355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Горбовцев » Мишкино детство » Текст книги (страница 1)
Мишкино детство
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:18

Текст книги "Мишкино детство"


Автор книги: Михаил Горбовцев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Михаил Максимович Горбовцев
Мишкино детство

Посвящаю светлой памяти матери моей.



Родные места

На северо-восточной окраине уездного города, на углу Духовской и Лазаретной улиц, широко расселся одноэтажный каменный дом купчихи Зайцевой. Отсюда прямо на восток, будто широкая зеленая холстина, тянется многоверстный Вязовский шлях. Обочины шляха обсажены ракитами. Сколько лет этим старухам-ракитам – никто не помнит. Внутренность их давно выпрела, но кроны раскидисты и каждую весну буйно покрываются зеленью. Кое-где от ракит остались только желтые, трухлявые пни, облепленные густой порослью молодых побегов. От пней, особенно после дождя, тянет сладковатой прелью.

Вдоль шляха выстроились серые телеграфные столбы. На столбах – белые чашечки; между чашечками протянуты провода. Если к столбу приложить ухо, то слышен грустный, куда-то в даль зовущий звук.

…Лето. По шляху в одиночку и обозами тянутся подводы. В сторону от них лениво плывет и стелется пыль. По обочинам мелким, суетливым шагом спешат в город бабы с кувшинами на коромыслах.

На девятой версте от города стоит серый столб-указатель. На нем – ржавая дощечка с надписью: «Дорога на деревню Рвановку. Дворов – 45. Мужчин – 92, женщин – 105». От столба, изогнувшись змеей, нырнула и скрылась в начинающей желтеть ржи пыльная рвановская дорога.

Впереди, вроде лоскутного одеяла, полоски посевов: зелено-седоватые – овсяные, изумрудно-зеленые – просяные, розовато-молочные – гречишные.

За посевами виднеется и сама Рвановка. Кое-где из зелени проглядывают коричневые трубы и серые крыши изб. Одна из крыш – яркокрасная, черепичная. Из-за деревни, как заячьи уши, торчат концы мельничных крыльев и зеленая луковица на белой шее – купол церкви. На луковице ослепительно ярко блестит золоченый крест.

Справа от деревни – лес-молодняк. Над мелколесьем возвышаются три великана дуба: один – широковерхий – посредине, два других – островерхие, похожие на монахов – по краям. Владельцы леса – монахи. Лес называется Монашеским.

Слева от деревни, в четырехугольнике из тополей, поместье графа Хвостова.

Издали и лес, и деревня, и помещичье гнездовье кажутся обволоченными голубой дымкой.

Вблизи дымка исчезает. Избы – самые обычные. Начинается деревня на северной стороне огромного лога. Первая от въезда изба – Макара Ярочкина, или, по-уличному, Цыганкова. Изба еще не старая. Стоит бодро. Но кажется, что она только что побыла в сильной драке: крыша взъерошена, побелка на стенах облезла, большинство стекал в окнах выбито, и вместо них наружу выпирает тряпье. Однако изба дерзко смотрит окривевшими глазницами окон и как будто готова вступить в новую борьбу с любым врагом.

«Цыганкова изба похожа на свою хозяйку, – сказал как-то насмешливый мужик Семен Савушкин: – у самой нос в крови, а она все твердит: наша берет».

А розовый дед Моргун, глядя в землю, добавил: «Отрепки не робки…»

И правда, не было того дня, чтоб хозяйка избы Акулина, высокая и широкоплечая баба, похожая на цыганку, с кем-нибудь не поругалась либо не подралась. Если не удавалось с соседками, то она теребила либо своего тщедушного мужа Макара, либо детей, которых у нее было восемь человек и все мал мала меньше.

– У тебя если бы языка да рук не было, ты бы святая женщина была, – заметил ей однажды Семен Савушкин.

– На моем месте и святой станет грешником, – сказала ему в ответ Акулина.

Земли у Цыганковых, кроме небольшого лоскутка на боковине лога, не было. Макар занимался починкой сапог, Акулина ходила по поденной. Дети, как только появлялась зелень, переходили на подножный корм – таскали с чужих огородов лук, морковь, огурцы, рыли картошку. Когда соседи жаловались Акулине, она отвечала: «Поймаете – удавите на месте. Мне только легче будет».

Детей за воровство она никогда не била и не ругала; если же дети просили есть, она чем попало их била и приговаривала: «На, на… жри!..»

Она завидовала, когда у кого-нибудь умирали дети. «А моих же, – говорила она, – никакая погибель не берет».

Бабы побаивались Акулины. Если у косо заболевала корова, подозрение сейчас же падало на Акулину. «Это наверняка, – говорили бабы, – Акулина своими буркалами на нее глянула». И кропили корову святой крещенской водой.

Мишка тоже боялся Акулины, жалел робкого, бессловесного Макара и дружил со старшим Акулининым сыном Сашкой.

Рядом с Цыганковой – изба Пузанкова Ефима. Земли у Пузанковых пять десятин. Живут они богато: имеют две лошади, корову, телушку, несколько овец. Но харчи у них плохие: все больше постный борщ и сухая картошка. Ефим собирает деньги, чтоб еще прикупить десятины две-три земли. Мишка дружит с младшим сыном Ефима – Ерошкой, белоголовым курчавым мальчишкой. Ерошка ловок и смел. Когда приходится с боковскими ребятами играть в войну, Ерошка не смотрит на град камней, а, прикрыв лоб рукой, мчится в наступление. Один раз Ерошке острым камнем рассекли под самым носом верхнюю губу, и с тех пор у него на губе, как белый червячок, остался шрам.

За Пузанковыми изба Лексахиных. Дядька Лексаха мог бы прожить и на своей земле – у него три десятины земли, – но он почему-то полюбил Киев и, как Мишка помнит, только один раз в год приезжает домой. Тогда в его хате несколько дней пьянствуют и поют песни. В Киеве, по рассказам Лексахи, он водовозничает, а по рассказам мужиков – чистит отхожие места. Тетка Таня, жена Лексахи, землю сдает в аренду. Ссылаясь на какие-то болезни, она ничего не делает. Каждый день перед вечером она открывает окно и, подперев пятерней блюдечко, пьет чай. В саду у нее не только груши и яблони, но и смородина, малина, клубника. Она одна из всей деревни варит варенье. Ее корова Лыска, говорят, дает по ведру молока. Пастухов же тетка Таня кормит только пустыми щами да картошкой. На завтрак дает кусок сухого хлеба да зубок чесноку либо огурец. Детей у нее только одна Наташка, которую она называет «моя наследница».

Следующая изба – деда Ермила. Это ее красная черепичная крыша видна со шляха. Ермил – богач. У него сорок десятин земли. Ему уже под семьдесят лет, а волосы черны, как вороново крыло, и сзади так кольцами и лезут на фуражку. Он сутул и руки всегда держит за спиной. Глаза у него страшные, белки всегда в красных жилках. Он может выпить четверть водки и будет только песни петь. Но за свои деньги пить не любит. Его всегда зовут на похороны, крестины и свадьбы и садят в «святой угол», на лучшее место. На пирах он куражится, но никто ему ничего не говорит, только посмеиваются. Почти вся Рвановка берет у него «под отработок» муку, пшено, картошку. Когда он напивается пьян, то ни с того ни с сего бьет кулаком по столу так, что, будто вспугнутая, летит посуда. «Кто ваш благодетель?» кричит он. «Ты, Ермил Зотыч», в один голос говорят мужики и заискивающе улыбаются. А когда уйдет – плюются.

Земли Ермиловы каждый год прирастают. Он богатеет. Но поденщиков кормит борщом со старым, червивым салом. Брезгливые бабы поедят сухого хлеба и встанут. А он говорит: «Не то черви, что мы едим, а то черви, что нас будут есть».

Всем в доме Ермил правил сам. Ни бабка, ни сын, ни невестка в доме никакой силы не имели. Харчи, праздничная одежда всегда были под замком, а ключи в Ермиловом кармане.

Ермиловы внуки Федька и Васька – один годом постарше Мишки, а другой годом поменьше – с Мишкой играли редко. Дед запрещал: «Чему вы у этих босовиков научитесь? По чужим садам лазить?» Бабка тоже приказывала: «Ешьте пироги дома – босяков этих, как саранчу, все равно пирогами не накормишь».

Без пирогов же Мишка и его друг Митька играть ребят не принимали. Митька говорил: «Где пироги ели, туда и играть идите».

Дальше – хата Гришиных. Дядька Гриша, говорят, за всю жизнь не имел ситцевых штанов и даже женился в домотканных портках. Умер от чахотки. Хата Гришиных тоже кажется чахоточной и вот-вот повалится от истощения. Соломенная крыша с проломанным хребтом у трубы сплошь покрыта лишайниками. Окна перекошены. Двор не огорожен, но с улицы, неизвестно для чего, поставлены ворота из двух боковых планок и двух палок, скрещенных косым крестом.

Семья Гришиных состоит из тетки Пелагеи, трех сыновей и двух девок. Тетка Пелагея тоже больная. Говорит она, как наседка квохчет. Девок ее Евдокию и Марфу, заглаза называют «вековухами» и «забубенными дурами». Старший сын, Федор, живет в батраках; средний, Яков, – в пастухах; младший, Егорка, друг Мишки, – еще маленький, но ему уже сшили пастушью сумку.

К хате пристроен сарай. Но в сарае этом никакой живности, кроме кур, воробьев да собаки Дамки, никогда не было. Что охраняла тощая Дамка, никто не знал, и никто не слышал, как она лает. Когда ребята бросали в нее палками, она только визжала.

За Гришиными, на широкой усадьбе, – хорошо обстроенное подворье деда Моргуна. Моргунова изба хоть и крыта соломой, но обложена кирпичом. Через дорогу, по склону лога, большой тенистый сад. В саду ульи – дуплянки, покрытые плетеными соломенными колпаками. В середине сада – похожий на большой погреб амшаник. Дед все лето напролет возится с пчелами. Земли у Моргуновых немного меньше, чем у Ермила. Всем хозяйством правили два сына Моргуна – Козьма и Василий. Они нанимали поденщиц и батраков, они продавали хлеб и мед, они покупали обновки. Дед Моргун – розовый, белобородый, но голос у него гнусавый и вечно недовольный.

Последняя изба на северной окраине лога – деда Акима.

Все дворы от Макара Цыганка до Акима называются Вареновкой.

От акимовской избы постройки перекинулись на южный склон лога – на Боковку. Первая, подслеповатая, снаружи неоштукатуренная изба – мельника Анохи. Четырехкрылая ветряная мельница, что видна со шляха от столба-указателя, как раз и есть Анохина мельница. Мишка любил смотреть, как крутятся крылья мельницы; мельница тогда казалась ему живой, будто силилась сорваться с места и куда-то убежать. Но мельника Аноху, здорового, вечно запыленного мукой мужика, Мишка не любил, потому что Мишкин отец говорил про Аноху: «Вот живодер – по четыре фунта с пуда отмера берет!»

Левей Анохиной избы, прикрывшись густым вишенником, стоит дом церковного старосты Федота. Богача, равного Федоту, нет в большой округе. У него без малого сто десятин земли. Скупей Федота, должно быть, тоже нет мужика во всем белом свете. Не только батракам и пастухам – даже своим домашним Федот дает хлеб по порциям.

У Федота два сына, почти одногодки с Мишкой: старший – Ванька и младший – Федька. С ними Мишка и его товарищи в постоянной вражде. И зимой и летом они воюют. Зимой – снежками, летом – камнями. Мужиков-богачей на деревне называют живоглотами. Самым ненавистным для Мишки живоглотам был Федот.

За Федотовым двором длинной цепочкой вытянулись избы Разореновки: маленькие, горбатые, все в два окна на улицу. Возле изб нет ни сараев, ни деревьев. Разореновские мужики с пасхи и до покрова уходили на печные, каменные, малярные и плотницкие работы. Бабы землю сдавали в аренду Федоту и у него целый год работали.

До церкви, зеленая глава которой видна с Вязовского шляха, еще три версты: она в Осинном.

Мишка живет на Кобыльих выселках. Выселки примостились за гумнами Вареновки, на склоне огромного пустыря – так называемого Кобыльего бугра. На выселках пять изб. Первая изба – Митьки Капустина, друга Мишки. Отец Митьки когда-то был первый каменщик, но однажды свалился с рештовки, отбил, как говорили бабы, «нутро» и вот уже несколько лет ничего не делает, беспрерывно кашляет и курит злой табак. Всю семью кормит мать, женщина высокая и худая, со скорбным серым лицом.

Рядом с Капустиными – изба глуховатого кузнеца Никанорыча, по прозвищу Голубок. Против избы, через дорогу, – кузница. От нее во все дни, кроме праздников, несется перестук кузнечных молотков. Сын Никанорыча Ксенофонт занимался хлебопашеством. Земли у него было немного, но на этой земле получал он такие урожаи, каких не снимал и помещик Хвостов. Ксенофонт брал в библиотеке помещика Хвостова книжки и по этим книжкам вел свое хозяйство.

Ксенофонтов сын Петька тоже товарищ Мишки. Но любви к нему, как к Митьке, у Мишки нет, потому что Петька жадный: все смотрит, как бы себе побольше, ничем не поделится.

Третья изба на Кобыльих выселках – Семена Савушкина. Семен почти всем на деревне дал прозвища. Он мог целыми днями рассказывать разные сказки и прибаутки.

Семену на русско-японской войне снарядом оторвало правую ногу. «Лежу это я, – рассказывал он, – и постреливаю. Вдруг сзади меня как ахнет снаряд! Я обернулся и вижу – в воздухе будто кочерга кубыряет. Глянул на свои ноги, а одной нету. Э-э-э, думаю, так это, значит, голубочка моя нога кубыряла!..»

О том, что у него оторвало ногу, Семен домой не писал. Вернувшись из госпиталя на костыле и колодяшке, он, не здороваясь, спросил у жены Устиньи:

– Ну как, будешь принимать или возвращаться туда, откуда прибыл?

Устинья закрыла глаза руками и заплакала.

– Ну, хорошо… Только не плачь: завтра моего духу тут не будет, – сказал Семен.

Вечером он все ласкал детей – трехлетнюю Нюрку и пятилетнюю Маруську. А ночью вышел во двор и ладился повеситься. Но Устинья во-время выбежала во двор, силой втащила Семена в избу и поклялась:

– Пусть я детей своих не увижу, если я хоть одним словом когда-нибудь попрекну тебя!

И с тех пор безропотно тянула две лямки в хозяйстве: мужскую и женскую.

Рассказывая что-либо смешное, Семен сам никогда не смеялся. И по лицу и по голосу его никогда не узнаешь, правду ли он говорит или выдумку. Никто никогда не видел его мрачным. О своей одной ноге он пел даже частушку, пристукивая костылями по деревяшке:

 
Хорошо тому живется,
У кого одна нога:
И сапог немного бьется,
И парточина одна…
 

Ходил он зимой и летом в рваном полушубке, растоптанном валенке и черной мохнатой шапке.

Четвертая изба, похожая на кузницу, – бабки Косой Дарьи. Изба почти всегда на замке, потому что Косая Дарья либо где-нибудь новорожденного принимает, либо обмывает покойника, либо стряпает на свадьбу. Бабкин двор зарос бурьяном.

Последняя изба на выселках – Ивана Яшкина, Мишкина отца. Изба срублена из кое-какого леса, но часто белится, а наличники окон красятся печной сажей, и потому вид у избы всегда веселый.

Когда-то, до японской войны, у Яшкиных была дубовая изба. В хозяйстве имелись лошадь, корова. Зимовали две-три овцы. Но как раз в японскую войну, когда Ивана Яшкина призвали из запаса на войну, от невыясненной причины загорелся сарай Косой Дарьи. Ветер дул в сторону избы Яшкиных, и меньше чем через полчаса от избы осталась печь да длинношеяя труба. Мишкина мать ездила в Осинное молоть рожь. Вернувшись с мельницы и узнав, что сгорела не только изба, но и весь скарб и даже корова, а дети целы и невредимы, она перекрестилась и сказала: «Ну, слава тебе господи, что они все невредимы!» Она продала лошадь, сбрую, телегу. Часть денег взяла взаймы под отработку у Ермила и Моргуна и до прихода Ивана Яшкина построила избу и даже плетеный сарай. Но в сарае уже, кроме кур да захудалого поросенка, никакой живности не водилось.

На адресах, в казенных бумагах с двуглавым орлом и печатями, требовавших непосильных податей, и Вареновка, и Боковка, и Разореновка, и Кобыльи выселки именуются деревней Рвановкой.

Здесь протекло Мишкино детство. Тут по скрипу Мишка узнавал, чьи ворота открылись, отгадывал, чья собака залаяла, чей петух поет.

Живой родник

И Вареновку, и Боковку, и Кобыльи выселки окутала темь осенней ночи. Стекла в окнах – черные. Мишкины старшие братья, Филипп и Санька, спят на печке. Отец, прикрывшись рыжим зипуном, лежит на широкой лавке у надворной стены. На столе вверх дном стоит кувшин. На кувшине горит маленькая жестяная лампочка. Мать стоит на коленях – молится. Мишка лежит на кровати; он поджидает мать и перебирает события истекшего дня. Брат Санька плакал и сквозь слезы жаловался: «Всем ребятам новые штаны купили, а мне в школу ходить не в чем». Отец молчал. Мать вразумляла Саньку: «Брюками не учатся. Учатся головой. Что ж делать, если купило притупило… Ну купили бы тебе брюки, рубаху, шелковую манишку, а зубы потом на полку?» – «Я не говорю – манишку», растягивал слова Санька.

Мишка про себя негодует на Саньку: «Брюки ему… брючный какой… Филипп вон старше Саньки. У Филиппа брюки еще хуже Санькиных, а молчит. И учится Филипп хорошо, первый ученик в школе, а Санька кое-как учится, в сведениях все больше горбатые тройки стоят».

Потом отец носил на мельницу два пуда ржи. Вернуться с мукой он должен был к обеду, а вернулся совсем в сумерках, говорит – «завозно было».

– Небось, все про войну да про маньчжурские сопки говорил, а люди мололи, – заметила с сердцем мать.

– Пошла бы да сама смолола! – обиженно сказал отец.

Мать от этих слов вспыхнула, будто спичка:

– Ага!.. Я и приготовь, я и накорми, я и сшей, и обстирай, и напряди, и вытки, и еще в лес по дрова, и мели муку…

И пошла цеплять слово за слово. Мишке было жаль и отца и мать: когда они ругались, это был верный признак, что в доме злые недостатки.

На ужин мать подала чуть теплые, лениво паровавшие щи и картошку – прикусывать вместо хлеба. Мишка ужинать не стал. Он только взглянул на щи, и во рту стало так кисло, что он скривился.

Отец, что-то, видно, обдумывая, тяжело вздыхает. С печки доносится хриплое, с присвистом дыхание Филиппа.

Мишка прячет под одеяло голову и прислушивается, какие молитвы шепчет мать: если будет говорить «царствие божие дедушкам, бабушкам» – значит, молитва скоро кончится; если же «богородица, дева радуйся» – до конца молитвы еще далеко. «Да воскреснет бог и расточатся врази его», повышенным шопотом говорит мать. «Тоже еще далеко…»

Мишка приметил: когда мать долго молится, значит ей особенно тяжело.

Сегодня утром она обещала Мишке рассказать перед сном сказки про ворожею и про живой родник.

– Это даже не сказки, – пояснила она, – а сущая быль.

– А про Ивана-царевича, Жар-птицу, золотую рыбку, Лису Патрикеевну, про двух собак, умную и беззубую, – то, значит, брехня была? – хмуро спросил Мишка.

Мать тут же поправилась:

– И то правда.

И Мишке стало легче.

Мишка еще не слышал сказку про ворожею, но настоящая ворожея – это его мать: она все на свете знает. А какие у нее хорошие булки бывают! Бабы ей говорят: «Ты либо ворожить умеешь?..» Только жаль, что булки печь приходится раз в год – на пасху. Ну, а по сказкам… на что Семен Савушкин мастер, и тот как-то признался: «По сказкам мне до нее не дойти. Она не только слышанную расскажет, а и сама придумает».

Если б не было сказок, плохо было бы жить. В сказках все возможно, только люди не умеют добыть волшебный камень, не знают петушиного слова, не могут достать живой и мертвой воды. А если кто что-нибудь волшебное и знает, то только и смотрит, чтобы себе было хорошо, а до других ему дела нет. Мишка не такой. Когда он вырастет большой, то обязательно сделает так, что никто не будет плакать, кроме маленьких детей, потому что когда Мишка видит плачущего мужика или бабу, ему самому хочется плакать…

По земле зашлепали босые ноги. Мишка высунул голову. Мать, стоя к нему спиной, дунула на лампу. Желтый остренький язычок подпрыгнул и исчез. Комнату затопила темь. Стекла из черных сделались темносиними.

– Откуда она, темь, берется? Где она сидела? – недоумевает Мишка.

– Ты еще не спишь? – вместо ответа спрашивает мать.

– А кто мне утром сказку про ворожею и про живой родник обещал рассказать? – напомнил Мишка.

– Уже поздно, завтра расскажу, – говорит мать.

Мишка захныкал.

– Ну, ладно…

Мать ложится рядом с Мишкой, прикрывает его от стенки одеялом и начинает сказку:

– Жила это, значит, бабка-бобылка. Ходила она по дворам, куски собирала да на года и тяжелую жизнь жаловалась…

– Как бабка Косая Дарья? – спрашивает Мишка.

– Ага… И жил в той деревне кузнец…

– Как Никанорыч?

– Как Никанорыч… Ты прикрывай глаза… И вот как-то говорит кузнец бабке: «Плохое ты ремесло избрала: ходить да просить. Твои годы такие, чтоб люди тебя ходили просили». – «Шутник ты!» говорит бабка. «Чего шутник! – говорит кузнец. – Взяла бы да ворожить начала». – «А как?» спрашивает бабка. «Да хоть бы так: «Жив будешь – тут будешь, помрешь – там будешь. Господи, помоги» – и все». Кузнец это так говорил, между прочим, а бабка с той поры и давай ворожить. Раз ей таким манером удалось вылечить, другой, а там и пошла-поплыла о ней слава… Прошло несколько лет… Ты спишь? – окликает Мишку мать.

– Нет, – бодро отвечает Мишка.

– А ты спи, – говорит мать и убаюкивающим голосом продолжает: – Прошло, значит, несколько лет. И вот как-то раз кузнец подавился рыбьей костью. Одни говорят ему – поезжай в больницу, другие говорят – надо ехать к прославленной бабке…

– А чего ж ему ехать! – перебивает Мишка. – Они ж, ты сказала, из одной деревни…

– Разве я так сказала? Нет, кузнец из другой, – поправилась мать. – Да… приезжает он к бабке, а та и начинает: «Жив будешь – тут будешь, помрешь – там будешь…» И не успела она сказать «господи помоги», а кузнец вспомнил, что это он ее учил так ворожить, да как расхохочется, а кость и выскочила.

– Вся? – спрашивает Мишка.

– Вся. Теперь спи.

– Да-а… короткая, – опять захныкал Мишка.

– Вот горе мое! – с досадой говорит мать. – Ну, слушай тогда про арапа-людоеда. Только она страшная.

– Ну и пусть, – сказал Мишка и притих.

– Жил, значит, в лесу страшный людоед. Сам черный, как помело, а глаза яркие, будто угли горящие. Из лесу он выбирался только вечером. Тихонько подкрадется к деревне, подслушает, где дети не слушаются матери, залезет в картофельную ботву или в кукурузу – и сидит, ждет, не будет ли поздно вечером итти один какой-нибудь вередливый мальчишка. И только мальчишка с ним поровняется, а он – прыг на него и помчит в лес. Затащит его к себе в логово, раздует огонь и начинает жарить и есть мальчишку. Сначала уши оторвет и поджарит, потом нос, потом руки, ноги. Открутит голову – и ее в огонь. Ну, а после того и остальное съест, развалится середь норы и лежит косточки похрустывает.

От людоедовой избушки у Мишки забегали мурашки по телу, и он подвинулся ближе к матери.

– …Ну, днем выспится, а вечером опять тихонько на деревню и опять в огород. Каждый день так пропадали дети, а кто их крал, никто не ведал. И так, может быть, и не узнали б, если б не смилостивилась сова – толстая голова. Пропал раз у одной бабы мальчишка. Сидит она на крыльце вечером и горюет: хоть и плохой мальчишка, да свой. Вдруг неслышно подлетает сова – толстая голова, садится на верею и говорит человеческим голосом: «Хоть и злой у тебя был мальчишка, хоть разорил он мое гнездо в дупле и меня самое, когда я на колу сидела, мышей сторожила, чуть палкой не убил, но жалко мне тебя, жалко твоего материнского горя. Твой мальчишка, – говорит, – в подземелье у людоеда сидит. Иди, – говорит, – скорей за мной».

Сова тихо летит, а мать мальчишки за совой бежит. Прибежала в лес. Сова дает ей фонарь-самосвет и оловянное кольцо и говорит: «Теперь иди по тропинке и там на взгорье увидишь камень-плиту. Постучи этим кольцом три раза в дверь – плита сама откроется. Ты мальчишку возьми, но домой не уходи, а сядь за терновником и жди. И как только людоед войдет в свое логово, ты крестное знамение на плите сделай, и камень навек запечатается». Ну, мать так и сделала. Увидал ее мальчишка, обрадовался. А она ему знак подала, чтоб не говорил, и тихонько вышли. Сели за терновник, сидят и дрожат. Вдруг видят: что-то черное, как тень, а глаза – как плошки горят. Постучало три раза в плиту и скрылось в норе. Мать скорей подбежала да крестом и перекрестила камень-плиту. И навеки запечатался камень-плита.

Мать умолкла. Долго молчал и Мишка, а потом спросил:

– А куда ж баба фонарик и кольцо девала?

– «Куда, куда»! – рассердилась мать. – Опять сове отдала… Спи, а то, может, из-под земли теперь уже выбрался людоед и подслушивает на чердаке или за окном: спят тут маленькие дети или нет?

Длинный трудовой день и сказки истомили мать, и когда Мишка спросил: «А разве он может из-под земли вырваться?» она ничего не ответила. Слышно было ее ровное дыхание.

Под печкой, должно быть во сне, буркнул и умолк голубь космач. За окном носится порывистый ветер. И что-то – может быть, ракита веткой, а может быть, людоед лапой – царапает оконное стекло.

Мишка толкает мать и плачущим голосом тянет?

– Стра-ашно…

– Вот видишь… А просил!

– Я про родник хотел.

– Про какой родник?

– Про тот, что утром говорила.

Мать некоторое время молчит, будто собирается с мыслями, потом усталым шопотом снова рассказывает:

– Жил-был на свете добрый человек. Ходил он по деревням и облегчал людское горе. Увидит, у кого изба плохая…

– Как у Гришиных, – поясняет Мишка.

– Ну, хоть как у Гришиных… Заходит и просится переночевать. А наутро, если хозяева добрые, поднимается пораньше, возьмет топорик, пару бревнышек да пару веточек и начинает хату рубить. Тюк да тюк топориком, а к вечеру хата и готова.

– Из веточек? – удивляется Мишка.

– Из бревен. Он веточку только срубит, а она потолстеет, подлиннеет и бревном станет… У другого, смотрит, лошади нету. Придет этот добрый человек к хозяину и скажет: «Подвези меня до соседней деревни». Ну, если хозяин ответит: «Я бы и рад подвезти, да лошади нету», человек руку к уху приставит и спросит: «А что это у тебя за печкой ржет?» – «Это сверчок». – «Да какой же сверчок, когда это лошадь! Вот хоть пойди посмотри». Глянет хозяин за печку, а там конь рысак, серый в яблоках…

– А к нам он не заходил? – спрашивает Мишка.

– Нет. Это давно было… Ты слушай, сынок, и спи…

Много чудесных дел пришлось натворить доброму человеку, прежде чем Мишка стал засыпать. Добрый человек, как оказалось, и увечных исцелял и душевнобольных. Особенно же большой мастер он был по части всякого рода утешений.

Почувствовав, что Мишка наконец засыпает, мать заканчивает свою сказку:

– И вот злые люди поймали его и живьем закопали глубоко-глубоко в землю в Монашеском лесу. И, легши в могилу, человек сказал: «Делал я добро людям словами, теперь буду делать его слезами». И потек-зажурчал с того дня в лесу родник. Вода в нем, как слезы, горько-соленая, только от многих болезней она, говорят, целительная…

У Мишки сладко слиплись веки, он хочет спросить про что-то и не может. И уже ему кажется, что это не мать говорит, а течет-журчит в Монашеском лесу серебряный родник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю