355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Зга Профилактова (СИ) » Текст книги (страница 4)
Зга Профилактова (СИ)
  • Текст добавлен: 28 июня 2017, 01:00

Текст книги "Зга Профилактова (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

ФИЛИПП. Идеи и идеалы были и у прочих рыцарей, у каждого в отдельности и у всего их сообщества, но почему-то люди, желая поговорить о человечности, вспоминают, прежде всего, не каких-нибудь рыцарей Круглого стола, а именно Дон-Кихота.

ФЕДОР. Нам, людям, шагающим в ногу со временем, не очень-то понятны идеи этих господ. Какие это были у них идеалы, если заглянуть за кулисы, очистить от наносной чуши? Избавиться, что ли, от блох, кусающих их бренную плоть? Избыть разочарование в женах, оказавшихся далеко не богинями, не прекрасными дамами? Нам блохи не грозят, а с женами у нас договор, который проще простого расторгнуть. Увеличить среднюю продолжительность своей жизни, подрасти? Мы теперь живем долго, а ростом выше тех рыцарей на две-три головы. Отвоевать гроб Господень? Кого из нас это теперь волнует? Кому из нас взбредет на ум искать Грааль?

Проститутка приближается с намерением заговорить, но это окончательно выводит Вадима из себя. Он вскакивает и грозным жестом – протянутая далеко и страшно могущественная длань – указывает девице на дверь. После этого больше никто, ни та же проститутка, ни человек в сером, ни даже официант, ни тем более пьяный, не решается приблизиться к столику, за которым излагают свои изображения наши философы.

ФИЛИПП. Но книжки про Амадисов и Роландов сейчас почти никто не читает, а роман Сервантеса до сих пор в большой цене. Даже Вадим его читал. В чем же дело?

ВАДИМ. Если ты меня спрашиваешь, то я могу сказать, что читал не без труда, через силу, было скучно, но в конце проняло, и я плакал, читая о смерти бедняги.

ФЕДОР. Смысл этой книги, не предусмотренный, конечно, автором, но отлично раскрывающийся с течением времени, в образе не столько Дон-Кихота, сколько человечества как такового, – так я вижу. Некто, ничего не ведающий о людях, именно из этой книги и, может быть, только из нее почерпнет необходимые знания и, что самое важное, понимание. Это легко доказать. Почему-то ведь не с герцогиней... она все-таки предстает фигурой обособленной, как бы иерархически оторванной от масс, и к тому же свысока поглядывает на нашего странника... помечтает переспать некто, нет, куда как соблазнительнее и милей ему покажутся веселые служанки этой знатной особы и бесовки, обслуживающие путников на постоялых дворах. Вот это-то и есть человечность. Мариторнес, так, кажется, звали девку, шутки ради заставившую Дон-Кихота всю ночь провисеть на веревке. Она и ее жертва, успевшая Бог знает что навоображать, – одно целое. Я еще разовью эту мысль, только сейчас у меня по-настоящему мелькнувшую. Пока скажу одно: Мариторнес, или как там ее звали, – воплощенная человечность, ибо как самое что ни на есть живое и распахнутое настежь целое, а не монада какая-нибудь закрытая и неприступная, вписалась в мир Дон-Кихота, всколыхнула его фантазии, затронула его душу и заставила сильнее биться его сердце. Не случайно приключение это, или, как в книге, бдение, длилось всю ночь. Наш рыцарь до утра стоял на страже покоя обитателей замка, пусть даже воображаемого, защищал их сон от вторжения чужеродных сил, блюл свою особую связь с Мариторнес. Ни он, ни она вслух не говорят о своей высокой, практически идеальной и в земных условиях не находящей выражения любви, но Сервантес указывает на нее с помощью веревки.

ВАДИМ. Указать можно пальцем или указкой, а веревкой можно разве что...

ФЕДОР. Сервантес подчеркнул.

ВАДИМ. Подчеркнуть можно карандашом или мелом, но не веревкой.

ФЕДОР. Описав веревку, которой Мариторнес привязала Дон-Кихота к окну, Сервантес тем самым и указал.

ФИЛИПП. Это наводит на размышления.

ВАДИМ. Говорю вам, вы бездельники и болтуны.

ФИЛИПП. И ты не заплачешь, если нам вдруг случится прямо на твоих глазах умереть?

ФЕДОР. Но поскольку, едва заходит об этой книге речь, нам тотчас воображается трогательный тощий человек в ржавых доспехах на костлявой лошадке, то можно утверждать, что человечество, как оно представлено в книге, находится в глубочайшей зависимости от Дон-Кихота и фактически не способно без него существовать. И это касается не только забавного и по-своему благородного Санчо. Это касается даже не столь приятных, на первый взгляд, персонажей, как герцог с герцогиней, как каноник, или лиценциат... запамятовал что-то, кто там из них был и не было ли обоих, и того, и другого... Если бы я стал утверждать, что на них, взятых скопом или порознь, лежит тень Дон-Кихота, это вышло бы мелко и поверхностно. Я утверждаю, что все они какой-то одной сущности. Вот в чем суть моей мысли. Вот что я пытался выразить, когда говорил о довольно-таки грубой проделке Мариторнес как о своеобразном проявлении любви и в особенно человечности. Речь идет об единосущии.

ФИЛИПП. Это что-то вроде Троицы, где и отдельны и вместе с тем нераздельны?

ФЕДОР. Да, похоже на то.

ФИЛИПП. Но это уже, как пить дать, религия, потому что нигде, кроме религии, ничего подобного быть не может. И как же в таком случае согласовать твои рассуждения с упоминанием, что кто-то может захотеть переспать с этими существами высшего порядка, едва ли не богами?

ФЕДОР. Забудь об этом.

ФИЛИПП. Еще чего! Как забыть, если ты только что упомянул? Ты прямо сказал, что есть некто...

ФЕДОР. Но есть у нас еще и другие заботы помимо книги. Еще вчера я жил как придется и, по сути, безмятежно, спокойно, никак, лежал на диване и прокручивал в голове лишенную смысла мысль, а сегодня из-за твоего с братом приезда у меня забот полон рот. С тобой кто-то неопознанный говорил в темноте. Как видишь, в мире много всего. Совсем не обязательно этого некто оставлять при книге, вмешивать в наш разговор или даже некоторым образом инкриминировать мне.

Издалека, словно из адских недр, доносится сдавленный крик повара, поранившего палец.

ВАДИМ. Слушаю, и далеко не все мне нравится в ваших разглагольствованиях, и вот подумал я следующее... значит, если бы мы трое каким-то образом вдруг попали в упомянутый, в этот самый не раз упоминавшийся роман, мы тоже стали бы немножко Дон-Кихотами?

ФИЛИПП. А я хочу высказать довольно неожиданную мысль. Мне сейчас с особенной силой вспоминается глава, в которой Дон-Кихот беседует с дворянином, случайно подвернувшимся ему по дороге, и дворянин жалуется на сына, увлекшегося стихосложением, а рыцарь в ответ произносит весьма здравую речь о сущности поэзии. И мне кажется... не совсем, конечно, в связи с этим воспоминанием... мне кажется, Федор, ты, говоря о сущности персонажей, упустил из виду, что существо дела в книге состоит не в чем ином, как в насмешках над бедным рыцарем. Не хотел бы я подвергнуться такому испытанию.

ВАДИМ. Я помню эту главу. И если сущность всех задействованных в ней лиц одна, то нам, пожалуй, не составит большого труда вообразить, кому из нас, в случае чего, быть внимающим дворянином, кому философствующим о поэзии рыцарем, а кому...

ФИЛИПП. Санчо, мало что понявший в рассуждениях своего господина, в конце главы отправляется позаботиться о пропитании. Вот твоя роль.

ВАДИМ. О пропитании позаботились здешние повара и официанты. Я ем.

ФИЛИПП. А платить по счету – тебе.

ФЕДОР. Насмешек и оскорблений в романе действительно много, их – рой, это град, камнепад, ураган. Кое-кто из безмозглых писак даже порекомендовал считать все это произведение сплошным издевательством над несчастным захудалым идальго, или, собственно, над человеком как таковым. Но в главе, которую мы разбираем, рыцарь говорит в высшей степени серьезно, и дворянин слушает его с той же серьезностью. Хочу быть серьезен и я. Пусть герцог с герцогиней из кожи вон лезут, желая поставить меня в смешное положение, и пусть у меня с ними много общего, раз уж так сложилось, что сущность у нас – одна. Пусть! Это не мешает мне быть другим. Они глупо хохочут возле телевизора над пошлыми остротами записных юмористов, а на моих губах никто не увидит даже слабого подобия улыбки. Я – сама серьезность.

ФИЛИПП. Но твоя серьезность еще не означает, что ты смог бы так же глубокомысленно и проникновенно распространиться о существе поэзии, как это удалось рыцарю.

ВАДИМ. У дворянина сын стряпает стишки, уж с этой ролью Федор справился бы.

ФЕДОР. Действительно, я не теоретик, и рассуждать о сущности поэзии мне не пристало. А вот сочинить стишок, скажем больше – балладу, мне вполне под силу.

ВАДИМ. Я всегда полагал, что ты исключительно прозаик и больше ничего, и в поэзии смыслишь еще меньше, чем я в изготовлении валенок.

ФИЛИПП. Что он прозаик, еще не значит, что ему под силу написать книгу, не уступающую книге Сервантеса.

ФЕДОР. Это похоже на насмешку.

ФИЛИПП. Это критика.

ФЕДОР. Но глава, если мы все еще говорим о ней, заведомо выше всякой критики. И в подходах к ней нам нужна не критика и уж тем более не насмешки, нам нужно... жить, что ли... да, вообще жизнь, глубокая, яркая и, главное, серьезная жизнь, вот что нам нужно, а в данном случае особенно, если мы хотим докопаться до существа дела и до того, что мы согласились, кажется, называть сущностью... Если мы хотим не просто добраться до конца главы и мысленно захлопнуть книгу, а чтобы мысли, которым мы здесь и сейчас дали некоторый ход, кое-какой толчок к развитию, в конечном счете выплеснулись удивительным фонтаном и фейерверком и гармонично переплелись с тем, чем мы стали, по странному стечению обстоятельств, заниматься, с теми поисками, которыми мы так неожиданно и так горячо увлеклись... Думайте обо мне, братья Сквознячковы, что вам угодно, насмехайтесь, если вам это любо. Сын дворянина не вписался в главу, остался за кадром, но что мешает ему и на том месте, которое он все же занимает в книге, сочинить изысканную поэму или великолепную балладу? И разве мало на свете ниш или даже хотя бы таинственных сгустков черноты, где мог бы и я заняться поэзией? Говоря об искусстве, я подразумеваю прежде всего искусство жить, но разве мало в самой сущности искусства, в искусстве как таковом, тропок и уловок, траекторий этаких, чтобы я и жить мог как в некой балладе, и встретить вас в следующий раз с готовой превосходной балладой?

ВАДИМ. А еще лучше – с одой.

ФИЛИПП. Ода уместна, когда успех, когда победа. А вы предвидите победу? Я – нет. Я смотрю мрачно, пессимистично, и у меня есть на то основания.

ВАДИМ. Расскажешь нам об этом подробнее?

ФИЛИПП. Всему свое время.

***

Федор уже уверовал в свое новое призвание – странствовать, в странствии он становится чище, освобождается от всех тех стеснений, в которые еще недавно его загоняли литературные и окололитературные обязанности, и, несомненно, прибавляет в уме. Наконец, он узнает много полезного, обогащается необходимым и важным для всякого серьезного человека житейским опытом. А вернуться на диван и вновь погрузиться в абсурд, в неразрешимую путаницу никуда не ведущих и ничего не дающих мыслей было бы глупо. Прихлопнуло было соображение, что совсем не обязательно ему искать какую-то мифическую черноту и гадать, кто заговорил с Филиппом в некой кромешной тьме, стало быть, можно и вовсе улизнуть от братьев Сквознячковых, однако Федор проделал умственную гимнастику, и теперь уже он прихлопывал бойко начавшее соображение, отчетливо сознавая, что в конечном счете не решится на разрыв. Братья авторитетны, этого у них не отнимешь, и к тому же освежающие приключения в компании с ними складываются как-то нагляднее, убедительней. Они преследуют более или менее определенную цель (тогда как Федор предпочел бы скитаться бесцельно), а их самих в то же время преследуют неудачи, и это смущало, но Федор постарался успокоить себя предположением, что, быстро научившись по-настоящему вольно дышать и совершенно не обращать внимания на мелочи, он поднимется недосягаемо высоко над всем, что делают братья смешного или рискованного. И оттого, что Федор то ускользал в темноватые глубины самопознания, то принимался восторженно парить в каком-то едва ли не вакууме невероятно возвышенных размышлений, некоторые этапы пути проходили для него незамеченными. Не без внезапности, как ему показалось, он и братья Сквознячковы очутились среди тех живописных домиков, где Филипп в прошлый раз искал оставленные Профилактовым следы. Тихо, задушевно плескалось озеро. Неожиданно в распахнутом прямо на улицу окне (с резными наличниками) прелестного деревянного домика возник большой взлохмаченный человек и принялся весьма эмоционально, размахивая при этом непочатой бутылкой водки, зазывать незадачливых путешественников. Что-то быстрое и неразборчивое залопотали в ответ братья, они пожимали плечами, пересмеивались, а когда все трое ступили в уютную, чистенькую комнату, уселись на диван и выпили по первой, гостеприимный, необыкновенно улыбчивый хозяин сказал:

– У моей жены Сонечки наклонности и прихоти – не приведи Господь, из ряда вон, знаете ли, но даже если они носят характер непотребных причуд или острого заболевания, это, поверьте на слово, а скоро и сами убедитесь, никак не отложилось на ее здоровом, цветущем облике. Да вот, однако, в разрезе внешнего мира – там да, там играют ее гнусные потребности заметную и, говоря начистоту, зловещую роль. А женщина замечательная, мало что волевая, она еще и капризуля, каких свет не видывал, она и выдумщица, и поэт в своем деле, и деловых качеств у нее хоть отбавляй, а уж красавица такая, что до бесконечности любуйся – не налюбуешься. Я порой думаю: болезнь у нее, а затем сомневаюсь, правильный ли это диагноз. Вы же, к примеру сказать, хоть кровью умоетесь и вообще света белого невзвидите, а и тогда не утвердитесь окончательно во мнении, что Сонечка обходится с вами скверно и следовало бы, судя по всему, укоротить ей ручки. А все красота ее, красота, которая, известное дело, спасает мир. Самое Сонечку она спасает от критики, от негативных воззрений на ее вожделения и замашки. И если Сонечке попадет вожжа под хвост... а на нее, славную, единственную мою, то и дело внезапно накатывает... Словом, пора открыто мне тут перед вами кое в чем признаться и буквально заклепать вам в голову, герметично внушить, чтоб вы сохраняли выдержку и остались в добром расположении духа, едва осознаете, что нет для Сонечки большего удовольствия, чем сильно мучить людей, пытать их, унижать, бить плетками, хлыстами, батогами и удовлетворенно смеяться, когда жертвы пищат под ударами, корчатся у ее ног и молят о пощаде. Параллельно у вас появится возможность убедиться, что сам я не склонен разделять с женой ее сомнительных пристрастий и скорее недоумеваю, чем радуюсь, видя, какое удовольствие она получает, доводя людей до скотского состояния. Вместе с тем я не пошел у Сонечки на поводу и не согласился быть одной из ее жертв. Конечно, моя жизнь собой ничего примечательного не представляет, это так, но одно это еще не значит, что мне следует допустить жестокое обращение с моим телом, стать игрушкой в руках распущенной, слишком легко теряющей контроль над своими чувствами женщиной.

Хорошо, что вы помалкиваете, не стучите ногами в пол, не оглашаете эти стены криками изумления, ярости и гнева. Я знал, вы именно так поведете себя, скажу больше, причины такого вашего поведения мне известны и понятны, но об этом позже. Итак, я отлично изъясняюсь, что, наверное, уже побудило вас считать меня интеллектуалом, и я действительно очень даже не глуп, но при том толком ничего не умею делать, не знаю никакого ремесла, ни к чему значительному не приспособлен и влачу существование неудачника. Немножко намекну: так сложились обстоятельства, что фамилия, а вы ее еще услышите, когда прозвучит, что я урожденный такой-то... увы, сама фамилия практически вынуждает меня вести неприметный, а по многим свойствам и показателям вовсе неприглядный образ жизни. Да, это так, это, в конце концов, рок. Некоторое время назад я после ряда проволочек... препятствовали с враждебностью нечеловеческой, звериной!.. устроился на фабрику, ни технологии, ни продукции которой так до сих пор и не постиг. И производственные отношения там довольно темны. Меня взяли с тем, чтобы я возил тележку с неким грузом от одного ангара к другому, а возить надо быстро, практически гонять, трудясь при этом в поте лица. И семь потов сходит с меня из-за этой проклятущей тележки. Сижу между ангарами на травке, стираю с лица пот, а сам сторожко смотрю, из какого ангара меня вдруг позовут за очередным грузом. Вдруг с лязгом и треском распахивается дверь, и я вижу, на окутанном мглой пороге стоят толпой люди в белых халатах и сжимают кулаки, пожирают меня разъяренными взглядами, показывая, что я-де страшно задержался и их задерживаю. Я мутно бормочу оправдания, я несусь к ним сломя голову, хватаюсь за выдвинутую ими тележку, на которой громоздится что-то вроде свинцового гроба, и уже с этой поклажей со всех ног бегу к другому ангару; свищу при этом в свисток. Тоже открывается дверь, в проеме толпятся люди в синих халатах, и эти люди смотрят на тележку, на свинцовый гроб, на меня с неподдельным возмущением, словно они ожидали манны небесной, а вышла какая-то гадость и я тому виной. А то еще бывает, что как раз люди в синих халатах выкатывают тележку с грузом, и тогда уже люди в белых халатах поливают меня презрением, поносят на чем свет стоит и даже пытаются ударить.

В обеденный перерыв я иду, пошатываясь от усталости, в расположенную близ ангаров столовую и ем жиденький бесплатный суп, а после работы захожу, а вернее сказать заползаю, в распивочную и выпиваю пару кружек пива. Вот и вся моя жизнь вне дома, сами видите, позавидовать нечему, но, повторяю, я категорически против, чтобы дома меня за такое бытье или просто так, за здорово живешь, колотила обуянная нездоровыми инстинктами и кровожадными наклонностями жена. Да, так вот, встретившийся однажды в пивной приятель неожиданно сказал мне:

– Я Ниткин, и ты Ниткин. Мы однофамильцы. Ты в обеденный перерыв питаешься в столовой, хожу в столовую порой и я.

Я взглянул на покрытую ранней сединой голову этого человека и рассеянно произнес:

– Но ведь не в ту же?

– Не в ту, – согласился он, – но это не единственное, что отличает нас друг от друга. Скажу тебе так: есть еще один Ниткин, и, может быть, он больше твой однофамилец, чем мой, – кто знает! Но пообщаться с ним пришлось именно мне, а вот это уже странность и загадка, и разобраться в этом у нас получится далеко не сразу. Для полноты отличия и хоть какой-то возможности уловить его добавлю, что прическа у того Ниткина – нам не чета, совершенно на нас не похожа и даже, обладая фантастической кучерявостью, явно ни одному из нас не подошла бы, была бы не к лицу. И уж не знаю, кстати, нет ли, а только я с этим кучерявым Ниткиным разговорился от души и в ответ получил столько пронзительной, сногсшибательной, можно сказать, информации, что содрогнулся, ощутил дрожь в коленках и вытаращил глаза.

Мне стало неуютно. Мое прошлое, сводящееся к потаенности, выглядит идиллией в сравнении с бурным по-своему настоящим кучерявого, но перед лицом вечности оно – пшик, и я вдруг остро это почувствовал. Очень быстро, едва ли не сразу я понял, что мой собеседник живет словно в перевернутом мире. Я энергично вживался в его образ и при этом внимательно присматривался к себе, а я, можно сказать, устойчив и правилен, и в результате я отчетливо увидел, что у бедняги все наоборот. Еще ничто не указывало, что будет лучше, если я перестану скрываться и прятаться, как крот, но уже я видел, что можно и не высовываясь очень даже запросто схлопотать по шее. Кучерявый сообщил мне, что они с женой свою супружескую жизнь давно превратили в некое мрачное ремесло, и повинна в этом жена, поскольку она внесла в его до той поры благополучный дом жуткий дух борьбы, соперничества, зависти, взаимной неприязни. Жена умело и своеобразно манипулирует благоверным. Она, творя всякие безобразия, переворачивает его, как ей заблагорассудится. Заключено что-то в ней такое, что заставляет кучерявого Ниткина покорно переворачиваться с ног на голову.

Он трудится на поприще реставрации памятников старины, ну, играет какую-то роль в этом благородном деле, – и получает жалкие гроши, а жена его моет полы в офисе неких дельцов и зарабатывает прилично, стало быть, этот жалкий Ниткин живет за ее счет. Представь себе, что это за картина такая, когда Ниткин, бросив реставрацию, угрюмо запивает, а его жена, побросав орудия своего труда, швабры и веники, таскает его за волосы. Порой кучерявый, в осознании своего унижения, начинает плакаться и кричать о нарастающем желании поискать более серьезную работу, однако жена запрещает ему даже думать о том, чтобы потерять культуру, с исключительной силой напитывающую его духовностью, пока он возится с одряхлевшими памятниками. Ей по душе, что у нее образованный и культурный муж, она почти гордится им. А моему другу, хоть он и плачется, удобно жить так; зарабатывая мало, он ведь и трудится далеко не взахлеб, но при этом в доме у него всегда есть еда, он сытно и вкусно питается. Ради такого рода выгод и удобств он идет на многие уступки жене, обладающей, надо сказать, довольно горячим нравом.

Ну, мы выпили немножко в парке, и кучерявый Ниткин рассказал, что он приравнивает женщин к домашним животным, с хрестоматийностью мысля средневековыми понятиями. Не женщинами созданы культурные и духовные ценности. А когда он возвращается домой во хмелю, что происходит нередко, устраивается не вполне доступная здравому разумению форма людского существования, форма, о которой не прочь распространиться, и ведь с каким воодушевлением, сам этот велеречивый Ниткин: жена встречает его знатными колотушками. Его-то? неужели? это ли не баснословие? Хотелось бы взглянуть, так сказать, удостовериться... Хотя, конечно, всякое бывает. Чем черт не шутит! Но его, вспыльчивого, всегда готового спорить, а то и размахивать кулаками?..

В исполненные муки и бешенства мгновения казни кучерявый, полагаю, предстает перед женой не столько выдающимся деятелем культуры, сколько вполне обыкновенным человеком, обывателем. Он катается по полу, жалобно подвывая, она его без зазрения совести топчет, жестоко попирает. Для него это, допустим, быт, некая повседневность, даже нечто болезненное, безысходное, но для меня-то – сказка, чудесный шанс вообразить весь мир театром, а жизнь – сном. Или, мысленно обособившись с поэтической угрюмостью, почувствовать, некоторым образом даже осознать безмерность своей глубины, исполненной тепла и мрака. С улыбкой я развиваю, разматываю, в каком-то смысле попросту пережевываю крепко засевшую в моей голове мысль, что мой приятель любит жену и отнюдь не склонен смотреть на нее свысока. А его женоненавистничество, если оно и впрямь достойно так называться, не таит в себе ничего мужественного, эзотерического, устрашающего, это только блеянье, только отголоски правды, греза о правде, тоска по могущественному мужскому уму, мужской философии и духовной силе.

– С какой стати дуться на женщин? – воскликнул мой собеседник пылко. – Какая от них обида? Они что-то там сказали, брякнули? Но ведь это женщины! Разве можно обижаться на женщин? Они не ведают, что творят. А может, ты из тех, кто обижается на свиней за то, что у них нет разума? Да? Я угадал? Это так? Ты из этих? из чудаков? которые не от мира сего? Ну, тогда я не знаю, чем тебе помочь. Тут уж пеняй на себя... А женщины, они просто что-то вроде комнатных собачек и котят. И скажи мне, ты когда-нибудь страдал оттого, что твой котенок повел себя неподобающим образом? Так было? И ты обиделся на своего четвероногого друга? побагровел от гнева? перестал с ним разговаривать? Ты потерял сон и аппетит? Мне тебя искренне жаль, если подобное с тобой случалось. Но будь я даже Шекспиром, я не сумел бы на подобном материале создать трагедию. Уж извини...

И еще он говорил следующее:

– У меня в ходу какие-то даже бабьи грезы о разных подвижниках и богословах, в особенности о Григории Паламе, верном слуге церкви Христовой, и еще обязательно о том или ином полузабытом социалисте, верном сыне партии, припоминающемся мне впритык к великому исихасту. Возникает любопытный, по-своему волнующий образ странных пловцов, не правда ли? Пловцов, Бог весть куда плывущих бок о бок в окутанном туманом океане человеческого воображения. Это воображение знает порывы большого вдохновения и свои достижения, свои творения, хотя бы и призрачные, и, не исключено, именно оно в минуты агонии и прощания с этим миром погрезится мне вместо картин, навеянных воспоминаниями о действительно пережитом.

– Опять мне сегодня достанется, – сказал он затем без малейшего сострадания к своей будущей боли, когда мы, все в том же тихом и пустынном уголке парка, освежили мозги новыми глотками живительной влаги. Восторженно внимал он тому, как я вновь наполняю стакан.

Кучерявый Ниткин забавно смотрится в своих засаленных брючках, он в несвежей рубашке, рукава которой очевидно коротки для него. Стакан же я наполнял я вновь и вновь, нет нужды повторять это, нужно только понимать, что набирались мы активно и основательно. Мне известно, что почти весь свой заработок Ниткин приносит жене, с видом человека, который сделал все, что он мог. Это, видимо, трогательные минуты. Протягивает он супруге скомканные рубли, усиленно показывая, что на свои кровные, честно заработанные выпил лишь чуть-чуть, едва пригубил, его траты на выпивку – не в счет. Вообще, его несостоятельность в этом отношении так и бросается в глаза. Он не в состоянии угостить друзей, как ему того ни хочется, – он все отдает жене, вполне, разумеется, сознавая, как мало этот самоотверженный жест возмещает все сделанное ею для него. А если поморщится его любимая женщина? Предположим, состроит она недовольную гримаску: что это, мол, за деньги! Несчастный Ниткин, конечно же, с готовой уже болью схватится за голову, громко причитая: я не виноват! Господи! нас обманули, нас унизили и обездолили, нам бросают кость, чтоб мы не сдохли с голоду! будь проклята эта демократия! это демократия? это воровство! у нас украли счастье и будущее!

В эту идеологическую нишу он мог бы и сейчас юркнуть посреди затевающейся между нами беседы, посверкивать оттуда глазками, брызгать слюной, вопить, визжать, проповедовать что-то. Он ведь склонен порассуждать о злободневном, прокричать с пеной у рта свои политические воззрения. Но я, стоит мне выползти из своей норки, предпочитаю, отмахиваясь от всякого наносного бреда, глубоко любить живую жизнь, остроту мысли и причудливость, порожденную воображением, жажду любить представления, возникающие у меня, когда люди, почему-либо вздумав исповедаться, с замечательной откровенностью рассказывают о странностях своего характера или поведения. От злободневного меня разбирает зевота, а буря политических эмоций воздействует как снотворное. Слова о предстоящей моему другу взбучке мгновенно приободрили меня, и я сказал:

– Ты признал, что приравниваешь женщину к домашнему животному. А уж женщина, ставшая женой, – для тебя это, надо думать, все равно что милый пушистый котенок. Но возьми настоящего котенка, мысленно взгляни на это красивое создание, великолепное творение природы. И вдруг вообрази, что этот твой меньший брат, бросив забавные игры и оставив нежности, устремляется на тебя в атаку, опрокидывает, валяет по полу, в общем, задает тебе по первое число. Шок? Ты в шоке? Даже парализован страхом? Я бы, по крайней мере, испытал недоумение и боль.

– Но я не могу испытывать недоумения и боли, когда жена бьет меня, – возразил кучерявый с видом непоколебимого хладнокровия, которое могло объясняться лишь тем, что у него против высказанного мной имелись своевременно заготовленные веские аргументы. – Она бьет меня, когда я пьян, пьян, будем откровенны, в зюзю. Может быть, и тебя пьяного жена бьет...

– У меня нет жены.

– А ты утром, на следующий день, не помнишь этого, – не услышал он моих слов и говорил свое. – Я-то помню... Но тебя, конечно, интересует именно тот момент, когда она на меня набрасывается. Ну что тебе сказать? Представь себе, насколько я ослаблен, если за считанные мгновения оказываюсь уже не просто в положении риз, как заложивший за воротничок и тому подобное... Нет, я ошеломлен, оглушен, я как выброшенная на лед рыба, и я – в нокдауне, практически в нокауте... Отдаленно я понимаю происходящее, а все же как-то ничего не понимаю и не чувствую. И, само собой, не сопротивляюсь, не противоборствую.

– А голову руками прикрываешь?

– О да, голову руками прикрываю. Она ведь, знаешь, способна и ногой...

– Но ты, однако, в состоянии посмотреть на это со стороны и смекнуть, что твоя честь задета и достоинство унижено.

– Сразу оставим честь в покое, в данной ситуации ей не остается места, – строго парировал Бодрый. – Не вызывать же мне жену на дуэль?

– Зачем на дуэль... К тому же ход твоих рассуждений правилен. Ты рассуждаешь так: нужно начать с того, что я провинился – что я такое нынче, как не пьяная свинья? И если обсуждать, как со мной поступают и обращаются, следует прежде всего признаться самому себе, что я и не заслуживаю доброго отношения, я оскандалился, я уронил собственную честь. Поэтому спрашиваю себя, не нужно ли встать и сказать жене: ты задела мою честь! Но прежде все же следует задаться куда более резонным вопросом, а было ли что задевать.

– Так, так... Справедливо! Дедукция? Какой ты, однако, проницательный и необычайно вдохновенный человек!

Меня его лесть не тронула; он порозовел от удовольствия, внезапно с особенной силой уверовав в мою проницательность и способность к дельным размышлениям, а я бы и помолчал, выжидая, пока он наберется силушки для новых философских взлетов, но собеседник знаками попросил меня продолжить. Я сказал:

– Итак, вопрос о чести уже не стоит. Для подобной ситуации она попросту предусмотрительно потеряна. Ты теряешь ее с той первой рюмкой, которую опрокидываешь себе в глотку, зная, что на этом не остановишься и напьешься в зюзю, – продолжал я красочно. – Протрезвев, ты не отважишься сказать себе: вчера вечером я был по своему обыкновению благороден. Что же тут благородного, приползти домой на карачках? А утрачено благородство – не стоит и вопрос о чести. Согласен?

– Еще бы не согласен! Как ты прав! Безусловно согласен!

– Но что же твоя жена? Женщина, предположим, трезвая, степенная... глядя на нее, невольно начинаешь подозревать, что она исполнена определенного благородства. Чистого благородства... никаких примесей... одно сплошное благородство самой высокой пробы! И вдруг набрасывается на тебя с кулаками, бранится грязными словами... очень неблагородно! Даже как-то нетрезво... А почему? Ты, по крайней мере, честно и откровенно утопил честь на дне стакана, а она где и в чем берет нравственные основания для не то чтобы неблагородного, а прямо-таки подлого поступка, для надругательства над тобой?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю