезного разговора. Моя уверенность в «своей голове на плечах» сильно была изъедена сомнениями с разных направлений, но не до такой все же степени, чтобы рухнуть. Тем более, мне очень бы не хотелось, чтобы Василиса подумала, что я распадаюсь в прах как личность под воздействием ее слов.
Мы молчали, сидя друг напротив друга, на неуютной мартовской скамейке на краю Страстного бульвара. И я вдруг обнаружил, что женщина эта смотрит на меня без обычного тихого зазыва и приязни. Какая-то в ней появилась отвлеченная строгость, и к ней очень шла. Вплоть до того, что приходилось признать: Василиса – почти что красавица, и даже, кажется, знает об этом. Да, к тому же, она еще и морально-интеллектуально меня выше. По крайней мере, в настоящий момент.
Оставалось только встать и уйти.
Но она заговорила. Причем о вещах, имеющих отношение ко мне. Напрямую.
– Ты извини, может, тебе это неинтересно.
И начала излагать историю гибели моего заслуженного деда. Выехал он из Барнаула в июле 1924 года на сельскохозяйственный праздник в село Зеркалы, где рассчитывал выступить перед местной беднотой, чтобы побудить ее к большей революционной решительности в делах. Один выехал, несмотря на уровень должности, на бричке, запряженной парой лошадок. И вот возле брода на речке, название которой не уточнено, из кустов к нему выскочили кулаки на лошадях, человек шесть-семь.
Я зачем-то кивнул в этом месте, как будто был свидетелем события. Василиса на секунду запнулась, но продолжила. И вызванные ее рассказом кулаки начали рубить в капусту моего, отстреливающегося из маузера, деда, в капусту прямо в бричке. Ее потом нашли (бричку), настолько залитой кровью, что можно было предположить, что парочку врагов предок мой продырявил.
Василиса достала из сумочки сигареты, закурила. Она готовилась перейти к самой страшной части рассказа. Выпустила дым в бледный, безжизненный воздух.
– Тело было так изувечено… – начала она.
– … что чоновцы, которые нашли его, собрали его в вещмешок кусками, и привезли в Барнаул, но не решились его передать с рук на руки жене. То ли ее не было дома, то ли постеснялись, тихо засунули под лавку в сенях. Только на следующий день жена, моя беременная бабушка, обнаружила ороговевший от засохшей крови мешок. Тут и родила мою мамочку, похитительницу стиральной машинки.
Рот Василисы слегка приоткрылся, и было видно, что он полон неподвижного дыма. Мне было за нее неловко, и от этого немного жалко. Она что, думала – мне не известна эта семейная история? Конечно же, мама рассказывала мне ее двадцать раз. Я заявлял Василисе, мол, не интересуюсь прошлым – и это правда. (Что мне эти алтайские бородачи! Разумеется, я происхожу от них, но никак моя нынешняя жизнь от них не зависит). Меня и сейчас по-настоящему волнует только то, что произойдет, а не то, что произошло. Но это же не охначает, что я не знаю своих семейных преданий.
– Бабушку тогда очень скоро выжили из крайкома, не как троцкистку, но все равно идеологически, припаяли перерасход кумача. Просто – аппаратные склоки. Еле ноги унесла. Скрылась с ребеночком у родственников в Алма-Ате, на мелких должностях. Одно время, поскольку шикарно готовила, ездила поваром в правительственном вагоне-ресторане. Возила с собой дочку, мою, стало быть, маму. Однажды, сам товарищ Ворошилов угостил дочь поварихи конфетами.
Сигарета Василисы потухла. Историческая красавица молча встала и пошла от меня вдоль по бульвару. Я нанес ей травму. Ей очень досадно, если не больно, осознавать, что я все это время ее дурачил. Она вкладывала душу в разыскания, а я…
Я решил на некоторое время лечь на дно. В возобновленном «Зоиле» появляться не хотелось, разговаривать с людьми вдруг стало невыносимо трудно. Последнее время любые мои контакты со знакомыми превращались в какую-то белиберду. Я был неловок, груб, непонятлив, толскокож и несвоевременен. Они – обидчивы, рассеяны, озабочены непонятным, и никто не хотел сосредоточиться на том, что я считал важным. Все разговоры развивались под трудно вычислимым углом к плоскости здравого смысла и сложившихся представлений.
В такой ситуации надо прежде всего, разобраться с самим собой.
Кто-то из предшественников нашел убежище от безумств мира в углу с книгой, я завалился на диван перед телевизором. Отключив предварительно телефоны.
Уже к концу первого вечера появилось ощущение, что градус безумия, владеющего миром, начинает чуточку спадать. Конечно, то тут, то там продолжали проскакивать странные сообщения. Объяснимые только с той точки зрения, что все катится в глобальные тартарары. Но плотность этих сигналов, мне кажется, уменьшилась. Что-то вроде ремиссии наступало во всех сферах. Если так, у меня тем больше появлялось оснований затаиться и осмотреться.
Кстати, очень бросалось в глаза, сколько у нас на экранах апокатиптиков, работающих на давно привычном материале. Я лежал и слушал образованных людей объяснявших, что человечество несомненно погибнет, отравившись модифицированными продуктами; задохнется в глобальном парнике, если не отключит свои теплоэлектростанции; лишит землю магнитного поля, если не прекратит выкапывание железной руды из земной коры; окажется беззащитно перед космическими магнитными или метеоритными ударами.
А еще СПИД, грипп, наркомания. На этом общем фоне круглосуточного запугивания знаки подлинной опасности не могли не затеряться. Кто бы стал, находясь в теснинах этих глобальных проблем, концентрироваться на сообщении о пластическом хирурге из Нижнего Тагила, публично отрезавшем себе скальпелем нос прямо на площади перед памятником Ленину. Прямо КВН какой-то. Коммунисты утверждают, что это акция в рамках управляемой общественной истерии, цель которой – удалить скорлупу вождя из Мавзолея.
А вот про несчастных детей: психологи утверждают – массовые сдачи властям «похитителей детей» по всему миру, произошли в результате воздействия «австрийских примеров». Мол, дикие отцы, державшие в подвалах десятилетиями своих дочерей посмотрели на несчастного герра Кампуша и прониклись, и сразу в полицию. В доказательство того, что такие массовые «добромании» возможны, приводился пример из истории Ирландии. Там в середине 19 века, местные алкоголики собрались на свой съезд и решили: все, бросаем пить, потому что долее так нельзя. Гибнем как народ. И бросили. Около полумиллиона человек.
Продавшица мясного магазина пыталась в подсобке покончить с собой, когда поняла, что обвесила покупателя. Так она пояснила реаниматорам, спасшим ее. История поступает на стол к четырем смехачам из «Прожектора-ПерисХилтон». А с этой бы тетенькой поговорить.
Я встал и побрел в ближайший магазин. Не для того, чтобы поставить следственный эксперимент, просто захотелось поесть. Меня не обсчитали, и не обвесили, просто устроили аттракцион на тему «нет сдачи». С каким ощущением собственной правоты меня послали, когда я заикнулся, что отсутствие сдачи это не моя, а их проблема. В ответ на довольно мягко высказанное соображение, что в магазине должно быть удобно покупателю, а не продавцу, меня оскорбили несколькими способами. И, что самое приятное, стоявшие в очереди за мной покупатели встали на сторону продавщицы, демонстрируя полную ей лояльность, как будто она, как в советские времена, являлась представителем власти, и могла осерчать на них, и отказаться менять свой товар на их деньги. Где наше братство покупателей!
Когда же при переходе улицы – строго по зебре – меня демонстративно отказался пропускать большой, красивый, гордый джип – он прорычал мимо почти отдавив мне ботинки, я был почти счастлив. Мой мир пребывал в порядке, все как всегда, все на местах. И мусор вокруг урн, а не в них.
С полчаса я бродил по дворам, пока не оказался у дома номер 9, что за булочной и школой глухонемых, там испокон веков, еще до расстрела Белого Дома в торце укоренилась одна фирма: «ООО Ответственность». Общество ограниченной ответственности. Собственно, именно с потрясенного созерцания этой вывески началась во мне работа, закончившаяся «Зоилом». Вот она – червоточина, первая дырка в моем макрокосме. Фирма была на месте, и я улыбнулся вывеске и толстому человеку курившему у входа. Я был рад, словно нашел зачинщика беспорядков.
Глядя в кухонное окно на детскую площадку, где на скамейках сидят полные, роскошные, видимо азербайджанские мамы, и радостно возится симпатичная черноглазая детвора, я покорно кивал и подливал себе пива. Все справедливо. Если у меня нет детей, я ведь не могу требовать, чтобы пустовала детская площадка.
А вот что еще нам сообщает телевизор: на московских кладбищах настоящий бум. Некоторые могилы просто утопают в цветах. Причем, речь идет не о Высоцком или Андрее Миронове, и не о Есенине. Вдруг на некоторых, абсолютно ничем не примечательных могилах, чаще всего недавних, стали по утрам обнаруживаться огромные букеты, дорогие, выспренние собрания цветов.
Я блуждал по каналам, и на третьем наткнулся: раскрыто дерзкое преступление-хулигантство. Некий Антон Криворучко, пользуясь своим служебным положением и техническим образованием, проникал в автоматическую систему оповещения в поездах московского метрополитена, и вносил в записи свои изменения. Изменения носили похабный характер, на что поступили многочисленные жалобы пассажиров. Задержанный – тихий, маленький человек с прыщавым лицом – заявил, что раскаивается в содеяном. Выступивший вслед за этим врач высказал мнение, что Криворучко не здоров психически. Существует такой вид заболевания, когда «больного одолевает неодолимое желание сказать какую-нибудь неуместную скабрезность». Предстоит экспертиза.
Не знаю почему, но меня это известие огорчило. А вдруг, если хорошо покопаться, то за каждым таинственным и странным фактом последних дней стоит такой Криворучко. Это не конец света, а чье-то «неодолимое» желание подурачиться. А что, если никакой бездны поблизости нет, а просто главный демиург этого мира носит фамилию Криворучко.
Но тут мне припомнился взорвавшийся автобус с деньгами, пылающие по ночам машины, разбитый отцовским горем Петрович, и я понял – успокаиваться рано.
Криворучко – исключение. В колоссальном вале необъяснимых событий может затесаться и некоторое количество объяснимых. Кто знает, может, отыщется и хулиган, нападавший на музыкантов в подземных переходах. И его тоже осмотрит врач, и скажет – ничего страшного.
Это ничего не меняет.
И тут звонок в дверь.
Мне не хотелось ни с кем встречаться. В данный момент сильнее, чем когда бы то ни было. Я прокрался в прихожую на цыпочках и осторожно глянул в глазок. И уже в следующую секунду я отпирал дверь.
Ипполит Игнатьевич вошел с таким видом, будто мы заранее договорились о встрече. Спокойно поздоровался. Он выглядел обыкновенно, никаких следов издевательств или измождения. Даже задумчив был почти как обычно. Он сел в кресло рядом с диваном. Я встал спиной к телевизору, где рассказывали о группе школьников, угнавших воздушный шар с горелкой из аттракциона в парке Хабаровска. Все это в знак протеста против ЕГЭ. Я еще не решил, как относиться к этому событию.
Ипполит Игнатьевич посмотрел на меня снизу вверх, при этом, в каком-то смысле и сверху вниз, как человек бывалый смотрит на не нюхавшего пороху.
– Меня выгнали.
Мне нечего было сказать, и я ничего не сказал.
– Они обвинили меня в краже телефона у санитара Камбарова и вынудили уйти.
– Не хотите кофе?
– А у вас нет ничего выпить, Женя?
У меня были только остатки паленой текилы, купленной в алуштинском магазине год назад. Разумеется, старику, да еще перенесшему такое, предлагать это пойло конечно было нельзя.
Я налил ему треть стакана, принес на блюдце, куда положил еще половинку безвкусного зимнего яблока, за неимением лимона. Он выпил, закусил. Не поморщился, и не поблагодарил. Он, видимо, считал, что мы с ним все еще участвуем в какой-то совместной борьбе с темными силами, и сейчас он находится не в гостях, а на явке.
– Поздно. Товарищ Ракеев опоздал. Главное мне узнать удалось.
Я никак не мог определиться со своим отношением к нему. Он временами казался мне почти жалким, почти комическим персонажем, но, вместе с тем, куда деть майора Рудакова и подполковника Марченко?! Я молчал, я не стал спрашивать, что именно ему удалось узнать. Пусть все рассказывает сам.
Он покосился на свой пустой стакан. Извольте. Я налил еще грамм пятьдесят, и извинился, что нет лимона. Зачем? Если уж извиняться по этому поводу, то при первой рюмке. Значит, все же, дергался.
– Я ведь хорошо, очень хорошо знаю устройство этого учреждения. У Модеста Михайловича было не совсем правильное обо мне представление. Он думал, что я тихий дурак в нарукавниках, я мне до всего было дело. Я совал нос повсюду.