355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Зга Профилактова (СИ) » Текст книги (страница 7)
Зга Профилактова (СИ)
  • Текст добавлен: 28 июня 2017, 01:00

Текст книги "Зга Профилактова (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

– Это я-то толстопузый? – взревел Вадим.

– Не обижайтесь пока, я же просила. Говорю вам, толчок не в последнюю очередь дало и то обстоятельство, что вы, шарики этакие, колобки, докатились и сюда, под наши окна. Но, развивая шутку, я параллельно развивала и мысль, что вашу любознательность следует все же удовлетворить. А это уже предполагает серьезную и глубокую работу, ибо мне известно многое, очень многое из того, что так цепко занимает ваше воображение и заставляет вас болтаться там и сям. Я, к примеру сказать, видывала Геннадия Петровича Профилактова, когда он, тоскуя и грезя, бродил тут неподалеку, я не знала его лично, но после того, как он погиб, или исчез, или что там с ним произошло, я узнала о нем едва ли не все. Вас интересует и беспокоит его образ, это по всему заметно, мне же, однако, глубоко безразличны причины вашего беспокойства. Это ваше дело. Меня, если начистоту, образ, личность и реальное содержание этого человека долгое время решительно не интересовали. Мало они меня интересует и сейчас. Я холодна, эгоистична, на себе самой сосредоточено все мое внимание, и отсюда следует, что я – единственная в своем роде. Но я добыла все необходимые – кроме достоверных данных о его конце – сведения, касающиеся этого человека, Профилактова, который, как я погляжу, до того вас занимает, что даже странно видеть подобное, и спешу поделиться ими. С вами, и ни с кем больше. А с кем, собственно, говорить в этой дыре?

***

– Я женщина свободолюбивая, где-то властная, нравная, уважающая себя, и для меня пустой звук, в лучшем случае, идущий не от души, а от ума вымысел, когда принимаются чрезмерно превозносить кого-то за оригинальность или пугаться примет, поднимающих того или иного человека над общим уровнем. Вот и получается, что мне нечего было интересоваться Геннадием Петровичем. Он играл на дудочке под моим окном? Не играл. Ну и Бог с ним. Но когда после его исчезновения – назовем это так – поползли слухи на его счет, в том числе и самые нелепые, фантастические, я словно взбесилась и решила вопреки здравому смыслу, вопреки всему, назло всем, бросая вызов этому миру пошлости и этой юдоли слез, докопаться до правды. И докопалась. У меня на Профилактова не досье, как у полицейских, у меня собран живейший материал, и это устный жанр в чистом виде. Слухи о замечательных людях расползаются во все стороны и разлетаются с невероятной скоростью. Слухами земля полнится. Вот так-то!

Вы трое ищете приключений. Вы понимаете это своеобразно, вы не хотите идти куда глаза глядят, вам желательно преследовать некую цель. Хорошо, допустим... И вот я говорю, Профилактов – особый случай. Это талант. Далеко не всем достается талант, а Профилактов обладал особым даром – быть не от мира сего. Язык не поворачивается назвать его просто человеком, это экземпляр, каких еще свет не видывал. Потомки еще назовут его эксклюзивной личностью. Понимаете ли вы, что как раз в исключительности Профилактова и заканчивается, едва начавшись, ваше приключение? Дальше вам идти некуда. И это не потому, что я будто бы опять что-то придумала и собираюсь вас упечь тут, посадить на цепь или в клетку. Это меры, которые принимает сама ваша жизнь, – сдерживает вас, стискивает, вводит в рамки. Она у вас ничтожная, правда? Не беда, то есть не обижайтесь пока – вот что я хотела сказать.

При жизни о Профилактове, то бишь пока он еще, бедняга, был жив, выдумали, будто он таинственный ученый, философ, по ночам пишет трактат, способный перевернуть мир и наши представления о вселенной. Все это зря, не о нем, небылицы. Мир и вселенная, конечно, были и до сих имеются, но Профилактов о них и думать не думал, во всяком случае в применении к человеку. Он был выше чепухи всяких мыслей и не лез в индивидуальности, не отделял себя от целого, не контрастировал. И мне то же привил, обучая с того света посредством углубленного общения с духами. Хотя умер ли он, этого, повторяю, никто не ведает. Он явился неизвестно откуда, очаровал Маруську, пристроился возле нее и зажил себе в ее домишке, ничего не делая. Маруську он очаровал и пленил тем, что несколько раз остервенело, с рычанием ударил себя в грудь кулаком, показывая свою силу, свое колоссальное физическое развитие, и вдобавок Маруська смекнула, что хорошо хоть – не ее. Что отличало его от других, так это то, что другие, они, как я уже говорила, никакие. Достаточно одного взгляда, чтобы душа уязвленной стала: кругом все сплошь никакие, заботы и делишки людского племени ломаного гроша не стоят. То же самое бросается в глаза, если взглянуть на моего мужа. Даже на меня. Даже когда я в этих великолепных сапогах. Следовало бы предположить, что коль мы и наше все не выдерживает критики, то мы уже и ни в какие, как говорится, ворота не лезем. Но посмотрите, что делается! Разве не факт, что люди за долгие века своей истории успели и сами так приспособиться и всякие там ворота так устроить, что лезет все что угодно и идет как по маслу?

Благо, Профилактов в эту удручающую картину не вписывался. Уж он-то не пролез бы в упомянутые ворота; да он и не пытался, ему это было ни к чему. Не было у него ни дел, ни забот, он просто радовался жизни, был пронизан радостью бытия, словно его ангелы с небес обрызгали, опрыскали какой-то животворящей влагой. Радость переполняла его, и радовался он с утра до вечера. И это вовсе не была глупая или животная радость, нет, все дело в том, что у него была светлая душа. По утрам он выходил на берег озера, подолгу сидел там, безмятежно глядя на воду, облака и пролетающих птиц. И всякому, кто замечал его, было ясно: этот человек – не от мира сего. Но не всем подобные вещи по душе. Сухоносову, например, Профилактов с первого взгляда крепко-накрепко не понравился, а выросшая в его душе неприязнь со временем передалась его верному дружку и соратнику Здоровякову. Но Сухоносов, хоть и злодей, каких еще свет не видывал, все-таки натура тонкая, человек он по-своему изысканный, и чувства, страсти, пусть и буйные, даже ослепляющие, у него перетекают, как правило, в философские рассуждения о смысле или тщете бытия. Для него первостепенная важность – деньги, а когда находит стих, он предается размышлениям о роли людей, о месте их под солнцем и руки при этом почем зря не распускает. Здоровяков же груб, азартен, нагл, скор на расправу. В общем, Сухоносов и не подумал тратиться на Профилактова, сколько тот ни маячил на берегу, раздражая его, когда ему случалось бросить взгляд из бешено несущейся машины и заметить чудака, а Здоровяков не выдержал, пошел туда, на берег нашего чудесного озера, привязался к Профилактову, прилип к нему, как банный лист, оскорблял его, ядовито насмехался, злобно дразнил, вызывал на смертный бой и в конце концов решил просто ударить в челюсть.

Ошибается тот, кто полагает, будто человек не от мира сего не способен защитить себя. Напротив, у него сверхъестественная сила; по крайней мере, так обстояло дело у Профилактова. Здоровяков и замахнуться толком не успел. Двух или трех молниеносных ударов от Профилактова, от этого якобы шута и мнимого слабака, хватило, чтобы хребет звероподобного Здоровякова с треском надломился и вся схема его костей рассыпалась в труху, чтобы этот самоуверенный, кого угодно способный обидеть господин самым жалким образом обмяк и бездыханным повалился в траву, где его вскоре и обнаружили. А победоносный Маруськин жилец вечером того же дня прошел в кабинет следователя Сверкалова. Следователь как раз сворачивал свою дневную деятельность, собирался домой, мечтал о вечернем чае и задушевной беседе с супругой.

– Я, – начал Профилактов, – убил Здоровякова, но сюда я пришел отнюдь не с повинной.

– Я вас немедленно арестую!

Так сказал следователь, на что его странный собеседник возразил:

– Я сознался в убийстве только для того, чтобы вы не тратили сил попусту, не ломали себе голову, не метались в поисках убийцы.

Сверкалов заметался по кабинету, бессмысленно выкрикивая: конвой! ко мне! взять!

– Я просто облегчил вам работу, – невозмутимо объяснял Профилактов. – Сядьте и успокойтесь. Возьмите себя в руки и выслушайте меня. Здоровяков и его судьба мне глубоко безразличны. Он полагал, что легко скрутит меня в бараний рог, будет вить из меня веревки или даже прихлопнет, как муху, но он знать не знал, с кем вздумал связаться, на кого решился поднять руку.

Следователь Сверкалов все еще терялся в каких-то догадках, недоумениях, соблазнах:

– Да кто вы? – медленно поднял он на сидевшего напротив Профилактова затуманенный взор, пытаясь проникнуть в душу этого непостижимого человека.

– Бац! бац! – и нет больше никакого Здоровякова. Вот так-то, – сказал Профилактов удовлетворенно. – А не суйся, куда не следует.

– Что же вы теперь собираетесь делать?

– Давайте прежде всего четко оформим ваше положение, так сказать, определим его.

– Зачем его оформлять? – вскрикнул служивый. – Я следователь, и этим все сказано.

– Не все, – возразил Профилактов. – Сейчас вы находитесь в положении, которое можно назвать затруднительным.

– Софистика!

– По-вашему, я софист? Я, у которого на уме ни одной путной мысли, ну, конечно, если судить с вашей точки зрения?

– Вы, в первую голову, убийца.

– И вам хочется меня арестовать. – Профилактов улыбнулся. – Да только я не дамся. Вы же не хотите, чтобы не стало никакого следователя Сверкалова? Не надо меня трогать, толкать на крайние меры. Не возбуждайте. Не Маруська.

– Это вы как цаца какая-то...

– Значит, теперь я, по-вашему, уже и цаца? – И снова усмехнулся человек не от мира сего. Дрожь пробежала по телу следователя от его улыбки. А тот продолжал: – Но допустим, что вы меня арестовали. И что же? Я все буду отрицать. Ничего я не говорил, ни в чем не сознавался. Я, мол, софист и цаца, но вовсе не убийца. Я этого Здоровякова и в глаза никогда не видывал. Устраивает вас это, следователь Сверкалов? Видите теперь, в каком странном и даже немножко смешном положении вы очутились? Хочется, а не можется. Близок локоть, а не укусишь. Но я снова выручу вас. Я уже однажды помог вам, избавив от связанных с поисками убийцы хлопот, а сейчас, переходя к новому, более конкретному этапу нашей, что называется, совместной деятельности, я подскажу вам, как списать дело в архив, объявив его безнадежным или, предположим, закрыть его, провозгласив, что все надобные улики собраны и убийца полностью изобличен. А этот убийца, само собой, я. Только меня уже не будет.

– Вы того... ручки на себя?..

– Ну, в каком-то смысле. Хотя и не совсем так. Мы еще об этом поговорим. А меня на роль оголтелого преступника выдвигайте смело и без зазрения совести, я своим добрым именем в данном случае не дорожу. И чем, собственно, может меня опорочить убийство такого вредного насекомого, как Здоровяков? Я вот только думаю, что вы все же поостережетесь называть меня, потому как если начнут докапываться, что да как, и откуда вы все про меня узнали, и каким-то образом докопаются, что я побывал у вас, имел с вами содержательную беседу и во всем сознался... Для вас это уже все равно как провал и крах. Вам как следователю и весьма уважающему себя, а где-то и впрямь человеку с репутацией будет очень стыдно. Не задержали, спасовали, струхнули маленько... Ущербно это для вас, правда? Так что дело – вы ведь успели его завести? – лучше просто списать как безнадежное.

Следователь вздрагивал, порывался схватить преступника, казалось, он вот-вот набросится на Профилактова с кулаками или попытается сдавить его горло своими железными руками. Его самолюбие страдало, и ему уже не слишком важно было, что перед ним сидит убийца, он думал лишь о том, что этот человек, действительно обладающий некой странной и жуткой силой, пришел посмеяться над ним, над его достоинством и гордостью за себя, его успехами и карьерным ростом. И он смотрел на свои руки, подносил их как можно ближе к глазам. Они действительно крепки, но их сила, он это чувствовал, была ничто против силы Профилактова.

– Вы сейчас гадко выглядите, но я слишком доволен жизнью и в целом оптимистичен, чтобы испытывать из-за этого те или иные неприятные ощущения. Вы меня нисколько не раздражаете. Я выше. Я над. Понимаете? – Профилактов с веселым любопытством уставился на поникшего следователя, как если бы и впрямь ждал ответа.

– Так вы в самом деле не от мира сего? – пролепетал Сверкалов.

– Можно и так сказать. Хотя в каком-то смысле я бы не спешил с выводами. Кто по-настоящему знает, к какому миру он принадлежит? Вы? Вы знаете, откуда пришли и куда идете? Вот и я не знаю. Но я видел... Удалившись от дома, где живу с Маруськой, я увидел, что над тем местом... ну, над Маруськиным домом примерно... поднимается внушительное черное пятно, как бы плотненький и формирующийся в нечто геометрическое чад.

– Не Маруська же его испускала?

– Уж конечно. Я его впоследствии назвал згой.

– А на какое расстояние вы удалились?

– Это не важно.

– Это крайне важно.

– В пределах этого вопроса вы не следователь.

– Но я могу выступить в качестве ученого или мыслителя, – сказал Сверкалов.

– Я много размышлял...

– О том, как я выступлю?

Профилактов прервал следователя не без раздражения:

– О пятне.

– А я уже поразмыслил, и я вам скажу, что это Сухоносов. От него идет. Он испускает. Я давно на него охочусь. Я тут опираюсь на закон... если вам это о чем-то говорит... и с опорой на него и на данные мне полномочия я с давних пор точу на Сухоносова зуб. Я слежу за ним. Черного пятна не замечал, но уверен, это он, больше некому. Злее человека, чем он, нет в нашем городе. Самый отвратительный... Такой подлый, ожесточенный, и какой, заметьте, скользкий, никак его не ухватишь, вечно вывертывается, просто гадина, и больше ничего, а цель его вся в том, чтобы наживаться за наш счет, загребать жар чужими руками...

– Хватит об этом. Никакой это не Сухоносов, куда ему, кишка тонка. Тут дело грандиозное, исполинское, а Сухоносов – тля.

– Вы подняли жгучий вопрос, задели больную тему, Сухоносов, он моя боль, мое горе, моя трагедия...

– Вы мыслите и меряете земными мерками, и для вас Сухоносов не зловредное насекомое, а человечище, отъявленный негодяй, гений зла, а я смотрю большими глазами и вижу дальше, мне замечать Сухоносова и ему подобных недосуг. Я весь в других измерениях. А там и другие миры. Может быть, это пятно, оно, может, приоткрывшийся вход. Я почти уверен. И я уйду. Может, вернусь туда, откуда пришел, а может, попаду куда-нибудь в неведомое. Или меня отшвырнет. Там, может быть, одна какая-нибудь мерзкая копоть, что-то невыносимое для здешних, и я, даже я, буду отравлен. Но в любом случае я перестану жить здесь, и тогда вы сможете преспокойно списать дело в архив.

– Когда же вы предполагаете уйти? – выпрямился следователь на стуле и взглянул холодно.

– Это вас не касается. Засады, если вы о чем-то таком подумываете, вам не помогут. Я все равно уйду.

– Да и никакого пятна я не видел. Где мне устраивать засаду? – Сверкалов с показным недоумением развел руки в стороны.

– Маруська ни в чем не замешана, запомните это. Она простая женщина. Добрая и простая. Приютила меня. А когда я исчезну, она загорюет, и громко, вы услышите. Вот тогда и считайте, что дело сделано.

Следователь Сверкалов кивнул – он, мол, понял и к тому же вполне удовлетворен. Он действительно обрадовался, когда Профилактов ушел, оставил, наконец, его в покое. А через несколько дней Маруська загоревала, ибо Профилактов бесследно исчез. Его тела не нашли; дело то ли скоро спишут, то ли списали уже. Следователь, быстро забывший о пережитом унижении, словно помолодел...

– Откуда же вам все это известно, ну хотя бы про разговор следователя с Профилактовым? – спросил Федор мрачно.

– Сверкалов одно время был ее любовником, в постели и выболтал, – сказал Ниткин.

Вадим изумленно вскинулся:

– А вы что же?

– Я простил.

Встрепенулся и Филипп:

– Сапоги красные от следователя достались! Он в них, бывало, когда за очередное дело брался, выходил на оперативный простор!

– Это была бы сага исландская, – возразил Федор.

– Зачем сага, достаточно и былины, – подвел итог Вадим, и вид у него при этом был, как ни странно, благодушный.

***

Однако на улице, покинув Ниткиных, – а что-то такое, вроде «кончен бал», или даже более или менее отчетливо воспроизводящее библейский сюжет изгнания из рая последовало от самобытно трактующих гостеприимство хозяев, – Вадим говорил другое, и тогда уже тон у него был далеко не мирный:

– Бесноватые, мразь, пропащие души... Сапоги этот гнилой мужичонка – вот уж чисто бледная поганка! – взял за жену, выменял, сволочь. Они ему без надобности, но в нищете все сгодится. А нищета ужасающая, самое первое – в духовном смысле, да и водка дрянь. Безумны оба...

– Кнут был, а на пряник их уже не хватило, – подхватил Филипп.

– То-то и оно, – согласился старший брат. – И я бы съел чего-нибудь. Продержали на голодном пайке... Ты говоришь: пряник. Пряник был бы кстати. А заметьте, убожество убожеством, а к земле они нас пригнули знатно и, если посмотреть правде в лицо, фактически растоптали. Разве можно это так оставить? Я буду жаловаться.

– Ларчик открывается просто, воображение у них богатое и фантазия работает вовсю, вот в чем штука, – глубокомысленно изрек Федор.

Филипп не согласился:

– Ларчик... Все слова-то какие затертые, обороты, формулы, набившие оскомину. И про воображение, я считаю, тоже ни к селу ни к городу сказано. При чем тут фантазия, если этот осел излагал, по его словам, чистую правду?

– Фантазий вообще много, и они разные бывают... – неопределенно ответил Федор.

Близился вечер. Троица бестолково топталась у Ниткиных под окном. Братья зашептались, начал Филипп:

– Помнится, Сонечка все твердила и оговаривала, чтоб мы пока не сердились, не обижались. Пока... А когда-то и впору, в самый раз? Странно! И как быть, если уже накипело? Когда, где мне позволят, наконец, излить душу?

– Ты что, пьян?

– Ни в одном глазу!

– Я так больше не могу. – Вадим, схватившись за грудь, громко простонал. – Водка это еще куда ни шло, да и не без удовольствия, да, некоторые мгновения припоминаю с известным удовольствием, например, сапоги красные, вообще, надо признать, бабенка в теле, и улыбчивая такая, оживленная, но... Я же у них, у этих безумцев, валялся на диване, корчился, как пес в своей блевотине, этот момент куда... куда мне его засунуть? Уже вижу, что незабываемо. Я от страха, что греха таить, сомлел, едва в штаны не напустил, а то и напустил, кто знает... Мое падение, мое унижение... как вспомню... как это переварить? Как с этим жить? Я возвращаюсь домой. У меня магазин. Я больше не могу здесь.

– Но мы на полпути, остался всего шажок! – закричал Филипп.

– К чему?

– Ты говоришь, Вадим, она оживленная и улыбчивая, но я готов поспорить, она себе на уме, сама на это намекала, и в своем принципиальном эгоизме расписывалась, и от нее, согласись, какой-то холод. Снежная королева! – Федор выразительно потряс в воздухе крепко сжатыми кулаками.

Вадим демонстративно попятился от сумасшедшего.

– Мы на полпути к понимаю, к осознанию... – разъяснял Филипп. – Мне, брат, думаешь, не больно? И я с болью вспоминаю пережитое, ну, что там выпало на нашу долю, что уготовили нам эти прохвосты. Но зачем же останавливаться?

Федор угрюмо заметил:

– Не надо шарахаться от меня, Вадим. Я не сошел с ума. Я образы рисую, а в некотором смысле и составляю, словно это какая-то техническая проблема. Так оно и вышло, про Сонечку-то, и я не прочь выслушать ваше мнение. А ты шарахаешься. Не забывай, у меня черновик, я должен работать, будет книга, мне надо перво-наперво выйти из заколдованного круга, вырваться, покончить с теснотой и бессмыслицей, возникшей в голове. Вот что для меня важно, а не Сонечка как таковая.

– Ты думаешь только о себе, а что мы на свою беду очутились в твоем городе и шатаемся, блуждаем здесь, как неприкаянные, тебя не волнует.

– Чернота... – бормотал Филипп. – Так называемая зга. И тот голос, что говорил со мной о Профилактове среди трухи и слизи... По-твоему, мы должны сдаться, бежать и остаться в неведении? Шалишь, брат! Сквознячковы не сдаются. А что ты пес псом валялся у Ниткиных и пускал слюни, так разве я был лучше? С какой же стати в таком случае пасовать? Только потому, что дрянной мужичонка променял жену на красные сапоги, а жена в тех сапогах наступила тебе на горло?

– На горло она мне не наступала, не городи чепухи. Вы оба спятили, ты и абориген.

– Он же твой друг, а ты какую-то презрительную кличку...

– Это не мешает ему рисовать сумасшедшие образы, – перебил Вадим раздраженно. – О Сонечке слышал, как он ее помыслил? Сказочник! О Сонечке не скажу ничего плохого, возможны и положительные отзывы, благоприятные, она задала тон, и последовало немало полезной информации, так что надо еще хорошенько обдумать, в чем она, собственно говоря, замешана. Да и рассказ мужичонки не лишен интереса. Но рисовать образы...

– Я не с бухты-барахты рисую, – вставил Федор, недовольно кривя губы.

– И сама атмосфера в том доме... Вспомни, братишка, как все у них преподносилось и подавалось, в каком формате, и бабенка ведь могла действительно огреть кнутом, ну просто для юмора, а еще тот факт, что я пускал слюни, блеял, как овца, готов был молить о пощаде...

– Но вынес же ты это, так отчего не вынести и оставшееся?

– Сонечка, между прочим, – снова вмешался Федор, – сообщила на прощание, что дом, где жил Профилактов, здесь неподалеку, вот там, нужно только свернуть в переулок...

– С меня хватит, я возвращаюсь домой, на мне магазин и торговая ответственность. Сонечка, позволь, абориген, напомнить тебе, добавила, говоря о доме и называя его Маруськиным, что он успел развалиться. Зачем нам развалины?

– И что с того, что развалился? – тут же оспорил замечание брата Филипп. – Может, именно в тех развалинах я и услышал голос?

Вадим горестно покачал головой:

– Глупо даже слушать про дом, что он Маруськин. Это нонсенс, что-то мелкое, смехотворное... Я сам не знал, что искал в этом городе, а теперь знаю, что ничего хорошего и важного здесь не нашел и не найду. Я домой. Мне пора. А вы как знаете.

Случайно обернувшись, Федор увидел в окне Ниткиных, с улыбкой наблюдавших за ними. Склеившись головами, они напряженно, с заблаговременно недоумевающей вопросительностью, заставлявшей их ставить брови домиком, вслушивались в беседу своих недавних гостей, и было ясно: до них доносятся разве что обрывки, но это им нипочем, они все равно довольны и готовы сколько угодно любопытствовать, а в случае необходимости запросто познакомятся заново с Федором и компанией и выкажут отнюдь не меньше приветливости и радушия, чем это произошло в первый раз. Федора зрелище не смутило и не обескуражило. Успокаивало то, что Ниткины показались неживыми, как если бы куклами, а это уже само по себе было ему неинтересно и не могло взволновать даже своей отвратительностью. Хорошо бы знать, подумал он, сколько же в нашем городе Ниткиных, и возможно ли, чтобы все они знали друг друга и поддерживали между собой связь, хотя бы только призрачную и тайную. Но это уже образ, мысленно ахнул Федор, как только ему вообразилась неприятная на вид переплетенность Ниткиных, их сжатость в тугую гроздь, творящаяся в каком-то серебристом тумане то ли сновидения, то ли намеренно пасмурной живописи; картина выходила жесткая, бесчеловечная, говорящая о запредельном и, скорее всего, невозможном. И Федору пришло в голову, что его одолевает болезнь. Наверное, он где-то бродит, путается, как тот неприкаянный Сквознячков, которого Вадим придумал для пущей возни в своем минутном замешательстве, и за верной, мудрой тягой к исцелению и ясности, за настойчивой жаждой чудес и откровений стоит твердое знание, что изменить ничего нельзя и хаотичным блужданиям не будет конца. Неожиданно для самого себя он заговорил:

– А Сонечка предрекла конец. Приплела к этому Профилактова и сказала, что в его исключительности завершится наше приключение.

– Но и начало там же, – поправил Филипп.

– Конец и начало.

– Нет, сначала...

– Начало и конец, – быстро сориентировался Федор. – Вот я много слышу от вас о нищете и скудости, что-то такое о глупости и пошлости наших жителей, моих земляков. Но это у вас взгляд со стороны, вы по-настоящему не мучаетесь здесь, в этом заколдованном кругу, и как для Сонечки факт наш будто бы обусловленный Профилактовым конец, так факт вообще, факт как таковой, что вам неведомо смущение. Вас совсем не мучает, что вы свысока смотрите на меня, на нас, на людей в целом.

– Ты к чему ведешь? – насупился Вадим.

– А я этим живу.

– Что за аллегории? Почему ты ставишь нас в один ряд с Сонечкой?

– Напротив, я утверждаю, что вы отгородились.

– Почему заодно с ней приплетаешь Профилактова?

– Этим и в этом живу, и всегда было так, то есть моя юность прошла здесь, и вот уже... несколько времени, с тех пор, как порвал с Тире, ну, знаете, писатель такой, Тире, слыхали?.. вот уже несколько времени, как снова так... Я вам говорил о черновике, о заколдованном круге, о будущей книге, о том, как безнадежно застряли мои мысли. О резине говорил, о том, как тупо и тщетно в нее вгрызаюсь... Но теперь дело стронулось с мертвой точки, я это чувствую. Что-то зашевелилось в моих мыслях и вообще в голове, и круг как будто начал давать слабину, и даже складывается такое впечатление, что он уже немножко изнемогает под каким-то давлением. А откуда оно, давление? Извне? Или оно внутреннее? Вам это нелегко понять, вы пришлые, так я постараюсь объяснить. Понемногу создаются образы. Просматриваются пути. Брезжит что-то... Намечается выход из неизвестности, выглядывают на поверхность, ну, то есть, проступают раннее скрытые связи. Многое становится понятным. И уже многое возможно, не правда ли? По мне, так заметны и события, по крайней мере признаки и что-то эпизодическое. А по некоторым приметам... В этом смысле, кстати, особенно интересны иные из рассуждений Ниткина, в частности, его намеки, его указания на продвижение и странствие. Но все важно, даже вы важны, хотя вы кто? – вы пришли да ушли, прилетели да улетели... Но даже ваши нелепые и гнусные высказывания о нищете и глупости, а тем более все прочее, да те же красные сапоги, и совсем уже далекий и практически неизвестный Ниткин, которого бьет жена, или то, как в этом доме – посмотрите на него в последний раз! – меня опоили, и я, можно сказать, впал в детство, сюсюкал, ползал по дивану, хныча... Все это благотворно воздействует! Словно был безмозглый камень, который останется и после гибели нашего мира, и казалось, что так он и пребудет в своем бессознательном и мертвом состоянии. Ан нет, навалилась на него внезапно какая-то неведомая сила и стала нажимать и выдавливать, и не просто выдавливать, но с умыслом, по некой программе, и не что-нибудь невнятное, невразумительное, а живое, целые мысли, и вдруг оказалось, что там самая настоящая – да, никуда не денешься, приходится это признать – настоящая жизнь. А я и залюбовался. Но я, прежде всего, серьезен. Картина получалась, ясное дело, фантастическая, почти бредовая, но оказалась возможной какая-то вполне солидная умозрительность, и я стал наблюдать эту рождающуюся из камня жизнь, изучать ее. Я изумлялся ей, я увидел, как мощно, страстно и гибко распространяется она во все стороны, взмывает ввысь и закрадывается в глубину... а вы что?.. Называете меня аборигеном... Но вы-то что при этом? Вы хотите отвлечь меня, оторвать от камня, вовсе вырвать из процесса... выкорчевать, что ли? Словно я гнилой пень! А я живой. Вы предлагаете мне думать о торговле, о магазинах, о трухе и слизи какого-то непонятного места, о том сомнительном и подозрительном, что между вами, братьями Сквознячковыми, происходит. И это в момент, это в апогее, когда, может быть, и кульминация вот-вот наступит, это в минуты, когда я оживаю, распускаюсь, как цветок, начинаю соображать и что-то понимать, видеть не только тесные горизонты, но и перспективы и что-то даже и за ними, что-то уже по ту сторону, в запредельном. Славно уже то, что люди перестают быть лишь фамилиями. В моем черновике, если вдуматься, заключен известный смысл, нужно только еще поработать, отточить стиль, развить некоторые мысли, уяснить те или иные детали, почетче прорисовать фабулу. Самое время вперед! И вот когда так, а не то, что было прежде, вы мне говорите, что все это ерунда и надо кончать, надо расходиться по домам и жить как всегда. Мне нужно пройтись по всем складывающимся тут обстоятельствам, исследовать все попутно возникающие нити, русла и извилины, ощупать все изгибы и потрогать разные загогулины, нужно, главное, проделать весь путь до конца, а вы говорите о неведомом голосе в каком-то тошном закутке и в этом, мол, вся разгадка. Но в этом не больше загадки и разгадки, чем в моем прошлом, когда я был туп и фактически недвижим, когда в моей одуревшей башке с одной и той же фразы начинался – в который раз! – многажды слышанный разговор. И ведь не я придумал злополучную фразу, я подслушал ее на берегу реки, и она засела у меня в голове. Я стал ее пленником, она угнетала меня. А теперь я, продвинувшись, как и хотел того Ниткин, вперед, знаю, что в ней нет никакого ребуса, что она пуста, что ее можно безнаказанно обойти, можно ее не заметить, пренебречь. Вы не прочь напомнить, что в начале, мол, было слово и это-де такая истина, что никуда не сдвинешься, пока ее не проглотишь, не запихнешь в себя. Не спорю. И готов запихнуть. Но только вы поработайте своей головой, а она у вас, похоже, одна на двоих, и попробуйте понять, что речь-то идет о заглатывании истины, а не самого слова, и истина эта все-таки просто придумана разными головастыми людьми, слово же, как ни крути, ускользает, оно далеко, оно вне, Бог знает где. Вот и выходит, что когда мы величавы и страшно просвещены, сгодится между делом поразмыслить и о том пресловутом слове. Мудрецы прикидывают, что бы оно значило. И вдруг дела складываются попроще, и пусть даже вокруг буря, натиск и всякие катаклизмы, а все же повседневность и чуть ли не сугубый материализм, – о слове, почитай, можно забыть. Оно было в начале, и тут у нас, не шутейно выбитых из колеи, напрашивается вопрос, в начале чего, а раз так, то уж... впрочем, начнем с того, что нас трое, мы отчасти слиплись, отчасти разошлись во мнениях и многом еще разном... а уж любознательность постепенно, или сразу, это как придется, уведет нас на такие открытые и тайные тропы, на такие перепутья, что и мать родную позабудешь, а не только что-то там в самом деле бывшее, в начале-то...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю