Текст книги "Мишкино детство"
Автор книги: Михаил Горбовцев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Родословная

Комель печки служит Мишке хранилищем его любимых вещей. Тут он бережет книжку «Соломон-оракул» и четырнадцать бабок, одна из которых – биток – залита свинцом. Имеется также и досточка – скрипка – и красная железная коробочка. В коробочке хранятся медная солдатская пуговица, кремень и осколок синего стекла.
Весной, как только на Кобыльих буграх появятся проталины, Мишка наберет в карманы бабок и побежит играть с ребятами. По «Соломон-оракулу» он будет гадать девкам и бабам, когда научится читать. Скрипка… Она хоть не играет, а только скрипит, но зато Мишка сам ее сделал: сам выстрогал досточку, сам вырезал кобылку-подставку, сам натянул нитки – струны – и сам сделал смычок. Старший брат Филипп достал только Мишке прядь конского хвоста для смычка. Красная железная коробочка пригодится Мишке, когда он начнет ходить в школу: в ней он будет хранить перья. Пуговка… Пуговка хороша уже тем, что она с орлом и что ни у кого из ребят нет такой пуговицы. Нет ни у кого и синего стекла. Если один глаз прижмурить, а к другому приставить склянку, то все кругом, будто по волшебству, принимает удивительно красивую, мягкую синюю окраску: и изъеденный шашелем обеденный стол на тоненьких ножках, и длинная скамейка у стены, и угол с иконами, и материн горбатый сундук, и деревянная кровать, покрытая лоскутным одеялом, и даже рыжий зипун отца, что висит на гвозде у порога.
…Был зимний вечер. Мишка лежал на печи и вслушивался в мужичьи разговоры. Жалостливую историю рассказывал нынче Платонушка, товарищ отца по японской войне. Племянник Платонушки Андрей, по профессии штукатур, выбился было в большие люди: при помощи студентов сдал экзамен за все классы реального училища и поступил учиться на инженера. Уже последний год учился. Пишет матери: «Жди, скоро за тобой приеду». А потом новое письмо шлет: «Бесценная мать! Не жди меня скоро, еду по важной службе в далекие края. Не леди и писем: они оттуда не ходят, нет почты. Жди меня теперь через пять лет». Платонушка помолчал, а потом продолжал:
– А важная эта служба была ссылка на край Сибири – в Якутию, где птица на лету мерзнет. Загоревала сестра и в тот же год… – Платонушка приложил к лицу шапку и, всхлипнув, закончил: – померла.
Отец переступил с ноги на ногу. Семен Савушкин вздохнул. Мишке хотелось плакать.
– За что ж это его туда упекли? – полюбопытствовал Ефим Пузанков.
– Вишь, он какое-то обращение такое – вот не знаю, как оно по-ученому называется – простому народу написал.
– Умный человек, а тоже ошибся, – сказал дед Аким.
После Платонушки Семен Савушкин рассказывал о разбойнике Савицком. Разбойник будто этот грабил богачей и раздавал награбленное бедным мужикам. Семен дошел до самого захватывающего места: где-то в лесу разбойника окружили казаки. По тону, каким рассказывал Семен, можно было догадаться, что Савицкий как-то вывернется. Но как?
В это время вошел в избу Ксенофонт Голубок. Семен умолк.
Ксенофонт снял шапку, пригладил на голове волосы, сказал «добрый вечер» и присел на скамейку у стола. Осмотрев поочередно всех мужиков, Ксенофонт кашлянул в руку и спросил:
– О чем беседа шла?
– «О чем, о чем»!.. О бабушкиных пчелах! – сердито буркнул Семен Савушкин.
– Наверно, ты, Семен, какие-нибудь смутные речи из города привез? – предположил Ксенофонт.
– Привез. Одному любопытному в цирке нос дверью прищемили, – сказал Семен.
Мишка заметил, как у Евдокима, Митькина отца, сидевшего на корточках у двери, от улыбки собрались под глазами морщины, но Евдоким провел по лицу ладонью и будто стер улыбку.
– Не тебе ли прищемили? – допытывался Ксенофонт у Семена.
– Я не любопытный, – равнодушно ответил Семен.
– Та-ак, – протянул Ксенофонт, видимо не знавший, чем бы озадачить Семена.
В избе наступило молчание. «И зачем его черти принесли?» подумал Мишка о Ксенофонте.
– А ты знаешь, Иван Гаврилович, – обратился Ксенофонт к Мишкину отцу, – я был у графа и нашел там бумажку – родословную твоей фамилии. Я даже выписку сделал. Хочешь, прочитаю?
Отец сидел у порога рядом с Евдокимом, пощипывал по привычке свою рыжеватую бороду и о чем-то думал.
Не дождавшись ответа, Ксенофонт достал из кармана поддевки большой лист бумаги, развернул его и начал читать:
– «Тысяча семьсот девяносто девятого года марта осьмой день я, Н-ский помещик, майор Алексей Петров, сын Михальский, в своем роде не последний, продал на вывод Н-скому помещику генерал-майору графу Александру Александровичу Хвостову и наследникам его в вечное владение крепостного своего крестьянина Герасима Максимова, сына Яшкина с женкой Аксиньей и с чадами: Гавриилом…»
Ксенофонт остановился, взглянул на отца и с каким-то удовольствием пояснил:
– Слышь, Гавриилом – твоим отцом, значит…
– Ну и новость! – заметил Семен Савушкин. – Моего деда, я знаю, на борзого кобеля выменяли. – И добавил: – Твои предки тоже, небось, весь век у господ холуями были…
– Ну нет! – запротестовал Ксенофонт и ладони вперед выставил, будто отгородившись от Семеновых слов. – Наш род никогда в крепостных не был, мы всегда были государевыми крестьянами. А вот Рвановку, дедов, значит, ваших, прадед графа в карты выиграл. А допрежь того вы были крепостными помещика Лещинского.
– То-то у нас картежников много развелось! – заметил каркающим голосом Ефим Пузанков.
– Сколько ж за нашего брата платили? – полюбопытствовал дед Аким.
– А вот сейчас дойдем, – сказал Ксенофонт и начал шарить глазами и пальцем по бумаге, отыскивая место, где он остановился.
Но тут поднялся Мишкин отец, подошел к Ксенофонту, с гневом вырвал выписку, бросил ее под стол и тихим, но страшным от волнения голосом сказал:
– Ты лучше выписал бы, как твой дед на проезжей дороге кабак на откупе держал да пьяных купцов грабил…
Руки у отца тряслись, сам он был бледен.
– Из песни, как говорится, слова не выкинешь, – робко возразил Ксенофонт и вздернул плечами.
– Ну и пой про своего деда… Деда моего продавали, а я вот георгиевский кавалер, – строго сказал Мишкин отец и ударил себя кулаком в грудь.
В избе снова воцарилась тишина. Ксенофонт еще раз вздернул плечами, поднялся и, ни слова не промолвив, ушел. Вслед за ним, притворно зевнув и сказав: «Завтра надо пораньше вставать», вышел Ефим Пузанков, за Ефимом – дед Аким.
– Эх, люди… мыслете… – вздохнул Семен Савушкин.
Вечер расстроился.
Когда отец вышел проводить остальных мужиков и в хате никого не осталось, Мишка соскочил с печи и подобрал бумажку. Раз отец рассердился, значит бумажка была обидная, и ее следовало порвать. Но в бумажке оставалось непрочитанным самое интересное: сколько стоил Мишкин прадед с прабабкою и с чадами. Мишка стоял в нерешительности. Вдруг в сенцах лязгнула щеколда. Мишка вскочил на печь и сунул бумажку в «Соломон-оракул».
Так среди любимых Мишкиных игрушек оказалась ненавистная и интересная бумажка – родословная.
Летающее сало

На дворе лютые морозы. Мишка сидит на печке, вьет веревочку и разговаривает сам с собой: «Теперь ты у меня чорта с два улетишь. Я тебе, милое, подвяжу как следует крылышки. И не трепыхнешься даже… Вот как…»
Утром он слышал, как мать говорила отцу:
– Сала уже на донышке осталось. Пора, должно быть, ему и на дуб улетать.
– Ну что ж, – сказал отец, – пора так пора…
Мишка вспоминает этот разговор и улыбается: «У кого улетит, а наше, как миленькое, будет сидеть».
Раз в год, к рождеству, Яшкины, как почти каждый двор Вареновки и Кобыльих выселок, кроме Макара Ярочкина да бабки Косой Дарьи, резали свинью. Собственно, это была не свинья, а пяти-шестимесячный подсвинок. Откармливался он обычно летом на крапиве, собачьей лебеде и бурачной ботве, а осенью на картошках. Оттого подсвинок бывал шелудив, щетинист, с желваком на брюхе, видом больше похож на ежа, чем на свинью. Сала с подсвинка нарезали с пуд, и толщиной оно даже на хребте было не больше как в два пальца.
Сала вдоволь ели только первые два дня праздника рождества. Потом оно становилось все более и более редким гостем на столе и наконец, примерно в середине рождественского мясоеда, совсем исчезало. А когда Мишка спрашивал у матери, куда девалось сало, она объясняла:
– На монашеский дуб улетело. Теперь, сынок, пасху жди. На пасху оно снова прилетит.
– А как же оно без крыльев летает? – недоумевал Мишка.
– А как летает ковер-самолет? – спрашивала мать.
И чтоб отвлечь Мишку от разговоров о сале, она описывала ему соблазнительную картину пасхальных святок:
– Прилетит к нам сало. Кто-нибудь принесет молока и творогу. Куры нанесут яиц. Накрасим писанок. Купим белой пшеничной муки и напечем куличей. А куличи будут рыхлые, вкусные. Отнесем один кулич в осиновскую церковь, освятим. Потом вернемся домой и будем разговляться: есть куличи, сало, творог, яйца… А теперь надо потерпеть… Хочешь, дам капусты с хрустом? Ты будешь ее есть, а она на зубах – хрусь, хрусь…
После такой картины можно потерпеть…
Ну, а зачем терпеть, когда можно сделать так, что пасха останется пасхой, а сало все-таки не улетит, и Мишка, как Петька и Ермиловы внуки, будет есть его до самого великого поста!
– Довольно, – торжествующе говорит Мишка, – отлеталось…
Мишка, как делал отец, поплевал в ладонь, одернул свитую веревочку, наспех обул лапти и выбежал в сенцы. В сенцах было темно, но он хорошо знал, что бадья с салом стоит рядом с закромом и что в ушках бадьи есть дырочки. Он ощупью нашел дырочку, продел в нее один конец веревки и завязал его двумя узлами. Второй конец он привязал к толстому крюку, вбитому в стенку. Подергал за веревку и промолвил:
– Вот и все дело… Надо Митьке об этом рассказать, у них тоже сало улетает…
Уже улегшись спать, Мишка слышал, как о чем-то шептались отец с матерью и опять упоминали про сало. Потом он слышал, как по чердаку, почти над самой головой, как будто кто-то ходил, и еще – как будто отец говорил матери про веревочку. Но все это, может быть, ему померещилось во сне, а по чердаку, может быть, шастал домовой…
* * *
Обычно утром Мишка в первую голову бежал проверять расставленные силки – не поймался ли воробей или овсянка, а то и синица. Сегодня он как был, не обуваясь, выскочил первым делом в сени проверить, не улетело ли сало. Сала не оказалось. На том месте, где оно стояло, Мишка нащупал большой ведерный чугун, в котором варили ботву и мелкую картошку свинье. Он открыл дверь во двор. В сенцы ударил свет, но бадьи с салом не было. Не было и веревочки, которой Мишка привязывал бадью.
«Неужели прямо с веревочкой улетело? А может быть, сало кто-нибудь украл?»
– Сала нету! – тревожно сказал Мишка матери, вбежав в хату.
– Нету – значит, улетело, – спокойно ответила мать.
– А как оно там держится, на дубу? – подумав, спросил Мишка.
– Да вот так и держится, – неопределенно ответила мать и перевела разговор на другое: – Сейчас картошек наварим. Лепешек испеку. Принесу капусты с хрустом… Снедать будем…
Но у Мишки неотвязно, как комар, вилась мысль о сале. «Хоть бы посмотреть, – думал он, обувая лапти, – как оно летит: с подпрыгом, как воробей, или без подпрыга – плавно, как ворона…»
После завтрака он собрался было бежать к Митьке, чтоб узнать, улетело ли их сало, как вдруг скрипнули ворота и по двору послышались мелкие, видимо Митькины, шаги.
Едва переступив порог и сказав «Здравствуйте вам», Митька сообщил:
– А у нас нынче ночью сало на дуб улетело!
Мишка с удивлением посмотрел сначала на Митьку, а потом на отца:
– Во, значит, улетело с нашим вместе!
Мишкин отец, отряхая крошки с рыжеватой широкой бороды, спросил:
– И у вас улетело? Значит, сговорились.
И чему-то улыбнулся.
От протопленной печки потянуло легким теплом. Верхние стекла окон начали понемногу оттаивать. Но в хате было все же холодно. Ребята разулись и полезли на печь.
– Ну, а как оно летает? – спросил Мишка.
Митька не мог объяснить, как летает сало. Тогда Мишка сам начал рассказывать ему о летающем сале, как будто он видел эти полеты по меньшей мере раз двадцать:
– Оно и без крыльев летает, как ковер-самолет. Подлетит к дубу, покружит возле него, как птица, и сядет.
– А как же бадья может сесть на ветку? – недоумевает Митька. – Бадья вон какая, – показал он руками, будто охватил бадью, – а ветка вот такая, – он протянул руку.
Мишка сам не понимал, но раз объявил себя знающим, надо объяснить, как это происходит.
– А ты разве не видел, какие большие сорочьи гнезда держатся на маленьких ветках? – спрашивает он Митьку.
Сорочьи гнезда чуть ли не с копну сена Митьке не только приходилось видеть, но и доставать оттуда яйца; сороки вьют гнезда на макушках невысоких, но густых деревьев.
– Значит, бадья с салом – как гнездо?
– Ну да… А может быть…
Мишке вспоминается, как на тоненькой ветке груши висел пчелиный рой.
– Может быть, они висят там, как пчелиный рой, – говорит он.
Митька чувствует неуверенность Мишки.
– А чего ему туда летать? – спрашивает он Мишку.
– Чего? – На этот вопрос Мишка отвечает не задумываясь: – Если бы оно не улетало, его до пасхи поели бы. А пасху с чем встречать?.. А там еще лето настанет, жнитва. Разве на одном хлебе да огурцах выдержишь? Лошадь на одной соломе будет работать? Вот сало и сохраняется к жнивам. А сейчас работы никакой, сейчас и на картошке да капусте можно прожить…
Митьке теперь все ясно.
– Эх, хорошо бы хоть сегодня еще раз поесть сала с хлебом… – со вздохом говорит он.
Мишка тоже непрочь бы съесть сала.
– А знаешь что? – вдруг подскакивает Мишка. – Давай возьмем палки и пойдем в лес. Может, чью-нибудь бадью собьем.
– И верно! Давай обуваться. Как мы, дураки, раньше не догадались!
Ребята поспешно обулись, оделись, прихватили по две палки и двинулись в поход.
* * *
До Монашеского леса было версты три, хотя наглаз казалось, что до него и версты не будет. Чтобы сократить дорогу, ребята пошли не Вареновкой, а открытым полем, прямо на средний дуб. Навстречу дул не сильный, но злой ветерок. Он жег лоб и щеки, пощипывал кончики ушей и, будто иголками, покалывал в носу. Итти было легко: после недавней оттепели мороз сковал такую снеговую корку, что на ней лошадь – и та бы не провалилась.
Летом ребятам не раз приходилось сбивать палками яблоки в чужих садах. Глаз наметался: Митька мог по заказу сбить любое яблоко, и палка редко когда застревала в ветках. Сейчас он тем более постарается. Свое сало они, понятно, сбивать не будут – пусть себе сидит до пасхи, а Ермилово сало, или Моргуново, или кого-нибудь из боковцев – словом, тому, которое будет ниже всех сидеть, наверняка не сдобровать…
– Я вот этой, смотри, толстенькой, – показывает Митька палку, – как ударю бадью по боку, так она с ветки и закубыряет.
– А моя вот эта плоха? – показал палку Мишка. От этой тоже не удержится. Только…
Мишка остановился и укоризненно поглядел на Митьку.
– Эх мы, дураки! – проговорил он, покачав головой. – А сумки взяли? Куда мы сало будем девать?
– Ц-ц… – цокнул языком Митька, не зная, что теперь предпринять.
Мишка поглядел на лес и на Кобыльи выселки. До леса уже оставалось меньше половины пути. Возвращаться домой за сумками… Холодно, и потом, бабы говорили – Мишка не раз слышал: если вернёшься с дороги, удачи не будет.
– Ну ладно, – решает Мишка: – оно не за горами. Завтра захватим сумки.
Поскрипывая лаптями, ребята продолжали путь. Но когда лес уже был совсем близко, Мишка вдруг вспомнил про злых собак сторожа:
– А сторож собаками нас не затравит?
– А во? – погрозил Митька той самой палкой, которой собирался ударить по боку бадьи.
– Да, так они и испугались твоей палки! – сказал Мишка.
Робость охватила и Митьку.
– А может, они спят? – сказал он уже совсем нерешительно.
Монашеский лес раскинулся по скатам огромной балки. Тут были самые разнообразные деревья. Над кустарником орешника поднимались тонкие березки, кое-где, главным образом понизу, кучками стоял осинник. Больше всего было молодых дубков. Непроницаемо густой летом, лес сейчас был гол, прозрачен и казался омертвевшим. Изредка только попадались мохнатые дубки, еще не отряхнувшие желтую курчавую листву.
Ребята подошли к балке и остановились. До заветного дуба оставалось только спуститься в балку и затем подняться на противоположный скат. На дубу уже видны были не то пучки прошлогодних листьев, не то старые гнезда, не то, как утверждали потом Мишка с Митькой, бадьи с салом.
Однако этот путь оказался самым трудным: а вдруг Ефрем, злой, здоровый старик, от которого за сажень несет нюхательным табаком, вздумает пойти в обход? От деда еще можно было бы убежать, но как убежишь от пяти его огромных псов, которых даже волки боятся!
Не признаваясь друг другу в охватившей их робости, ребята тревожно разглядывали то дедову сторожку, то дуб.
Сторожка стояла на дне балки и казалась покрытой ватой. Из коричневой трубы столбом поднимался синеватый дым.
– Вот видишь, на нижнем суку, – показал Мишка, – чугунок стоит? Это, должно быть, деда Акима. Его сбивать не будем.
– А на что он нам! Там и сала, небось, один кусок, – сказал Митька. – Я вон куда запущу палкой: видишь, повыше какая бочища стоит?
Мишка пристально посмотрел в то место, куда показывал Митька, и хотя никакой бочищи не увидел, но предположил:
– То либо Ермилова, либо чья-нибудь боковская.
В лесу все было как бы в дреме: и кусты, и деревья, и дедова изба. Вдруг открылась дверь сторожки, и разом залаяли все пять дедовых псов. Не сказав друг другу ни слова, ребята что есть духу пустились бежать на Рвановку. Отбежав с полверсты, они оглянулись назад и остановились. Погони не было. Лес, кроме трех огромных дубов, скрылся. Из логовины спокойно поднимался столбик дыма.
– Они… эти собаки… знаешь… – сказал Мишка прерывающимся от быстрого бега голосом: – один раз, кто его знает, какого человека разорвали…
– А как же узнали?
– А сапоги с ногами нашли…
Ребята прошли некоторое расстояние молча.
– Хорошо, хоть видели, что сидит, – сказал Мишка.
– Ага, – согласился Митька. – Мы давай теперь соберемся и пойдем туда гурьбой: возьмем с собой Сашку, Петьку, Юрку… Тогда собаки чорта с два нам что сделают. А к походу надо нынче же подготовить побольше хороших палок.
* * *
Сейчас же после обеда Мишка полез на чердак. Там он еще в начале зимы, как только бросили играть в городки, спрятал, чтоб мать не пожгла, городошные палки. Лучших палок для похода и не найти.
На чердаке было темно, но Мишка знал, что палки лежат за боровом. Огибая трубу, он вдруг больно ударился ногой о что-то твердое. Что это могло быть? Он попробовал рукой – бадья. Снял круговину – сало. Забыв про палки, Мишка поспешно слез с чердака, вбежал в хату и с радостью крикнул матери:
– Прилетело!..
– Что прилетело? – не поняла мать.
– Сало наше. Я на чердак полез, а оно там за боровом сидит себе, как святое…
Но мать, к удивлению Мишки, не только не обрадовалась, а даже нахмурилась.
– И все ж он раскопает, и ничего от него не спрячешь, – ворчливо сказала она.
Все стало просто и ясно: прошлой ночью по чердаку совсем не домовой ходил, а отец. У бадьи крыльев нет, и она летать не может.
На дубу, кроме прошлогодних гнезд – Мишка их отчетливо видел, – ничего не было.
И Мишке стало досадно, что его обманули, как маленького.
Заячий хлеб

Утром Мишка поел только одной картошки с солью, но настроение у него веселое. Причин тут много. И сон какой-то страшный виделся, а бабы – он слышал – говорили: «Раз сон страшный, явь будет веселая», и боль в горле прошла. Вчера и слюну было больно глотать, а нынче картошка проходила без всякой задержки. Ну и потом… этот заячий хлеб…
Одно название чего стоит: за-я-чий хлеб!
Мишка знает траву «заячий холодок». Пушистым веником растет, зеленая, как елочка, и листья, как у елочки, иголками. Под этой травой – отец рассказывал – зайцы в жару отдыхают. Но заячьего хлеба никто не знает. А Мишка сегодня будет есть этот заячий хлеб.
Однажды Семен Савушкин дал Мишке старые игральные карты. Когда-то зеленая в косую клеточку, рубашка карт теперь полупилась и стала похожа на жабью кожу. На картах уже трудно было разобрать фигуры. Углы карт оборваны. Особенно карнаухой была любимица Мишки – червонная дама. Почти пополам была порвана крестовая десятка. Заметно надорван все еще жаркий бубновый туз. Мишка сидит на печи и играет в дурака. Играет он на две руки. Те карты, что в правой руке, – это его карты. А те, что в левой, – это карты Мишкина друга Митьки.
Мишка играет и приговаривает, со всей силой шлепая картами: «Семеркой кроешь? Вот тебе и семерочка… Десяткой?.. Есть десятка… Загребай, загребай, больше у тебя крыть нечем…»
Игра как будто ведется беспристрастно, но получается почти всегда так, что в дураках остается левая рука. И Мишка объясняет будто присутствующему Митьке-соседу: «Сам видишь, я без мухлевки…»
На печке тепло, но скучно. Хорошо б сейчас побегать.
Мишка бросает карты, ложится на живот и свешивает с печи голову. Мать прядет. Лицо у нее грустное. Таким грустным бывает солнышко осенью. Спицы в колесе прялки слились в сплошной белесоватый круг. Мать левой рукой смычет кудель на гребне, а правой сучит серую нитку. Нитка течет через пальцы правой руки, через зубчики вилки и наматывается на катушку. Мишка вспоминает, что на указательном пальце правой руки матери нитки выели ложбину почти до крови, но удивляться тут нечему. Тело – оно мягкое. А вот то, что нитка проела такие же ложбинки на железных зубьях вилки, – это Мишке непонятно: ведь тверже железа нет ничего на свете!
В хате голубоватый сумрак. Сумрак оттого, что два уличных окна заставлены снопами ржаной соломы. Мишка знает, зачем они заставлены: чтобы не выходило тепло. А два окна, что во двор, сильно заморожены. У деда Моргуна окна не замерзают. У него зимой двойные рамы. Между рамами Моргуновы кладут обернутые в бумагу кирпичи, а на кирпичах бумажные цветы – розы: красные, зеленые, желтые. Моргуновы богатые. У них – Мишка слышал, как мужики говорили – от хлеба закрома трещат, а ометы соломы – с Кавказские горы. И Мишке хочется побежать и посмотреть, как это закрома трещат, а треснуть не могут. Моргуновские ометы, когда не замерзали окна, Мишка хорошо видел, только казались они ему похожими не на Кавказские горы, которых он никогда не видел, а на пасхальные пшеничные куличи. Хорошо б сейчас побежать мимо дома Ермила. У него, мужики говорили, куры денег не клюют. Может быть, возле Ермиловых можно хоть копейку найти. Вдруг дед Ермил обронил. Вот сейчас мать опечаленная, а то бы она сразу прояснела и сказала: «Вот молодец у меня сынок – копейку нашел!» Когда Мишка подметал хату, она всегда ему говорила: «Вот молодец у меня сынок – сам хату подметает!»
На свете нет лучше матери, чем Мишкина мать. Это вот сейчас зима и ей некуда кинуться, а будь бы лето, она бы всех богатеев обегала и обязательно что-нибудь заработала. Бабы говорили – а бабы зря говорить не станут, – что лучше Мишкиной матери работницы нет.
И лучше отца нет. Он только задумчивый и нерасторопный.
И Мишка ничего б не хотел, только чтоб отец и мать не ругались, вот как сегодня утром. Ругалась, собственно, мать.
– Тюря ты, нерадей! – кричала мать на отца. – Мало ли как добывают копейку! Возьмут топор, пойдут в город, кому дров наколют, кому что… А тебе б только мышей топтать. На царскую помощь, что ль, надеешься?..
Мишке через комель видно было, как отец топтался у окна и ничего не говорил. И вид у отца был такой жалостный, что Мишке хотелось плакать. Потом отец вздохнул, снял с простенка между дверью в сенцы и дверью в кухню зипун и не спеша начал одеваться. Зипун он перепоясал очень низко. Получился смешной, какой-то длинный живот, но это правильно: озорник ветер не будет поддувать снизу. Отец взял со скамейки вылезшую от времени баранью шапку, покрутил ее в руках и не спеша надел. Постоял, о чем-то думая, потом достал из-под скамейки весело блеснувший плотничий топорик и сунул его за пояс. Опять постоял, потом тихо и беззлобно сказал, будто мать никогда и не ругала его:
– Пойду в город, может чего подработаю.
– Давно б так. Только ты сначала поешь, а потом пойдешь, – сказала мать, и голос ее был теплый, любящий.
– Я там… как-нибудь…
– Ты на «там» не надейся… Вот картошка. А я тебе на керосин бутылку найду, а то и капли нет…
Мать поставила на стол чугунок с картошкой и ушла на кухню. Отец взял картошку и, очищая на ходу, подошел к печке.
– Ты не балуйся тут, – наказал он Мишке, но даже и пальцем не погрозил. – А я тебе либо пряник принесу, либо заячьего хлеба. У зайца отниму.
– А какой он, заячий хлеб? – встрепенулся Мишка.
– Хороший.
– Как пряник?
– Еще лучше… Только ты молчи… Ну, я пойду, – сказал отец матери, – а то опоздаю… Ты лучше отрежь кусок хлеба.
Мать взяла с полки ковригу хлеба, отрезала краюшку, завернула ее в тряпку и сунула отцу за пазуху. Отец оглянулся, как будто припоминая, не забыл ли чего, стукнул в дверь и скрылся в густом курчавом пару.
Вот какой отец у Мишки! Куда бы ни пошел, обязательно что-либо принесет Мишке: если не палочку-конфету, то хоть бумажек от конфет. А бумажки с картинками, а картинки красивые: либо синеватые ягоды черной смородины, либо зима: снег, елка и седой румяный дед с топориком. Попадались бумажки и с важными генералами, у генералов через плечо голубые ленты, вся грудь в крестах и медалях. Всю стенку на печке оклеил Мишка картинками.
А один раз отец принес Мишке большого пряничного коня. Был этот конь легкий, розовый и с золоченой головой. Ноги были смешные, без копыт, как в валенках, а шея очень длинная и уши маленькие и круглые, как у медведя, но в общем конь был похож немного на настоящего коня и, главное, оказался сладкий, как сахар.
Долго, недели две, ел Мишка коня, ломая его по маленьким кусочкам. Дал попробовать матери и Митьке. Митька тогда вздохнул и похвалил, а отец отказался. «Я большой», сказал он. У кого еще такой хороший отец? Ни у кого. И вот сегодня отец обязательно принесет заячьего хлеба…
Мать шумно высморкалась. Прялка остановилась. Мишка взглянул на мать, а у нее по щекам – дорожки от слез.
– Эх!..
Печаль, как тень, окутала Мишку. Чем бы мать утешить? Что бы ей такое сказать?
– Мам, а ты его пробовала? – робко спрашивает Мишка.
Мать вытерла лицо черным коленкоровым передником и взметнула на Мишку заплаканные, самые дорогие в мире, голубые глаза:
– Кого?
– Заячий хлеб.
– Выдумаешь что зря…
– А он бывает?
– Не бывает…
Мишка улыбается. «Не бывает»… Раз отец говорил, значит бывает. Отец никогда не обманывает.
– А я тебе дам нынче попробовать, – говорит Мишка.
– Дурачок ты маленький, – отвечает ему мать.
Мишку обижают эти слова. «Маленький…» Маленький, маленький, а он все знает. Он только не говорит. А он знает, отчего мать плачет. Хлеб, что на полке, – это последний хлеб. Картох осталось не больше воза. А еще рождества не было. «Ладно, вот отец принесет хлеба, и ты увидишь, что я не дурачок», думает Мишка.
В окно, что во двор, ударило солнце. Стекла заиграли радостными разноцветными огнями. Мишка соскочил с печи и побежал к окну. Но увидеть на дворе ничего нельзя было. На стеклах толстым мохнатым слоем намерз снег. Чуть обозначались выдавленные вчера Мишкой кружочки от старинной монеты, на которой с одной стороны был тощий одноглавый орел, а с другой написано: «Денга».
– Мам, а что за эти деньги дадут? – показал Мишка на кружочки.
– Дадут во что кладут, – бросила мать, и Мишка заметил, как по губам у нее пробежала грустная усмешка.
– А если бы давали, – сожалеюще говорит Мишка, – ты где-нибудь достала бы взаймы копейку, а я наделал бы целый сундук денег…
Мать молчит. Мишка продолжает разговор, рассеянно соскребывая ногтями снег со стекол:
– Купили бы себе корову, лошадь, поросенка…
– Ты вот смотри мне, стекло высади…
Мишка бросил соскребать снег, хотел еще что-то сказать, но в окне на улицу, рядом со святым углом, он заметил, сидит на соломе мышь и вышелушивает ржаные колосья.
Мишка тихонько поднялся и на цыпочках подкрался к окну. Мышь взглянула на него черным с блесточкой глазом и продолжала быстро-быстро выбирать зерна. Мишка сердито нахмурился, топнул ногой и погрозил ей кулаком. Мышь опять взглянула на него и, будто поддразнивая, смешно и быстро жевала зерна.
– У, ты! – еще более нахмурился Мишка и, как ему казалось, слегка хотел только стукнуть в стекло. А стекло звякнуло и рассыпалось на мелкие части.
В хату ввалился и поплыл-пополз холод.
Будто напроказившая кошка, Мишка вскочил на печь и забился в угол. Мать затыкала тряпьем окно и ругала Мишку самыми обидными словами: и выродком, и аспидом, и разорителем. Заткнув окно, она подбежала к печи и встревоженно крикнула:
– Покажи руку!
И когда заметила, что с рукой ничего не случилось, сердито нахмурилась и погрозила некрепко сложенным кулаком:
– Вот пусть отец придет – он тебе покажет. Ты знаешь, что стекло целый пятак стоит?
Мишка не плакал. Он знал, что стекло стоит дорого. И он ничего так сейчас не хотел бы, как умереть. Живет он только в тягость отцу и матери. А умереть хорошо. Мать рассказывала, что таких маленьких, как он, сейчас же, как отойдет дух («А какой дух? – попутно думает Мишка и решает: – Должно, как пар».)… как только отойдет дух, так берут красавчики ангелочки на крылышки и несут прямо в рай. А в раю цветы кругом и музыка играет. И пение. И ешь там чего хочешь. И пей там чего знаешь. И игрушки разные.
«А как умрешь? – думает Мишка. – Повеситься? Страшно». Один раз он во сне засунул голову под подушку и чуть не задохся. А когда проснулся – страшно было. «Выбежать и замерзнуть? Холодно. Ножом по горлу? Больно, и кровь будет. С голоду умереть? Есть захочется. Лучше всего, – решает Мишка, – если бы заснуть на печке, а проснуться прямо в раю…»
Но вот мать тоненьким голосом затянула грустную песню. И Мишке тоже становится легче. Значит, мать не сердится. И умирать не хочется. Мать остановила прялку и все еще нарочно сердитым голосом спросила:
– Обедать будешь?
Мишка ничего не ответил.
– Что ж губу надул? Я, что ль, стекло разбила?
Есть Мишка хотел, но он угрюмо протянул:
– Сама и ешь…
– Губа толще – живот тоньше, – бросила мать, и прялка снова сердито зажужжала.
А Мишкины мысли снова вернулись к стеклу.
«Вот тебе и страшный сон! Раз сон страшный, – решает он, – значит, и в яви скверно будет. И бабы это зря говорили, что страшный сон – к веселости».
Мишка слышал, как бабы отгадывали сны. Если во сне корова, наяву – хвороба. Волк – к суду. Белая булка – к письму. Черви – к прибыли. Он все отгадки знает и проверяет на себе. И чаще всего бабьи отгадки врут. О снах Мишка с бабами говорит, как взрослый, и часто бабы то смеются, а то всерьез говорят: «Вот, бесенок, как влил – отгадал!»
На печку вспрыгнул и начал облизываться и умываться трехмастный кот Воркоток. Мишка знает примету: откуда кот лапкой загребает, оттуда и гости будут. Но Воркоток сейчас загребает и правой и левой лапкой: правой – со стороны города, значит отец скоро придет, а левой… Мишка не знает, какие деревни с левой стороны и кто бы мог оттуда притти. Но это не важно, кто придет, лишь бы пришел. Мишка очень любит, чтобы кто-нибудь приходил: тогда и мать не такая сердитая, и разговоры идут про что-нибудь интересное…








