412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Горбовцев » Мишкино детство » Текст книги (страница 10)
Мишкино детство
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:18

Текст книги "Мишкино детство"


Автор книги: Михаил Горбовцев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

Голубь

Весь тот день, когда мать отправили в больницу, Мишка проплакал. А вечером, улегшись спать, начал про себя беседу с богом. «Господи, – шептал Мишка, – ты знаешь, что у меня ни за что выслали отца. Теперь, если возьмешь мать, с кем я останусь? С теткой Ариной? А тетка Арина ты сам знаешь какая: все ворчит и ворчит… Господи, оставь мне мать… Ты даже злым людям счастье посылаешь. Господи, не надо мне никакого счастья, оставь мне мать…»

На другой день после обеда он решил обегать все двенадцать церквей города и попросить угодников, чтобы мать не умирала. Радостно зеленела после прошедших дождей трава на окраинных улицах. Пекло солнце. Стояла влажная духота. Улицы были пусты, прохожие редки. На город, казалось, легла печать печали. Церкви были закрыты, но на стенках многих церквей были нарисованы и благословляющая богородица и святые угодники. Над входом в Благовещенскую церковь был нарисован святой с бумажным свитком в руках. Святой показался Мишке добрым, и он долго молился ему: «Святитель-угодник, попроси бога, чтобы он сохранил мою мать. Каждый день буду бегать к тебе молиться». И ему показалось, что святой не только сочувственно смотрел на него, но и проводил ласковым взглядом.

От Благовещенской церкви через базарную площадь он побежал к церкви Николая Горнего. Базар был безлюден. На разных концах площади арестанты сгребали в вороха навоз. Мишка оглядел, по обыкновению, арестантов, но ни отца, ни Александра Петровича среди них не оказалось, и он направился к центру базара, где возле рундучков и столиков паслась стая голубей. Он поднял камень и бросил его в стаю. Голуби поднялись и, покружив, сели на крыш» лавок. Один только голубь остался на месте и продолжал что-то клевать. Мишка подошел поближе. Голубь не улетал. На голубе было красивое оперение: сам сизый, а концы крыльев и лоб – белые. На голове – широкий чуб. По тому, как голубь робко и неуверенно переступал и клевал, Мишка решил, что голубь молодой, недавно вылетел из гнезда. Мишка потихоньку стал подкрадываться. Голубь, казалось, и не подозревал о его приближении. Осталось не больше трех шагов. Камнем Мишка уже мог бы без промаха подбить голубя. Он уже отвел было назад руку, чтобы пустить камень, но тут мелькнула мысль: «А может быть, это мое счастье?» Переступив еще шаг, он бросился на голубя. Голубь испуганно присел и гукнул: гу-гу… Мишка спрятал его за пазуху и опрометью пустился бежать к зайцевскому подворью. Свернув на Почтовую улицу, он остановился, передохнул и, желая удостовериться, что все это произошло наяву, а не во сне, заглянул за пазуху. Голубь сидел, прижавшись к телу. Был он как раз такой, о каком Мишка давно мечтал. Теперь он подвяжет ему крылья, поймает еще другого такого же или же хоть немножко хуже, спарует их, сделает под кроватью гнездо, а через две недели – это он хорошо знает – у голубей выведутся птенцы. А когда Мишка с матерью поедут домой – мать жаловалась, что такой непосильной работы, какую на нее навалили, и трехжильный не вытянет; от простуды и легкие у нее воспалились, потому что в кухне жара несносная, – тогда Мишка разведет целый сарай голубей…

На скамейке у купеческих ворот сидел Мироныч. Мишка хотел пройти прямо в комнату Власьевны, куда его переселили, но Мироныч остановил.

– Власьевна, – сказал он, – ушла мать проведать. У матери, доктор сказал, кризис, по-нашему – перелом болезни… Может, оздоравливать начнет… Что это? – кивнул он на вздувшуюся рубаху.

– Голубь! На базаре голыми руками поймал, – радостно сказал Мишка. (Раз болезнь переломилась – значит, мать выздоровеет, решил он.)

– Да ну? – удивился Мироныч. – А ну-ка покажи, когда-то я до них тоже охотник был.

Мишка осторожно вынул голубя и предупредил:

– Только гляди не выпусти.

Мироныч взял голубя в руки и покачал его, будто желая определить вес. Голубь широким веером распустил хвост. Потом Мироныч посмотрел на голову и разочарованно протянул:

– Э-э-э… Да он кривой: один глаз есть, а другого нет.

Мишка вздрогнул и вырвал голубя. Мироныч оказался прав: вместо правого глаза у голубя была затянутая пленкой глазница. Мишка почувствовал одновременно и жалость и брезгливость и бросил голубя вверх. Ему хотелось, чтобы голубь улетел куда-нибудь далеко-далеко с глаз. Голубь долго кружил над двором, а потом, к досаде Мишки, опустился на крышу зайцевского дома. Сел он неловко, пополз по крыше к жолобу, потом боком, трепыхая крыльями, забрался на гребень крыши и, казалось, застыл.

Опять вспомнилась мать. Вспомнилось, как перед отправкой в больницу она говорила Мишке: «Если я умру, а тебя бог приведет свидеться с отцом, скажи, что я не обвиняю его ни в чем, прощаю ему все, и пусть он меня простит… Тяжелая у нас жизнь была…» Заметив, что Мишка плачет, мать умолкла. Вспомнилась молитва – разговор с богом, и сердце заныло. Повторяя про себя «господи, оставь мне мать», Мишка побежал к больнице, надеясь встретить Власьевну. Возле больницы никого не оказалось. По больничному двору ходили женщины в белых халатах. Больница, стоявшая в глубине сада, казалась спящей.

Уже начало смеркаться, когда Мишка, не встретив Власьевну, вернулся домой. Власьевны все еще не было. На скамейке сидел и разговаривал сам с собой Тихоныч – приказчик и родной брат купчихи Зайцевой. На него, как говорил Мироныч, «наехало». Он по месяцам не подносил ко рту рюмки, а то вдруг запивал до того, что продавал с себя все – и сапоги и одежду. Трезвый он бывал тих; когда же напивался, кричал на всю улицу. Купчиха Зайцева запрещала служащим разговаривать с ним, а если сильно буйствовал, его связывали, бросали в подвал и запирали на большой замок.

– А-а-а… Голубь мой, птица неразумная… Садись, поговорим, – встретил Тихоныч Мишку. – Вот тебе специально купил фунт конфет, – подал он кулек. – Сердце твое золотое, нетронутое. Миша, друг мой, я тебе все расскажу. Расскажу, откуда дома берутся, как состояния наживают. Ты, небось, птица неразумная, думаешь – бог посылает. С богом, брат, ничего не наживешь. С чортом – наживешь. Душу ему, совесть продашь, будешь живого и мертвого грабить – вот тогда наживешь. Вот у сестрицы я за батрака, а она барыня. Рублевые свечи покупает, угодникам ставит. Думаешь, зря? Большой грех на душе она носит, откупиться думает. Ведь она до нитки обобрала и меня, и сестру, и народ обирает. Отца родного в гроб загнала, всюду людскую кровь сосет… Миша, голубь мой, золотое сердце, об одном прошу: если вырастешь и не сможешь людям дать радости, то хоть не отнимай ее у них…

Тихоныч разгорячился, схватил Мишкину голову и, заглядывая ему в глаза, продолжал дрожащим от слез голосом:

– Не обижай людей… Имей капитал не в сундуке, а в груди. Я тебе вылью всю душу, как она есть…

У Мишки ныла душа. Его тошнило от водочного перегара, которым обдавал его Тихоныч. Ему хотелось вырваться из неприятных, потных рук Тихоныча, бросить конфеты и снова бежать в больницу разыскивать мать.

Подошла Власьевна.

– Ну, – вздохнула она, – царство небесное Варваре: преставилась.

И перекрестилась.

Мишка, будто окаменелый, простоял с минуту молча, потом безумным голосом крикнул: «Мам!» и побежал, сам не зная куда и зачем.

Приближалась гроза. Поблескивала молния. Роптали деревья. Сестра купчихи Зайцевой басом кликала своего любимца кота. От ярких вспышек молнии то ясно, как днем, всплывал белый дом купчихи Зайцевой, то снова тонул в голубоватом сумраке ночи. На гребне крыши, у трубы, чернел неподвижный силуэт слепого голубя.

Бог Аладья

Возвращению Мишки из города в деревню больше всех обрадовался Митька: он подошел к другу, снял шапку и поцеловал его три раза, как на пасху.

– Вот хорошо! – сказал он. – Мой напарник – ты его не знаешь, из Разореновки Прошка – бросил стеречь стадо. Нанимайся. Мужики будут рады, что не ходить, не искать пастуха… Ты не будешь отгонять скот от потравы, я сам буду. Ладно?

– Ладно, – согласился Мишка.

– Ну, вот и слава тебе господи, – сказала вслух и перекрестилась тетка Арина.

– А сколько тут делов без тебя было! – любовно глядя на друга, сказал Митька. – Один раз я на зеленях чуть не поймал зайчонка…

На мирской сходке никто ничего не возразил против Мишки. Только дед Моргун, по обыкновению, съязвил:

– Что ж это он из попов да в пастухи?

Но Моргуновым словам никто даже не улыбнулся.

Накануне того дня, когда Мишка в первый раз выгонял вареновское стадо, Семен Савушкин сказал Митьке:

– Ты, если что, не перечь – уступай… Про мать, боже спаси, не упоминай.

– А то не знаю, что ль, – обиделся Митька.

– Надо его успокоить. Я приду к вам в поле, а ты как бы между прочим скажи: «Дядя Семен, расскажи нам про маньчжурского бога Аладью…»

– Во-о… Аладья… – удивился Митька.

– По-правильному он у них называется Лау Дью, что ль, а это наши солдаты переделали его в Аладью, чтоб попроще и понятней…

Первые дни по возвращении Мишка почти не говорил ни с кем. Сочувственные взгляды и слова не успокаивали, а раздражали его. На Вязовском шляху, куда ребята выгнали пасти скот, Мишка впервые почувствовал облегчение. Тут многое действовало на него успокаивающе: и задымленные дали, и плавающий над Рвановкой коршун, и грустный звук телеграфных проводов, и незнакомые лица проезжих и прохожих.

Вслед за стадом на шлях приковылял Семен Савушкин.

– Ходил смотреть просо… Неважное в этом году, – сказал он.

Митька понимает, что Семен пришел не просо смотреть, а рассказывать про бога Аладью.

– Дядя Семен, – обращается он к Семену, как уговаривались накануне, – расскажи про маньчжурского бога Аладью.

Семен выбрасывает вперед колодяшку, привязанную ремнями к обрубку правой ноги, подгибает левую ногу и садится на откосе обочины шляха.

– Бог этот, – рассказывает он, – сидит у них в печурке. Нарисован он на бумаге. На вид старый, седой, с лысым черепом. Усы отвислые, длинные. Борода редкая, но тоже длинная, долотцем. Сидит он себе целый год в печурке и смотрит, как живет семья. На него пыль садится, мухи засиживают, а он все приглядывается и прислушивается, кто как ведет себя. А за неделю до Нового года он должен явиться с отчетом к великому богу, который живет на небе. Вся семья собирается возле печки. Хозяйка готовит сладкое тесто. Она мажет этим тестом губы бога и говорит: «Вот как это тесто сладко, так пусть будут сладки те речи, что ты будешь говорить про нас богу»…

– Куда ты, чорт! – сердито закричал Митька на рыжую Моргунову корову, жадно пожиравшую зеленое просо, и опрометью помчался отгонять ее.

Семен, таинственно принизив голос, неожиданно заговорил о другом:

– В городе один знакомый человек где-то прочитал – не в газете: какой-то депутат в думе показал на портрет царя и сказал…

– Ну, дядя Семен, – подбежал запыхавшийся Митька, – что ж дальше?

– Потом, значит, – продолжает рассказ Семен, – к Аладье обращается старший в доме. Он говорит: «Вот ты прожил у нас целый год, видел всю нашу жизнь, видел хорошее и плохое. Теперь ты явишься с докладом к высшему богу. Зачем тебе рассказывать ему о дурном? Пусть он знает только о хорошем…»

– Ишь ты какой, на брехню подбивает! – замечает с улыбкой Митька.

– Да… Затем засиженного мухами бога вынимает из печурки, отклеивает от доски и свертывает в трубочку. Один конец трубочки поджигает огнем из очага, а другой конец втыкает в банку с землей. Вверх поднимается синяя струйка дыма. Аладья поплыл с отчетом к великому богу.

– Во, прямо как дети! – удивляется Митька. – Правда, Миша? – обращается он к другу.

Мишке этот обряд тоже кажется похож на детскую игру, и ему становится жаль маньчжурцев.

– Старый Аладья поплыл на небо, – продолжает Семен, – а в печурке должен занять его место новый Аладья. И вот в сочельник покупается новый бог. Он тоже седой, с лысым черепом, с отвислыми седыми усами, но свежий, веселый, нарядный. Кажется, что в фанзе – так у них называются избы – поселилось новое, живое существо. На первых порах все остерегаются не только ругаться, но и сказать лишнее слово. Но проходит неделя, другая, новый жилец забывается, и начинается повседневная суетная жизнь: с попреками, с обидами, с ругней…

– Как и у нас? – подсказывает Митька.

– Как и у нас, – подтверждает Семен.

– Там, должно, тоже пузачи и бедные есть? – спрашивает Митька.

– А как же! Он, весь мир, поделен на пузачей и бедных: и у германцев, и у французов… Среди этих маньчжурцев такая беднота, что, глядя на них, аж сердце сжимается. Мотыгой землю обрабатывают…

– Ну, а лешаки, ведьмы у них есть? – спрашивает Митька.

– Ведьм, как у нас, нет. Но у них есть бесчисленное множество злых духов. Всякое горе большей частью от бедности идет. А они этого не понимают, и если в семье какое несчастье, значит тут, думают, дело рук злого духа. Они только и знают, что борются с этими духами: то они их умилостивляют, то стараются как-нибудь обмануть. По маньчжурскому поверью, если в семье прекращается мужской род, то прекращаются и поминки умерших. А души тех, кто не поминается, обречены на великое томление. Поэтому если в семье родится мальчик, то тут радостям нет конца. Если мальчик этот первенец, сейчас же начинаются страхи за его жизнь. Злые духи хитрые и вечно только о том и думают, как бы испортить людское счастье. Поэтому родители тоже не зевают и стараются обмануть злых духов. Мальчику дают женское имя, иногда одевают девочкой, отдают в семью, где много мальчиков, чтоб духи не разобрали, к какой семье он принадлежит. На шею надевают разные наговоренные ладанки, амулеты. Богатые за амулеты платят попам – жрецами называются – громадные деньги…

– Ах, чтоб ты сдохла!.. Я тебя накормлю сейчас! – заругался Митька и опять побежал отгонять от проса Моргунову корову.

Семен рассказывает про бога Аладью, а у самого в голове стоит другая мысль.

– …Депутат, значит, – тихо говорит Семен Мишке, – показал на портрет царя и сказал: «Пока у нас будет сидеть этот дурак, до тех пор у нас будут поражение на фронте и голод в тылу». А в газетах речи печатаются с пробелами. А раз пробел, значит там говорилось такое, что посильней динамиту. Понял?.. А там, гляди, как все это подорвется, так и отец твой может объявиться… Только ты, Миша, молчи!.. У меня большая обида на Андрея, – продолжал Семен. – Не спорю, Платонушка и твой отец достойные люди. Но почему он мне выказал недоверие? Почему не дал мне разносить листовки? Хоть бы я что-нибудь сделал для народа!

Моргунова корова решила отведать посевов с Мишкиной стороны. Митька хотел было бежать отгонять ее, но Мишка остановил его.

– Я сам! – крикнул он.

Семен глянул вслед убежавшему Мишке и подумал: «Ничего парень, бог даст войдет в жизнь». Он с натугой встал и заковылял к проселочной дороге на Рвановку.

Мишка смотрит вслед Семену и думает: как хорошо было бы, если бы подорвалось все то, что мешает вернуться домой отцу и Платонушке, что каменными тисками где-то давит Андрея и Александра Петровича!

Но кто в деревне, даже самый маленький, может поверить, что словом можно каменную тюрьму взорвать, замок сбить!

«Айн, цвай, драй» – это обман, признался когда-то фокусник. «Ну, а в том листке, – тянется ниткой мысль в голове у Мишки, – что отец перед арестом давал ему читать… Если б в том листке не было никакой подрывной силы, разве посадили бы отца в тюрьму, а потом выслали в мерзлый край?»

– Вон смотри, – перебивает Мишкины мысли подбежавший Митька, кивнув головой на Рвановку: – Косая Дарья, наверно, своего Аладью сжигает.

Мишка глянул в сторону Кобыльих выселок. Из трубы Косой Дарьи медленно к небу поднимается синяя струйка дыма.

Над выселками описывает медленные круги коршун. «Шу-гу, га! Шу-гу, га!» доносится детский голосок, отгоняющий коршуна. Это кричит Семенова меньшая девочка – Нюрка.

Письма

Как-то Егор, старший Митькин брат, прислал с фронта письмо. В письме Егор жаловался, что их, солдат, загрызли вши, что вот уже два месяца они без смены сидят в окопах под каким-то местечком Видзы, что пища – одна чечевица, что война надоела и они рвутся домой.

В конце письма Егор спрашивал: «Кто мне писал последнее письмо? Я таких писем еще ни разу не получал. По письму я вашу жизнь увидел, как на побывке побывал. Мы это письмо читали всей ротой, и все хвалили. Попроси, пожалуйста, чтоб этот человек опять написал мне письмо. Мы ему всей ротой шлем благодарность».

Последнее письмо Егору писал Мишка. Писал он его не под диктовку тетки Катерины – Егоровой и Митькиной матери, а по-своему: сначала сообщил, что Егорово письмо получено, затем передал поклоны от родных и соседей, после того перечислил все деревенские новости и закончил письмо вычитанными из чужих писем, но нравившимися ему словами: «Посылаем тебе, сынок, свое родительское благословение, которое по век жизни существует нерушимо, и с любовью низкий поклон. Да сохранит тебя бог от вражеской пули!»

Сам Мишка не только ничего хорошего в письме не находил, но даже считал его плохим. Похвалу Егора он считал незаслуженной: просто Егор стосковался по дому, а письмо было подробное, вот и понравилось.

Так решил Мишка. Тем не менее слава о Мишке как о мастере составлять письма быстро облетела Вареновку. Оттуда перекинулась на Боковку, а из Боковки – на Разореновку. Почти каждый вечер бабы осаждали Мишку своими письмами. Особенно много их приходило накануне воскресных и праздничных дней. В воскресенье и праздники бабы не работали и ходили обычно в город с молоком, яйцами, попутно отправляя письма солдатам. Письма оказались занятием не бездоходным. Бумагу и конверты бабы приносили с собой. За труды они платили Мишке по две, а то и по три копейки; кроме того, в подарок нередко приносили из города либо толстый пряник, либо маковник. Одна беда была: больше двух писем в вечер Мишка написать не мог, так как поздно засиживаться нельзя было, скот надо было гонять каждый день. Бабы обижались, плакали и ругались между собой. Тогда Мишка установил очередь – когда и кому он будет писать. Но в дело вмешалась тетка Арина, решив извлечь из этого выгоду.

Как-то перед вечером Мишку остановила на дороге Митькина мать и, вытерев концом головного платка глаза и покрасневший от слез кончик носа, сказала:

– Вот у меня молока нету, и ты, значит, Егору теперь не напишешь письмо?

– Какого молока? Почему не напишу? – удивился Мишка.

– Тетка Арина сказала, что ты без молока писем писать не будешь… Кто молоко принесет, тому будешь.

Теперь Мишка понял, откуда у тетки Арины каждый день молоко, почему у нее по воскресеньям и праздникам бывают булки и пироги: она, видимо, устанавливала свою очередь на письма.

– Тетка Арина мне не указ! – вскипел Мишка. – Пойду сейчас и напишу, завтра сам занесу, – сказал он.

Дома он поругался с теткой Ариной и, в отместку тетке, в тот вечер, как никогда раньше, старательно и долго писал Егору письмо.

Тетка Арина, будто голубь буркач, сидела на сундуке и, глядя в землю, бубнила про себя, но так, чтоб слышал Мишка:

– Вот дурак… Ну и дурак… Чисто в сестру-покойницу… Она всю жизнь маялась, чего-то искала, и он так-то всю жизнь будет маяться.

Потом, немного помолчав, она скова начала:

– Он и ссыльный был тюря… Другой бы на его месте тысячи нажил в лесу, а он с палочкой оттуда пришел… Попадает дуракам счастье, а они ловить его не умеют…

Мишка знал, что речь шла о его матери и об его отце, но делал вид, что теткиных слов не слышит.

Перечитывая написанное Егору письмо, Мишка остановился и стукнул себя рукою по лбу: «Ведь всем бабам можно вперед готовить письма! Как это я раньше не сообразил?» На другой день он дал тетке Катерине собранные за письма двадцать семь копеек и попросил ее на все деньги купить конвертов и почтовой бумаги.

* * *

Скот ребята пасли на толоке, которая клином врезалась между Монашеским лесом и яровыми хлебами. Лес был окаймлен колючим терновником, увитым плющом, поэтому забраться в лес коровы и не пытались. Зато со стороны яровых надо было глаз держать остро: коровы то и дело порывались отведать либо темнозеленого проса, либо белой, пахнувшей медом гречихи. Ребята обычно договаривались, кому с какой стороны следить за скотом, но на этот раз Митька сам предложил:

– Ты стереги от леса… Стереги и пиши.

Мишка выбрал на опушке леса широкий дубовый пень и, удобно разложив на нем свои канцелярские принадлежности, принялся писать письмо.

Так как получатель этого письма Мишке был еще неизвестен, Мишка на первой линейке письма написал только одно слово – «дорогой». Кто этот «дорогой», будет дописано после.

На второй линейке он написал два слова: «Письмо ваше». Получено или не получено письмо, про это скажет хозяйка письма, и тогда Мишка проставит. Дальше три линейки он оставил на поклоны – кто кланяется, и, наконец, приступил к самому главному – новостям. Новости сообщались в том порядке, как припоминались, и потому были самые пестрые: кого из рвановцев или мужиков из окрестных деревень убили на войне, кого ранили, какой предвидится урожай и какие цены на базаре, у кого подохли свиньи, кто прирезал подавившуюся корову, у кого появился новорожденный и какого пола.

Не пропускал он и такие, казалось бы, мелкие происшествия, как покупка и продажа земли, семейная дележка, у кого хорь поел кур, как молодежь проводит время. События он оценивал по-разному.

О том, как хорь расправился с Ермиловыми курами, Мишка писал: «Жалко, мало задрал – только пять штук». Разбойный набег хоря на кур Гришиной Пелагеи он описал по-другому: «…и вот слышим утром – плачет тетка Пелагея, плачет и причитает: «Да что ж это ты наделал?» Все думали, что кто-нибудь умер. Прибежали смотреть, а возле нее лежат вверх ногами две желтые, курицы и серый петух. Сами целые, а голов нет. Он, хорь, вон какой: всей курицы не ест, а один мозг выедает. Ну, дед Моргун говорит ей: «Не беда. Ощипи, да и в борщ. Хороший будет борщ». А Пелагея опять впричет плакать: «Да я ж их берегла, может сынки с фронта придут…» Небось, если б у Моргуна хорь кур поел, он так бы весело не говорил».

Лицо Мишки при описании событий становилось то хмурым, то радостно-довольным.

Писать на пне было неудобно (писал Мишка, стоя на коленях), однако к вечеру у него было готово три письма.

О Мишкиных письмах вскоре узнали не только бабы, но и мужики. Дед Ермил, никогда в жизни не разговаривавший с Мишкой, вдруг однажды остановил его и бубнящим укоряющим голосом сказал:

– Письменную фабрику открыл? Тебе легче было б, если бы у меня хорь всех кур поел?.. Вот дойдет очередь харчиться у меня, я велю, чтоб, кроме хлеба, тебе ничего не давали…

Зато Семен Савушкин в восторге был от Мишкиных писем и нередко сообщал Мишке такие новости, о которых не только никто не мог знать на фронте, но даже и в Рвановке.

Правда, Ксенофонт Голубок называл Мишкины письма «ребячьим лепетом» и советовал бабам поручать писать письма обстоятельным городским людям, но бабы шли к Мишке.

Причин тут было много: и солдаты-фронтовики хвалили письма, и ждать, пока кто напишет, не приходилось, и, наконец, не надо было придумывать, что и как писать, так как Мишка сам все знал и описывал подробно.

Тетка Арина ничего не говорила, но она попрежнему как-то ухитрялась выжимать из Мишкиных клиентов и молоко, и пироги, и булки.

Мишкин капитал рос. Семен Савушкин уже один раз обменял Мишкины медяки и марки на зеленую трехрублевую бумажку. Кроме трехрублевки, было еще медяков и марок на рубль с лишним. Мишка подсчитал, что к покрову, концу пастьбы скота, он соберет не меньше как красненькую – десятку. А за десятку тетка Катерина, Митькина мать, купит Мишке и Митьке две рубахи, двое штанов и хоть поношенные ботинки Мишке.

И вдруг совершенно неожиданно дело с письмами приобрело худой оборот.

Был конец августа. Озимые хлеба уже были убраны. Ребята пасли скот на бескрайном графском жнивье. Мишка, подложив часослов, писал письма. Митька обломком ножа строгал планки для западни: скоро должен был начаться сезон ловли птиц – щеглов, чижей, синиц.

– Гляди, кто это едет? – показал Митька на Рвановку.

По проселку, что вел от Рвановки к Вязовскому шляху, ехал верховой.

Всадник свернул с проселка и направился к стаду.

– Наверно, кто-нибудь заблудился, едет дорогу спросить, – решил Митька.

Но Митька ошибся. Подъехал осиновский урядник. Он поправил сивые усы и спросил:

– Стадо рвановское?

– Рвановское, – в один голос ответили Мишка и Митька.

– Так…

Урядник чуть пригнулся к луке седла и легко соскочил с лошади.

– Кто Яшкин из вас? – оглядел он мутнокарими глазами ребят.

Голос урядника был старчески хрипловат и совсем не грозен. Но Мишка почувствовал, как почему-то сами собой у него затряслись ноги и во рту сделалось сухо.

– Я, – сказал он и не узнал своего голоса.

– Та-ак… – снова сказал урядник, пристально посмотрев в Мишкино лицо, потом на босые, исколотые стерней ноги. – Бабам письма ты пишешь?

– Я.


Урядник подумал, насупил брови и, глядя в землю, просипел:

– Письма, друг ты мой, надо писать умеючи. Они, – глянул исподлобья на Мишку урядник, – знаешь куда идут? На фронт. Фронт – это как бы наша каменная стена… Чего зря туда писать нельзя. Понял?

Мишка ничего не понял, но поспешил ответить, что понял.

Урядник кивнул на Мишкину «канцелярию» и сказал:

– Почитай, что у тебя там написано.

Заикаясь и часто, как рыба на суше, глотая воздух, Мишка прочитал:

– «Вот какие у нас новости. Федота, церковного старосту, в солдаты не взяли. Мужиков, которые ему ровесники, взяли, а его не взяли. Он говорит, что болен нутром. Но другие говорят, что он не нутром, а откупился…»

– Та-ак… – перебил урядник. – Зачем ты вот это писал? Про это писать совсем не нужно. Порви сейчас.

Мишка порвал письмо.

– Писать надо вот как, – разъяснил урядник: – «Живы, здоровы, чего, мол, и тебе от господа бога желаем. В хозяйстве все благополучно. Держись там стойко. Грудью защищай веру, – голос урядника повысился, лицо стало грозным, – царя и отечество». Понял?

– Понял, – сказал Мишка и опять не узнал своего голоса.

Урядник достал железный портсигар-коробочку, толкнул его о ладонь левой руки и открыл крышку. Изнутри к крышке портсигара прижаты пружинистой пластинкой листки тонкой французской бумаги, в портсигаре – шафранножелтые перепутанные нити турецкого табаку.

– Так вот…

Урядник свернул папиросу, воткнул ее в обкуренный костяной мундштук и закончил начатую фразу:

– Я тебе все растолковал. Теперь гляди: если опять что зря будешь писать, то плохо будет, очень плохо… Понял?

Урядник закурил, глубоко затянулся, сплюнул, затем вставил левую ногу в стремя и совсем не по-старчески взлетел на лошадь. Лошадь под ним затанцовала, покрутилась на месте и рысью понеслась на Рвановку.

– Кто ж это ему сказал, что ты бабам письма пишешь? – встревоженно спросил Митька. – Наверно, Ксенофонт, – строил он свои догадки. – Давай у него ночью антоновку отрусим?.. Чего ты горюешь? Тебе теперь легче. Живы, здоровы – и все письмо, – сказал он весело и принялся за свои планки.

Но Мишке письма без новостей представлялись скучными и ненужными. Он сидел огорченный, хмурый и глядел, как временами подлетавший ветерок шевелил клочки разорванного письма, и тогда клочки эти казались живыми.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю