Текст книги "Актерская книга"
Автор книги: Михаил Козаков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
Абсорбция. Что это за слово? И почему его терпеть не могут все олим хадашим – «вновь поднявшиеся»? В Израиль, знаете ли, не эмигрируют, а поднимаются, удостаиваются чести подъема на Синай. И вот, когда поднялись, начинается абсорбция, растворение, вхождение в новую среду, новую жизнь. Легко сказать: «раствориться». Человек не сахар, который растворяется в горячем какао. Как сообразить, с чего начать, как сразу же не ошибиться, не просчитаться в этой неизвестной, непонятной стране, где поначалу решительно все, любая мелочь, вчерашний пустяк, представляют для тебя невероятную трудность, когда ты, словно ребенок, который учится ходить. Только в отличие от ребенка, для которого этот процесс естественен, беспрерывно ощущаешь страх и унизительность своего положения. Без посторонней помощи ты парализован, не можешь шагу ступить. Еще вчера ты качал права в московском или ташкентском ОВИРе, ссорился на таможне, закупал в полет водку в кооперативном ларьке и шутил с киоскером, а через несколько часов ты не способен без посторонней помощи спросить: где тут у вас туалет, позвонить по автомату, купить ребенку мороженое… Так начинается абсорбция. И у каждого она своя – и похожая, и непохожая на абсорбцию другого оле.
Я был в наивыгоднейшем положении: меня встретил друг моего детства на собственном рафике, куда мы погрузили нехитрые пожитки. К тому же театр «Гешер» отправил в аэропорт Бен-Гурион своего завпоста, чтобы встретить вновь прибывшего актера из Москвы. Завпост объяснил мне, что Арье и Мальцев чрезвычайно заняты и поручили ему препроводить нас в Тель-Авив и поселить – разумеется, временно – в квартире, где проживают артисты «Гешера» Женя Додина и Наташа Войтулевич с мужем. Они сами переночуют где-то в другом месте, а завтра объявится директор театра Мальцев и что-то для нас придумает.
Мы оказались в двухкомнатной квартире на центральной и шумной улице Дизенгофф. Беспомощно бродили по двум комнатам, где развешаны сохнущие колготки, стоит невымытая посуда и наспех свернуто постельное белье. Здесь же – наши чемоданы, сумки, узлы, под ногами путался и хныкал приболевший Мишка, которого надо чем-то накормить и напоить…
Наутро действительно появился Слава Мальцев и предложил нам временно переехать в другой город – Натанию, пока мы не утрясем наши дела в Тель-Авиве: не получим нового гражданства, «корзину абсорбции» – единовременную помощь государства – и пока сами не снимем себе в Тель-Авиве устраивающую нас квартиру. Ничего не поделаешь, Натания так Натания. И вот мы на месте в Натании (40 минут езды от Тель-Авива, если на дорогах нет пробок), в малюсенькой квартирке, которую на время любезно предоставила театру «Гешер» милейшая женщина по имени Рита.
Над нами сжалился все тот же друг моего детства Борис Поляк, который встречал нас в аэропорту и увез к себе, в Нес-Цион – другой маленький городок в часе езды от Тель-Авива и часе езды от Натании. Так мы и прожили первую неделю абсорбции, на колесах, как бы в трех городах одновременно. Каждый день в пять утра (пока нет пробок) Борис отвозил нас сначала в Тель-Авив, где мы оформляли необходимые бумаги, получали деньги и занимались поисками квартиры. Ближе к вечеру он доставлял нас в Натанию – навестить родителей и больного Мишку, – и уже поздно ночью мы возвращались, опять-таки на Борисе, в его нес-ционский гостеприимный дом, чтобы назавтра снова продолжить наше круговое движение.
Еще в Москве, заканчивая съемки фильма «Тень», в течение полугода, до отъезда в Израиль, я связывался с руководством «Гешера», подтверждал предстоящий приезд и настоятельно интересовался: не изменились ли их планы в отношении меня. Я нервничал, дергался, когда они исчезали, звонил моему нес-ционскому другу, просил его связаться с «Гешером». Время торопило меня: приближался срок отъезда.
Уже победно закончилась операция «Буря в пустыне», и Израиль зажил обычной мирной жизнью. До меня доходили слухи, что спектакль Евгения Арье «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» с триумфом показан тель-авивско-иерусалимской публике, что по поводу этого русскоязычного спектакля (постановка шла в синхронном переводе) есть и превосходная ивритская пресса и что, слава Богу, все идет даже лучше, чем ожидалось: поддержка общественности, помощь сионистского форума, властей. Одним словом, «Гешер» есть и пребудет дальше.
А я тем временем обрубал концы в России, распродавал вещи, давал интервью о предполагаемом переезде в Израиль и при этом находился в неуверенности, нужен ли я там. Откуда мне тогда было знать, что уже и Людмила Хмельницкая, которая, будучи сестрой Натана Щаранского, немало сделавшая для возникновения и самого существования театра «Гешер», была почему-то отстранена от театра, да и дни старче Никулина в театре были сочтены? Он оказался вне «Гешера», предоставленный самому себе и собственной абсорбции…
Услышь я тогда в Москве, что мой ожидаемый приезд в «Гешер» сопровождается шутками типа: «вот ужо приедет наша нетленка», – не думаю, чтобы я решился рубить канаты и поднимать якоря. Тогда я списывал отсутствие звонков, проявление невнимания на иракскую войну, на отсутствие денег, на невероятную занятость. В этом, безусловно, была часть правды – однако лишь часть. В чем мне, к сожалению, пришлось скоро убедиться.
Дело не в том, что меня не встретили, как положено, так сказать, не расстелили красную ковровую дорожку, не выпили со мной в день приезда рюмку водки, не в том даже, что – допускаю – будучи сверх меры заняты, не сочли нужным индивидуально побеседовать со мной сразу по приезде, – но мне почти сразу же стало ясно, что все мои заготовленные еще в Москве пьесы, поэтические композиции, моноспектакль по Бродскому оказались вне интересов руководства театра «Гешер». Когда я попал на собрание коллектива театра в самом начале моей недельной абсорбции, я впал в угнетенное состояние духа, выслушав два коротких доклада-сообщения Мальцева – Арье, и понял, что, во-первых, о моей режиссуре и речи не идет, и, во-вторых, как актер я (как, впрочем, и другие) только «обязуюсь, обязуюсь и обязуюсь…». Мне было предложено в двухнедельный срок заменить артиста Бориса Аханова и начать свою актерскую карьеру в «Гешере» с ввода в «Розенкранца и Гильденстерна», так как Борис Аханов – в прошлом артист театра Русской драмы в Риге – оставил «Гешер» и подписал контракт с ивритоязычным театром «Хан» в Иерусалиме.
Я сел и от руки переписал роль с режиссерского экземпляра, который мне вручила помощница Евгения Арье. Она же и должна была осуществить этот ввод в двухнедельный срок.
Все происходящее со мной в эту первую неделю казалось мне сюрреалистическим и дурным сном! Все свалилось на меня одновременно: жара, жизнь на колесах, эти министерства внутренних дел, бесконечные анкеты, процедуры, интервью русскоязычным газетам, когда в голове у меня был «сумбур вместо музыки», – и вот тут-то на моем пути возник змий-искуситель в облике некоего Юрия Хилькевича.
В нашем московском кинематографическом кругу знали одного Юрия Хилькевича – одесского режиссера, постановщика «Трех мушкетеров», «Опасных гастролей» и других боевиков. Поэтому когда за три дня до нашего отъезда из Москвы, в последние, уже судорожные дни раздался телефонный звонок и Юрий Хилькевич стал расспрашивать о моих делах и творческих планах, я объяснил одесскому кинорежиссеру, что в связи с моим отбытием в Израиль я, к сожалению, не могу даже выслушать его предложений.
– Зашиваюсь, Юра, извини – сам понимаешь.
– Так я про Израиль с тобой и говорю. Не съемки, а театр, не «Гешер», а тель-авивский Камерный, не по-русски, а на иврите: роль Тригорина в «Чайке» в постановке Бориса Морозова.
– Какой иврит? Какой Морозов? Какая, к черту, «Чайка» – о чем ты, Юра?! Ты Юра или не Юра? Хилькевич или не Хилькевич?
– Я – Юрий Хилькевич, в прошлом – замдиректора Малого, ныне работающий в дирекции тель-авивского государственного Камерного театра.
Разобравшись наконец во всей этой путанице, я рассмеялся:
– Юра, спасибо тебе, но, по-моему, все это абсурдно. Я в иврите ни в зуб ногой.
– Ну и что? – последовал спокойный ответ. – И Ирина Селезнева еще полгода назад была не в зуб ногой. А сейчас играет моноспектакль на иврите и даже приз за исполнение роли получила, израильской звездой стала, а ты чем хуже? Кстати, она твоей партнершей, Ниной Заречной будет, и Боря Морозов очень рад твоему будущему участию в его израильской «Чайке».
Такой, стало быть, разговор еще в Москве состоялся. Разумеется, мне все это тогда показалось смешным и несерьезным. Я вежливо отказался от лестного предложения израильского гражданина Юрия Хилькевича. Поговорили, – я и думать забыл. Но вот в Тель-Авиве змий-искуситель сразу же напомнил о себе и предложил мне вкусить от древа то ли добра, то ли зла – по сей день не разберу. Договор, предложенный мне Камерным, обеспечивал зарплату на год, всевозможные отчисления на пенсию и прочие материальные блага, показавшиеся мне, по сравнению с «Гешером», сказочными…
Я сидел в кабинете замдиректора Камерного, у человека по имени Ори Леви, и Юрий Хилькевич переводил мне с иврита условия договора. «Камерный театр обязуется, обязуется, обязуется…» Все это звучало как песня. Если б не одно, несколько смущающее меня обстоятельство: через какое-то время я должен буду изобразить писателя Тригорина на иврите и сделать вид, что понимаю, что говорю, если мне каким-то чудом и удастся выучить и выговорить на пугающем меня «ирокезском наречии» «текст слов» упомянутого господина.
Словно в гипнотическом сне, я подчинился воле Хилькевича, доверил ему вести на иврите переговоры с серьезным и лысым израильтянином, неодобрительно поглядывавшим на меня через очки. Если я неожиданно встревал с какой-нибудь русской репликой, почему-то мне постоянно слышалось слово «мудак», обращенное Ори Леви явно в мой адрес. «Юра, а почему он меня мудаком называет?» – робко спросил я, хотя, вероятнее всего, господин Леви был не так уж не прав – раз я вот-вот собирался подписать соблазнительный договор, который может обернуться для меня прямой погибелью и позором. «Вот уж тележку под меня подвели», – почему-то вспомнилась мне реплика из «Ревизора»… Оказалось, что господин Леви вовсе и не думал оскорблять меня, так как, во-первых, слова «мудак» он, разумеется, не знал, а во-вторых, «муд’аг» означает на иврите «озабочен». Леви почувствовал мое «муд’агчество» и вполне доброжелательно хотел выяснить у Хилькевича, чем таким особенным озабочен этот сидящий перед ним русский артист.
А на самом деле, чем? И всего-то надо – выучить с помощью учителей, которых предоставит и оплатит Камерный театр, лишь одну, и не самую главную, роль в «Чайке», которая, надо полагать, не в новость русскому артисту. Три месяца до первой репетиции в театре – срок более чем достаточный, чтобы всю пьесу выучить наизусть, никаких других обязательств у артиста не будет… Ну, срепетировать и сыграть только останется; режиссер – русский, партнерша основная – русская. Акцент? – так и пьеса-то русская, простят, здесь не в новинку такое. Вся «Габима» с русским акцентом шпарила когда-то, но зато какие актеры были! Сердца потрясали! А этот, как его, Козаков, сидящий сейчас в кабинете, судя по рекомендациям, тоже был в России не из последних. Эмигранты, приехавшие сюда давно, его знают. Они лет двадцать назад приехали, помнят его, абонементы и билеты приобретут – прямая выгода, опять же «помощь руководства Камерного театра в абсорбции алии из России»… Ну а не выучит роль – тоже не беда, заменим, времени до премьеры предостаточно, с деньгами риск не велик, театр-то на дотации, и министерство абсорбции денег на «олима» выделит. Так чего он, собственно, «коль ках муд’аг»? Пусть подписывает хозе (договор) и не путает хозе с хазе (договор с женской грудью).
И протеже подписал-таки прельстительную бумагу. Змий-искуситель добился своего.
По обоюдному согласию, без скандалов и ссор, было покончено с «Гешером». На совмещение Арье не пошел, да и мне уже это было непросто – две роли на двух языках… Я, правда, честно предложил – они отказались, полюбовно расстались, развелись, не поженившись. Помолвка расстроилась. По чьей вине? Абсорбция, едри ее в корень!
VIНеблагодарное это занятие – описывать происходившее со мной, когда я сел за изучение роли на иврите. Да и стоит ли? Кому интересны все эти адские муки, припадки страха, бессонные ночи, истерики, депрессии и вся абсурдность, и опасный авантюризм предпринятой затеи. Но когда спустя четыре года я вспоминаю первые пять месяцев до премьеры «Чайки», именно эти чувства заполняют собой все пространство воспоминаний. Ни дивный просторный пентхаус на улице Баруха Спинозы, в двух шагах от театра, ни море в двенадцати минутах ходьбы от дома, ни все эти йогурты, сосиски, колбасы, сыры, торты и прочие гастрономические прелести, ни сигареты разных марок – кури-не-хочу! – ни кофе, с лимоном и без, ни разные сорта дешевой водки и пива, ни шмотки, ни даже все это детское питание, – нет, не эти «радости» ассоциируются с тремя первыми месяцами абсорбции.
Страх и паника, сонная одурь, когда сидишь за столом и долбишь, долбишь, долбишь; в сотый, тысячный раз переписываешь от руки транскрибированную по-русски роль Тригорина, а главное – тоска, Боже праведный, какая давящая тоска! И постоянный, бессмысленный вопрос к себе самому: зачем все это? Кому это надо? Как же это могло с тобой случиться?
Не знаю, испытала ли нечто подобное Ирина Селезнева или Борис Аханов, а потом и остальные актеры «Гешера», когда они переходили на иврит… Я испытал. И Боже сохрани меня, посоветовать кому-либо еще из моих русских коллег повторить мой опыт. Как говорится, и врагу не пожелаю.
Тогда же, при долбежке пространных монологов Тригорина о превратностях писательской судьбы, мне пришла в голову такая сценка-метафора. Давайте представим, фантазировал я, объясняя мое состояние кому-либо из русских, что я знаменитый и многоопытный пианист. Меня спрашивают: «Вы могли бы выучить бетховенский концерт?» – «Конечно, – отвечаю я, – сколько времени вы мне дадите?» «Три недели». – «Немного. Впрочем, я готов». – «Отлично. У вас есть своя скрипка или воспользуетесь нашей?» – «Позвольте, причем тут скрипка?» – «Бетховенский концерт – скрипичный». – «Вы что, меня разыгрываете? Я пианист, понимаете, пианист!» – «Но вы же музыкант, и музыкант, как мы слышали, знаменитый. К тому же Бетховена уже исполняли». – «Ну и что? Сорок лет я бегал пальцами по клавиатуре – я в руках скрипки не держал!» – «Все новое для художника страшно интересно. Вам предстоит узнать еще не познанное! Это продлевает жизнь!» Тут-то и закавыка – продлевает или сокращает? Во всяком случае, не украшает – это уж точно.
Приведу лишь некоторые обрывочные записи из дневника того лета 91-го года…
14 июля 91-го: «Я в стране ровно 18 дней. Знаю наизусть все пять тригоринских фраз из первого акта, где он молчит как рыба…»
22 июля 91-го, 13 часов дня, после 12-го урока с учительницей Ларисой: «Что я знаю из роли? Пять первых фраз говорю почти свободно. Пытаюсь интонировать со смыслом. Иногда забываю слова. Есть акцент. Если посмотреть оптимистично, то и всю громаду роли освоить, в принципе, можно. Мне ставят в пример Селезневу, между прочим, чисто русскую, приехавшую сюда с мужем-евреем, но она до своего моноспектакля на иврите как-никак проучилась в ульпане [5]5
Курсы для вновь прибывших эмигрантов.
[Закрыть]три или четыре месяца. Она моложе меня, как говорят евреи, «на субботу», несомненно, более способна к языкам и, конечно, целенаправленней, чем я. Я же показываю Хилькевичу и другим видеокассету «Тень», моноспектакль по Бродскому, веду деловые и пока бесполезные разговоры про режиссерскую работу, прихалтуриваю русскими концертами (куда денешься – семья!), ищу выходы и опоры в новой стране, в которой я еще меньше месяца, к тому же, как это ни грустно, я лишен настоящего тыла и дома. Мы живем в роскошных условиях, в пентхаузе, но все это временно, в долг; это аванс, за который мы все заплатим сполна, и расплата будет ужасной. Бедный, бедный Мишка-маленький! Главный мой страх – за него. Что делать и кто виноват? Виноват я – струсил и бежал из России в поисках лучшей жизни. Что делать?! Бороться, как бедный Иов».
Перечитываю дневник. Даже августовский путч в Москве 91-го для меня, в сущности, ничто в сравнении с неподдающимся абзацем роли на иврите! Выученная и произнесенная вслух без ошибок сцена с Аркадиной – победа не меньшая, чем победа демократов у «Белого дома». Может, я наговариваю на себя ради красного словца? Нет, своя рубашка ближе к телу.
И хотя все мы читали газеты, смотрели телевизор, перезванивались друг с другом и связывались с Москвой, где у всех друзья, родственники, все происходившее там воспринималось мной уже «через здесь». Когда показывали «Лебединое озеро», я невольно думал о том, как же вовремя мы слиняли. Нет, в России в корне ничего не может измениться к лучшему, там всегда будет «неопределенность, зыбь, болото, вспышки дурных страстей. Это в лучшем случае. В худшем – фашизм», – прочел я потом у Юрия Нагибина. Нечто подобное думал и я. И в августе 91-го, и в октябре 93-го. Да что врать-то – увы! – продолжаю так думать все четыре с лишним года, когда смотрю новости из России по двум каналам телевидения.
Однако Бог милостив – тогда, в 91-м, единение народа, к нашей всеобщей радости, остановило танки путчистов, и я вновь вернулся к моим абзацам на ненавистном мне ивритском языке…
Как это у Чехова в «Чайке»? «Каждый пишет так, как он хочет и как может». А на иврите? «Коль эхад котев лефи рецоно укфи ехольто». Похоже, не правда ли?
Когда я услышал впервые тригоринскую реплику первого акта из уст моей учительницы Ларисы, у меня похолодело в животе.
– Записывайте!
– Как?
– Разумеется, русскими буквами.
– Лариса, с таким же успехом я могу сейчас записать звук проходящей за окном машины.
Однако записал, а потом и выучил наизусть все эти «схует ха-адам» – (права человека), «ха-иньяним нидгальгелю» – (дела обернулись) и «вэхулей, вэхулей, вэхулей» – (и прочее, и прочее, и прочее)…
«Ани эбадети чек дахуй» – (я потерял отсроченный чек). Каково? Ну просто музыка для русского уха.
– Вам повезло, что вы должны играть Тригорина не на арабском, – сказала мне моя другая учительница, замечательная Бэллочка Хасман.
– А что, тот язык еще матерней?
– Во много раз! – утешила она меня.
Успокоенный таким образом, я продолжал записывать русскими буквами ивритские абзацы тригоринской речи. Составлял словари, выяснял значение каждого слова, надиктовывал ивритский текст на магнитофон, снова учил, учил, учил, как попка-дурак повторял, повторял, повторял вслух сотни, тысячи раз одно и то же. Стал предметом раздражения моей жены, которой осточертела моя бубнежка, обозлил знакомых, насилуя каждого, кто мог проверить меня и помочь мне.
Даже бывая в Иерусалиме, в храме Гроба Господня, я не мог молиться, просто тихо ставил свечу. «Твоя молитва к Богу – твой текст на иврите», – сказал один мой знакомый. Я никогда не мог понять, как это, например, Зяма Гердт вел «Необыкновенный концерт» на всех языках мира, как умудрился Игорь Костолевский выучить роль на датском, Олег Янковский – сыграть во Франции роль на французском. Что же я – самый бездарный и бестолковый? Однако если зайца долго бить, и он научится спички зажигать.
4 октября 1991 года, когда в Камерном театре состоялась первая репетиция «Чайки», которую вел московский режиссер Борис Морозов, и где состоялась читка пьесы по ролям, я выпалил весь текст роли Тригорина наизусть, да еще и с выражением. И тогда я удостоился первых моих в Израиле аплодисментов на иврите…
«Каждый пишет так, как он хочет и как может». «Каждый пишет, как он слышит, каждый пишет, как он дышит». Каждый дышит, как он может дышать, насколько ему дышится – привольно и естественно в той атмосфере, которой он окружен, которую он выбрал, в которую попал. Я попал в атмосферу израильского государственного Камерного театра. В центре Тель-Авива, на углу Дизенгофф и Фришман, стоит большое здание. Оно чем-то напоминает пассаж. Там, на первом этаже, и размещены, как в пассаже, магазины одежды, очков, компакт-дисков, книг. А на втором и выше находится Камерный, со всеми служебными помещениями, мастерскими, кассами, бухгалтериями, а главное, с роскошным залом на девятьсот с лишним мест. Есть гримерные, буфет, большой репетиционный зал, где иногда идут камерные спектакли, – именно там мне суждено будет поставить и сыграть «Любовника» Гарольда Пинтера, сначала на русском, а затем и на иврите. Но это потом, потом.
Еще в декабре 90-го в свой первый приезд в Израиль я увидел витрину с рекламными фотографиями на фасаде Камерного. Я тогда даже не знал, что он называется Камерный. Мы наш спектакль-концерт играли в подвальном театре «Габима», однако цветные рекламные фотографии привлекли мое внимание. Подошел и стал разглядывать яркие «фотки»: плохо приклеенные парики и бороды, неестественные выражения лиц. Все преувеличено: улыбка – так до ушей, удивление – так брови у темени. Во всем что-то уже виденное на театральных фотографиях восточной провинции 40-х и 50-х годов где-нибудь в Ташкенте. Были и костюмы типа русских, отдаленно напоминающие чеховское время, тоже какие-то невсамделишные, актеры в них смотрелись ненатурально, и вся витрина – аляповатая, безвкусная.
Я не стал задумываться и пошел себе по своим делам. Но неприятное послевкусие осталось. Я не знал тогда, что Камерный уже возил в Москву один из рекламируемых на этой витрине спектаклей – «Шира» – по роману классика и лауреата Нобелевской премии Шая Агнона, поставленный режиссером Йорамом Фальком, с которым спустя еще два года мне придется столкнуться в работе над другой инсценировкой другого романа Шая Агнона «Вчера, позавчера».
Но не будем опережать события. Полезней сейчас вспомнить впечатления от одного-единственного израильского спектакля, который мне удалось увидеть еще в Москве, до моей эмиграции в эту цветную и аляповатую витрину Камерного. Прославленная «Габима» показала в Москве в 89-м году два спектакля: «Закат» Бабеля в режиссуре Юрия Петровича Любимова, гражданина Израиля, и еще один, кажется, «Полосатый тигр», который мне удалось увидеть воочию в здании новой «Таганки». «Тигр» показался мне скучным, средненьким спектаклем без актерских и режиссерских удач. Запомнился настоящий песок на сцене, по слухам, доставленный со Святой земли.
Помню в фойе «Таганки» израильских теле– и радиокорреспондентов, выискивающих популярные русские лица. Один – Йоси Тавор, говоривший по-русски, – обратился и ко мне, но я отвертелся и о своих впечатлениях промолчал. Потом, так уж случилось, я был на банкете в честь «Габимы». В еще не сгоревшем клубе ВТО на Горького мы устроили израильским актерам маленький прием.
Все это не стоило бы воспоминаний, если бы я не писал эту книгу сидючи в Тель-Авиве, пытаясь теперь разобраться в израильском менталитете и обстоятельствах, в которые меня угодило вляпаться по самые уши. Мог ли я предположить, что артист, игравший в «Тигре» и чем-то отдаленно, чисто внешне, напоминающий нашего Рубена Николаевича Симонова, – один из самых-самых в Израиле – Йоси Банай, и что израильская пресса задаст спустя два-три года читателю вопрос: «Что бы вы подумали, если бы Йоси Банай решился бы в его возрасте и при занимаемом им положении уехать из Израиля и начать все сначала в другой стране? А вот господин Козаков именно так и поступил, переехав из России к нам в Израиль».
Да, вот как я умело распорядился своей актерской судьбой. Но тогда в Москве на всех этих приемах, банкетах я чувствовал себя еще самим собой и думать не думал обо всех этих «лестных» параллелях с израильскими звездами первой величины. В несгоревшем, любимом актерском клубе в ВТО мы выпили с Йоси Банаем рюмку водки, и переводчик перевел ему на ихний язык мои ничего не значащие слова, объяснив ему, кто я такой, что, разумеется, ему было вполне безразлично…
Живя в Москве, я не был знаком с израильским искусством: я не видел ни одного фильма, не читал ни одной книги, переведенной с иврита, понятия не имел об израильской музыке, живописи, балете, опере, не читал ни одной израильской пьесы. Мало того, я не проявлял интереса ни к московскому театру «Шалом», ни к какому-либо другому еврейскому театру из советской провинции. Это не было проявлением снобизма с моей стороны, отнюдь. Услышь я от кого-нибудь, что спектакль «Шалома» талантлив и всерьез заслуживает внимания, я не преминул бы его посмотреть. Но таковых рекомендаций не поступало, и я предпочитал замечательную «Поминальную молитву» Марка Захарова в оформлении Шейнциса спектаклю на идиш.
Американский мюзикл «Скрипач на крыше» с Хаймом Тополем в роли Тевье – это да! Тевье-Ульянов – конечно! Слава Стржельчик в роли старика Соломона в пьесе Миллера «Цена» в БДТ – прекрасно! Сам поставил на телевидении в 89-м году «Случай в Виши» Артура Миллера и сыграл там еврея Ледюка, мечтал поставить «Блуждающие звезды» Шолом-Алейхема. И «семь сорок» в ресторане плясал, и «хава нагилу» – пожалуйста. Но что она означала, эта «хава нагила», понятия не имел. Впрочем, наверное, не один я такой был.
Андрей Гончаров, узнав, что я отвалил в Израиль, сказал: «Но это же просто смешно – как он там будет Тригорина играть на идиш?» Не только Андрей Александрович, думаю, и многие другие даже не догадываются, что в Израиле на идиш не только почти не играют, но общаются на нем лишь старики, которых становится, увы, все меньше и меньше. И хотя в Тель-Авиве есть площадь имени Михоэлса, но спросите прохожего: кто он, этот Михоэлс, – сомневаюсь, что прохожий сумеет дать вам правильный ответ. Ныне покойный Григорий Моисеевич Лямпе, приехав в Израиль, сокрушался, что прекрасный идиш и идишская культура в современном Израиле обречены на вымирание. Гриша еще успел поиграть на идиш в одном-единственном в Израиле идишском театре, где половина израильских актеров, не зная идиш, выучивают на нем роли точно так же, как мы на иврите.
Поразительная страна Израиль! Здесь можно прожить жизнь, не зная вообще ни одного языка, кроме своего родного, каким бы он ни был: румынским, русским, польским, французским. Об английском уже не говорю. Договоришься, разберешься как-ни-будь. Всегда и всюду найдется кто-нибудь, кто знает твой язык и поможет, переведет. В ходу анекдот; «Какой язык в Израиле скоро будет объявлен вторым государственным? – Иврит». Имеется в виду, что первый – русский. Каждый пятый в алие из России. Добрались мы и до театра, до Камерного в том числе. Юрий Хилькевич первый прорвал оборону, и вот в гримерном цехе, в пошивочной, в буфете за стойкой – везде родная русская речь. С появлением Селезневой и Морозова, Бэллы Хасман, переводчицы Бориса и моей училки, меня в «Чайке» великий и могучий зазвучал и в репетиционном зале национального Камерного, созданного когда-то в полемике с «русской» «Габимой». Вот уж правда: «нам нет преград ни в море, ни на суше, нам не страшны ни льды, ни облака!..»
Но это еще не все. Выяснилось, что некоторые израильские актеры Камерного театра разумеют нашу мову. Откуда? Оказалось, один из Болгарии, другой из Польши, третий из Румынии. Ну а вы-то, дорогой Натан Коган, откуда у вас такое блестящее владение русским? «Мишенька, голубчик, я знаю еще семь языков, а русский выучил в Баку, где провел несколько лет в далеком детстве, и ужасно рад, что теперь могу на нем с вами попрактиковаться. Ах, что это за язык!» И милейший, восьмидесятилетний старик что-то процитировал из Пушкина. Любимая его присказка, когда он ругает дирекцию Камерного: «Я положил на них дом, дачу и кое-что в придачу». Ну а уж «лэх кэбенемат» – это знает каждый израильский школьник еще от своих предков, пионеров государства Израиль.
Так что еще вопрос, кому надо пожелать счастливой абсорбции. Когда же по театру разнесся слух о приезде на постановку Марка Захарова и Олега Шейнциса, мы услышали знакомое словосочетание, пока еще звучащее весьма беззлобно и шутливо: «русская мафия». Крестным отцом ее, разумеется, можно считать Юрия Хилькевича, который, видимо, не шутя решил устроить в Камерном русские сезоны, добиться успеха и стать в этом театре незаменимым руководителем. Я оказался – не скажу пешкой, но не более чем слоном в его шахматной партии…







