355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Зга Профилактова (СИ) » Текст книги (страница 1)
Зга Профилактова (СИ)
  • Текст добавлен: 28 июня 2017, 01:00

Текст книги "Зга Профилактова (СИ)"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Annotation

Литов Михаил Юрьевич

Литов Михаил Юрьевич

Зга Профилактова




Михаил Литов


ЗГА ПРОФИЛАКТОВА


Бережно хранимой тайной окутано сотрудничество популярного писателя Тире с человеком по имени Федор. Судьбы этих двоих тесно и, по большому счету, гадко переплелись, и мы намерены эту историю, в общем и целом скучную, весьма неприглядную, не только упомянуть, но и до некоторой степени разобрать, словно речь идет о чем-то важном и даже поучительном. Причиной, почему именно сейчас мы сочли удобным распространиться в этом отношении, служит неожиданный распад творческого, с позволения сказать, союза. В своем внезапном рассуждении, а от него пахнуло чуть ли не философским перлом, вставший в оппозицию и просто разгорячившийся Федор указал на нетерпимое преобладание в писательской среде страшных пороков; он заметно повысил голос, перечисляя их: славолюбие, жадность, зависть, и даже почему-то с нажимом, как бы потаенно или с дьявольской мудростью насмехаясь, выговорил «и т. п.». Нагородив с три короба, он затем причудливо свернул на требование, чтобы Тире обеспечил ему достойное место среди пишущей братии:

– Посмотрите на сочинительство, оно красной нитью проходит через нашу жизнь. Не перечеркивает, а служит ее украшением. Вы учили меня быть кратким, но не скомканным, за словом в карман не лезть, а если вникнуть, то, по сути, попросту ограбили меня, без зазрения совести разорили мои собственные творческие задатки. Сами-то бывали куда как высокопарны! Теперь же я говорю с вами не как юноша, но муж. Я поднимаю вопрос: что по-настоящему украшает наш мир истинным благом и непреходящей славой? Сочинительство, отвечаю я, и тут же оказывается – поверите ли? – что я в состоянии двести, триста, тысячу штук тирад без малейшего затруднения выложить в защиту этого тезиса. Но что мы видим? В результате мужчины и даже, надо отдать им должное, женщины, которым дано не шутя пожинать лавры на трудном писательском пути, достигают грандиозных высот, где вовсю сияют, и вместе с кушем, а это гонорар или премия, им достается небывалый почет, чего не скажешь обо мне. Не удивительно, что меня сейчас подогревают, подстегивают, разгоняют досада, недоумение, раздражение, зачатки гнева. Если я не становлюсь на дыбы, не беру с места в карьер, так это все толерантность, которая всегда должна оставаться между нами своего рода неприкосновенным запасом, это правила приличия, о которых мы не должны ни на минуту забывать. Я не ищу щели между всем этим должным и недолжным, не суечусь, просовывая в осажденную крепость, каковой вы в данном случае до известной степени выглядите, так называемого троянского коня, тем не менее я ставлю вопрос ребром. Да: а как же я? – так он формулируется. Как же я, вот в чем основной и радикальный вопрос. Я ведь тоже хочу благ и лавровых венков, триумфов, которых вы нахапали от души, пользуясь моим, прямо сказать, негритянским, перерастающим в рабский трудом. И я прошу вас наконец меня просветить, облечь и посвятить, чтобы я больше не скрывался в неизвестности, не тушевался, когда выкраивается минутка публичности, чтобы все наконец узнали, каков я на самом деле.

Волнение и досада впрямь донельзя разогнали ученика, и учитель пытливо вглядывался сверлящим взором, интересуясь приоткрывающими некую фантастичность глубинами его красноречия.

– Прошу, – заверещал Федор, – не откладывать это мероприятие в долгий ящик и быстренько все решить в мою пользу, благотворно повлиять, или мое нетерпение, вызванное дальнейшей невыносимостью такого моего положения, перерастет в кредо, и оно будет не в вашу пользу. Я сказал. Вам мало? Но я обозначил проблему и поставил вопрос. И жду я теперь от вас отнюдь не общих и давно затертых суждений. Не вздумайте отвлекаться!

Этот чудак, сколько помнится, предстает на страницах славной биографии писателя Тире словно бы одомашненным зверьком, а если человеком, то путаным, этаким теневым обитателем как бы аквариумной сферы, где куда как плотно теснятся субъекты непонятной веры и неясного происхождения. И благообразный Тире возразил:

– Федька, не надо говорить ничего о том, что я-де чему-то тебя учил. Я просто пользовался твоим талантом, и ты служил мне верой и правдой, честно и добросовестно содействовал. Мы оба прекрасно знаем, от чьей руки в моих опусах множество абзацев, кем присочинен ряд глав и созданы целые тома. Не ты один пытался, но тебе одному удалось. Я был удовлетворен. Мои произведения нашли благодарный отклик у читателя. Я нынче популярен, и это главное. А ты единственный в своем роде. И все это настолько качественно, удобно и перспективно, что грех было бы жаловаться на судьбу и пытаться что-либо изменить. Но если подобное положение тебя больше почему-то не устраивает, что ж, Бог тебе судья. Со своей стороны, обещаю щедро одарить тебя, как только ты одумаешься и возьмешь свои слова обратно. Парень, не будь дураком, оставь, ради Бога, надежду на собственные успехи. Не боишься утратить единственность и неповторимость? А ну как будешь кусать локти? Померещилось тебе негритянство на внешности и на душе, на сущности твоей, так что с того? Зачем перекрашиваться? Не рискуй! Так сложилось, так повелось, что есть труженики и есть потребители, и мой тебе совет, оставайся тружеником, сознавая, что именно мне, а не тебе, выпало было потребителем.

– По-настоящему потребителями являются читатели всех мастей, а не мы, труженики пера, – полемически заметил Федор.

– Ты – труженик, а я потребляю твои изделия, присваиваю и поглощаю их. Следует называть вещи своими именами. Да, я хищник, я вор. И мне не стыдно. Но ты-то чего запрыгал, завертелся, как ужаленный? Будь и дальше негром, как ты это называешь, будь, уяснив, что я уже надежно коронован, а тебе в этом отношении – дуля с маком. А если все же наберешься дерзости, наглости и такого нетерпения, что решишься сменить колер, что ж, я, во всяком случае, тебе в этом не помощник. Наподдать могу, но дать тебе ход?.. расхлебывать потом кашу?.. Что подумают собратья по перу? Не понравится им. Ужаснутся... Как тебе получше это объяснить? Не нужны им твои внезапно проснувшиеся задатки и способности. Восстанут, вознегодуют, понимаешь? А мне что же, сносить попреки от разных претендентов, номинантов, лауреатов и им подобных, что я, мол, не удержал, выпустил демона? Да ни за какие коврижки! Федька, заруби себе на носу, не снискать тебе славы и богатства, недостоин ты принять посвящение в писатели, ибо не каждый, кто пожелает, может служить высокому делу литературы, но лишь избранные мужчины и некоторые из дам. Так что, негритос? Каково твое последнее слово? Надумал все же порвать со мной, расстаться? Скатертью дорога! Вот тебе пятьдесят тысяч на разные попутные расходы, ты эти гроши честно заработал, теперь мы в расчете, и ты можешь отправляться на все четыре стороны.

Федор с внезапной жадностью схватил деньги, сразу почувствовав себя человеком зажиточным, состоятельным, хотя не мог не сознавать, что надолго для великолепия и благостного состояния духа пожертвованной потребителем суммы не хватит. Его даже пугала невозмутимость Тире, как будто совершенно не опасавшегося, что вырвавшаяся на волю жертва тут же огласит правду истинного авторства подписанных Тире творений. Уж не ловушка ли? Не задумал ли Тире убить его? Впрочем, Федор и не предполагал трезвонить, оглашать, в эту драматическую минуту расставания с узурпатором его дарования он находил созданную за годы их преступного сотрудничества продукцию несовершенной и даже пустяковой и только еще в духе робкого простодушия мечтал о подлинных свершениях. Шествуя затем путем разрыва с работодателем, он то и дело болезненно, как-то хныкающе сморкался – так было, например, в дурно попахивающем вагоне поезда, уносившего его в родной город, – а сойдя с поезда, кривил рожицу в вокзальном буфете и туманно рассказывал случайным слушателям занимательные басни о своем недавнем прошлом. Он, мол, дебютировал в столице, попробовал свои силы и кое-чего добился. Не обошлось, конечно, без разбитых надежд, без утраченных иллюзий, обломки которых еще долго будут обрушиваться в его память и отягощать ее. В конце концов он более или менее прочно, снова становясь земляком земляков, осел в таинственном городе Поплюеве, о котором дотошного читателя следует, пожалуй, уведомить, что расположен он в месте, едва ли поддающемся точным географическим, историческим и прочим определениям. На взятом нами в рассмотрение этапе его развития это город как будто даже неприятный, населенный, может быть, людьми, которым грош цена. Окажись они на месте Федора, так не дотянули бы в истории с Тире и до негритянства, на которое сам Федор смотрел теперь с особенным, принципиальным презрением, стыдясь его как позорного клейма на своей биографии. Иными словами, довольно-таки липовый город, а, возможно, и не город вовсе, одно лишь недоразумение. Наверное, по этой причине все попытки литераторов последующих быстро сменяющихся поколений и оставляющих скользкое впечатление невразумительных эпох описать деяния и, если можно так выразиться, подвиги нашего чудака неизменно заканчивались неудачей. Приняв все эти обстоятельства во внимание, мы, кажется, получаем право назвать Поплюев едва ли не литературной выдумкой. А щелкоперы-то и впрямь подвизались! У одних выходил глупый и пошлый анекдот, который они тотчас с неподражаемым апломбом называли сатирой. Другие, угодив на пик непомерной гордыни и возомнив себя чистыми эстетами, напрочь удаленными от земной грязи, писали стерильные, безупречные, бессмысленные тексты, уверявшие, что наш добрый и честный Федор, или, к примеру сказать, кто-то ему подобный, не то шут, не то мелкий бес, снующий среди почтенных номинантов и лауреатов. А последних, вспомните, пометил тонкой иронией Тире, хотя это так, к слову.

Может, и шут, а может, и мелкий бес, – чего только не бывает на свете! Не удостоился Федор в описываемое время посвящения в литературную среду, более того, сорвался и полетел Бог знает куда, не уцепившись, как можно было ожидать, за ее края. Но вот, посудите сами, он ведь пообтерся у самого Тире и даже получил пятьдесят тысяч в награду за послушные и, в общем-то, потаенные, интимные, на взгляд иных чрезвычайно изощренных и ретивых исследователей, услуги. Что само по себе уже ставит его неизмеримо выше всевозможных шустрых и словно безликих распространителей анекдотов о нем, людишек, без всяких на то оснований мнящих себя эстетами и умниками. Не заслуживает ли его жизнь в удивительном и по-своему великолепном Поплюеве пространного описания? Если уж на то пошло, предположенное описание должно быть беспримерно честным, серьезным и глубоким, и это не подлежит сомнению, не нуждается в объяснениях.

***

В краю, куда вернулся после многолетней отлучки наш герой, полученные им от видного писателя деньги мгновенно обернулись баснословным богатством. Федор носил его в простом вещевом мешке, предаваясь размышлениям, как бы получше им распорядиться, а однажды, желая разом порешить, что ему делать дальше, он вышел на берег реки и скрылся от посторонних глаз в густых кустах разросшейся там растительности. Он думал, что «основной» капитал нужно хорошенько спрятать, предполагая черный день, когда ему придется снова искать милости у какого-нибудь Тире, болезненно и не совсем же все-таки нищенски, поношенно при этом выкручиваясь, а на крохи скромно, исключительно с целью не протянуть ноги питаться.

– Итак, – пробормотал он себе под нос, – не видать мне писательской славы, я, оказывается, недостоин... Таков результат – уперся я в несокрушимую волю великого Тире, посчитавшего меня недостаточным для избранности.

Прослезился Федор, подводя эти предварительные итоги. Недавнее бытие представлялось быстрым и красочным, многоречивым и многообещающим, а нынче все как-то ужалось и замедлилось, обернулось куцестью, свелось к тусклым видениям, в которых действительность, если она там вообще была, не ведала оттенков и бегло возникающие тени изъяснялись исключительно на языке междометий. Он знал, что для того, чтобы стать человеком истинным, то есть видным и нешуточно посвященным, а говоря шире – способным к деяниям хоть трагическим, хоть комическим, но, главное, великим, нужно прежде всего достичь полноты чувств, высокого трепета жизни, подразумевающего эстетику подлинную и в силу этого подтягивающего к творчеству, равному творчеству природы, Бога и, например, всем известных дерев, каждую весну с неожиданной живостью просыпающихся после унылой и бесперспективной на вид зимней спячки. Но как проделать все это, он не знал. Он не сомневался, что есть один надежный путь к заветному успеху – это полноценное владение словом, заключающее в себе безусловно величайший идеал у наций просвещенных и как бы условную горячку лжи и агрессии у народов, вечно куда-то переселяющихся и с невиданной храбростью, с небывалой верой в поддержку со стороны их бога расхищающих чужое достояние. О, конечно, есть еще путь святости, который совсем правилен и абсолютно благодатен у тех, кто позволяет божеству производить с ними какие угодно действия, и не вполне совершенен у аскетов, призывающих к некой сухости чувств, к безнадежному подавлению страстей. Все это так. Тем не менее Федор не только не понимал, на что ему решиться, но даже не представлял себе, что могло бы стать его первым шагом на том или ином избранном им пути.

И вот в эти драматические минуты бесплодных размышлений, копошения в неком чреве давно, казалось бы, переваренных истин, в поле зрения бедолаги возникли не тени, не призраки какие-нибудь, но – о чудо! – упитанные, крепко сбитые, вполне роскошные незнакомцы. И говорение их было, по первому впечатлению Федора, словно бы громами, загадочными шорохами и нежными вздохами симфонического оркестра.

– Да, но вот на что вам следует обратить внимание, друг мой, – с двусмысленной улыбкой произнес необыкновенно высокий, по-своему изящный и стройный господин. – В Гондурасе, куда вовсе не должен был лететь самолет, но куда он, однако, почему-то вылетел, видели небезызвестного Геннадия Петровича Профилактова...

Оба они, эти неожиданно возникшие люди, достигли среднего возраста и выглядели превосходно.

– И что же? – с видимым нетерпением перебил высокого собеседник, господин неожиданно низенький, но, опять же, плотного телосложения, прямо сказать – мясистый.

Высокий выдержал многозначительную паузу. Можно было подумать, что он поймал низенького в ловушку.

– Нас никто не слышит? – всполошился этот последний, мучаясь.

– Можете говорить без опаски, с полной откровенностью, – успокоил величавый гигант.

– Однако! – взвизгнул вдруг низенький. – Улыбка, а она уже, как я замечаю, не сходит с вашего лица, очень не нравится мне. Очень! Толщинки, лишнего жирку у вас нет, но и гармония ваша, когда вы так без одышки и с исключительной плавностью, вызывает бурю сомнений. Неужели вы не понимаете, что это раздражает? У меня складывается впечатление, что вы сознательно иронизируете и надо мной лично, и над какой-то воображаемой публикой. А для публики я идол и своего рода звезда первой величины. Эта ваша надменная и, я бы сказал, претенциозная улыбка, совершенно лишенная необходимой для представителя весьма высоких кругов нейтральности и аполитичности, выбивает меня из колеи.

Высокий снисходительно уронил:

– Учитесь у меня искусству всегда выходить сухим из воды. Видите ли, на самом деле я с давних пор пренебрегаю каверзами, не напрашиваюсь, знаете ли, не нарываюсь. Каверзы и подвохи, чинимые другими, я попросту преодолел с необычайной легкостью, заставил дьявола в очередной раз удалиться со стыдом.

– А моя песенка, по-вашему, спета?

– Подведя итог прожитому и пережитому, я решительно порвал с ненужными мне людьми, а заодно и с истинными своими друзьями, предпочтя отправиться на поиски воображаемых миров и мало-помалу грезить наяву.

– Допустим, – низенький кивнул, – но как существует дом, где эти друзья, ставшие для вас бывшими, продолжают бытовать с одной головенкой на двоих, так существуют дома, объединившие под своей крышей невероятное, следует признать, поголовье. Умственные, иначе сказать, головные связи, явленные этой картиной, разные переплетения, выбоины и выпуклости, некоторым образом образующие свет и тени, представляют собой уже нечто умопомрачительное.

Таков был ответ низенького. Высокий наморщил высокий лоб:

– Известен, скажем, дом....

– Наверняка, – подхватил вдруг воспрянувший духом оппонент, – в нем-то и исчезает время от времени Жабчук, невысокий, жирненький мущинка средних лет...

– Думаете? – Высокий глянул с прямо и даже жутковато выразившимся интересом.

– Еще бы не думать!

– Следует ли отсюда заключить, что вы усматриваете определенную связь между убийствами Копытина и Здоровякова?

– Вон вас куда занесло!

– Но какое из этих дел, назовем их пикантными, реально заслуживает внимания? Дело Здоровякова, признаться, меня нисколько не занимает, хотя сопутствующие обстоятельства, они ведь весьма любопытны, если принять во внимание, что погиб не кто иной, как человек самого Сухоносова. И эти обстоятельства известны мне не хуже, чем многим другим посвященным в здешнюю феерию господам. Согласитесь, друг мой, все это наводит на серьезные размышления.

Федор возвел очи горе, спрашивая у летних облаков, наводит ли услышанное на какие-либо размышления его. А высокий и низенький зачастили:

– О гибели своих людей Сухоносов – вот уж хитрец так хитрец! – предпочитает не распространяться.

– Очень скупо отвечает на вопросы журналистов!

– Представителей прессы?

– А чему вы удивляетесь? И они каким-то боком...

– В каком-то смысле Здоровяков и сам по себе был личностью очень загадочной, и после его смерти оказалось, что сказать о нем... как бы это выразить?.. нечего, что ли. Ну, разве что несколько теплых прощальных слов, какие обычно произносятся в подобных случаях.

– Я бы нашел, что сказать.

– Если начистоту, мои политические убеждения, житейские взгляды и нравственные установки отличаются неизбывной расплывчатостью, я бы, вероятно, не пропал ни при какой власти...

– Лишь бы не мешали активно жить в свое удовольствие.

– По большому счету, я всегда был не прочь посмеяться. Что мне ораторы и агитаторы, проводники идей, скандалисты, бузотеры, пьяницы, рифмачи, рвачи, писатели! В любом, кто из них ни подвернись, я вижу демагога.

– А касательно Сухоносова?

– Сухоносов воистину жутковат. Сухоносов – апостол зла. Никакому Сверкалову с ним не совладать.

– Мне он представляется чем-то вроде внезапно заговорившего поросенка.

– Вот если б его в клетку с изголодавшимся зверьем...

– У него странная привычка всякого, хотя бы и первого встречного, считать своим заклятым врагом.

– У него неисчерпаемый запас вредных привычек.

– Привычки это не только старые, но и устаревшие уже, особенно в свете последних событий, о которых Сухоносову известно гораздо больше, чем он говорит.

– Здоровяков отчаянно боролся за сохранение всякого рода традиций в неприкосновенности и чистоте. Но чтоб сами традиции подразумевали что-то чистое, доброе, светлое, этого он не желал. И где он теперь, Здоровяков-то? И если тот, другой, а именно Сухоносов, не хочет, чтобы ветры истории смели и его, он должен очень многое пересмотреть в своих воззрениях. Сбавит тон, поумерит пыл – тогда спасется, а нет...

– Ревизионизм?

– Ревизию ему вовсе не обязательно начинать с заигрываний.

– А он заигрывает?

– С Жабчуком.

Собеседники одновременно, весьма гармонично всплеснули руками.

– Подумать только! Как же он объясняет тот факт, что за короткий срок от рук убийц, или убийцы, пали два представителя его круга? И не какие-нибудь там рядовые людишки, а довольно-таки видные господа. Ведь и Здоровяков, если вдуматься, отнюдь не пешка. А уж Ниткин...

– Ниткин в этой игре все равно что пятое колесо. Это про телегу. Или собака – вообразите собаку! Каково будет, если ей приделать пятую ногу?

– Игра, что и говорить, идет большая.

– Здоровяков действительно погиб, а Ниткин просто перестал высовываться, навязывая всем представление, будто он больше не фигурант.

– Ниткин ни сном ни духом...

– Никто еще пока, между прочим, не называет якобы свершившимся факт его гибели.

– Но каково ваше истинное мнение на этот счет? Только честно...

– Раскрыть карты?

– Уверен, вы многое готовы списать на чистую случайность.

– Одни горячатся, другие прячутся, иных прохвостов убивают, и подобные вещи не редкость, но значит ли это, что необходимо допрашивать с пристрастием всех подряд?

– Я вас вовсе не допрашиваю, милейший, и уж тем более не с пристрастием. Мы просто беседуем. Если угодно, спорим. А в споре, как известно, рождается истина.

– Нас не подслушивают?

– Сохраняйте спокойствие, выдержку. Если и подслушивают, то все равно ведь не понимают.

– Да, но вот на что вам следует обратить внимание, друг мой.

– Мне? Обратить внимание? Вот так штука! А улыбка, а она уже, как я замечаю, не сходит с вашей наглой физиономии, очень не нравится мне. Очень! Эта нечеловеческая ухмылка... Подлец! Да как вы смеете! Я свирепею...

– В Гондурасе, куда вовсе не должен был лететь самолет, но куда он, однако, почему-то вылетел, видели небезызвестного Геннадия Петровича Профилактова...

***

И дальше события, вопреки первому впечатлению от здешнего бытия, потекли довольно бурно и замысловато. В Поплюеве, и тут мы считаем нужным напомнить, что так называется город, где, обосновавшись после неудачи у писателя Тире, подслушал Федор на берегу реки странный разговор, внезапно объявились братья Сквознячковы. Старший из них, выхоленный Вадим, будучи старинным приятелем Федора, поспешил нанести нашему герою визит. Жил теперь Федор в той же мрачной каморке, где провел свою незавидную юность.

– Этот вроде как жилистый, неказистый и как бы недоношенный, вот этот, – сказал Вадим, тыча в своего спутника, – не кто иной, как мой брат Филипп, и у него имеются интересные наблюдения относительно твоего города. Но пусть он сам расскажет.

– С удовольствием послушаю, – вежливо ответил Федор.

Гости, расположившись за столом, угрюмо посмотрели на него, мирно покоящегося на диване и опутанного тенями.

– Моего брата Вадима, – начал свой рассказ Филипп, – однажды среди бела дня сморил сон, а проснувшись, ближе к вечеру, он услышал в соседней комнате быстрые шаги. Они показались ему нервными, сбивчивыми, нерасторопными. Заскулил Вадим, с неудовольствием опознав по этим звукам своего младшего брата Филиппа, мучителя, то и дело прибегавшего с разными разговорами. Сам же Вадим твердо держится благородной правды немногословия.

– Брехня, – возразил Вадим, – если понадобится, за словом в карман не полезу.

Не перебивай, Вадим! Не мешай своему непутевому брату крепко держать в руках нить рассказа. Вадим человек высокий и представительный, солидный, он знает, что если и стоит с кем-либо говорить, то разве что с самим собой. И вот он внезапно вообразил с какой-то жуткой ясностью, как сразит, даже некоторым образом полностью угробит Филиппа жестким и беспрерывным повествованием о своих успехах, торговых победах, проистекающих из пестрых и шумных (так ему, дельцу, воображалось в ту минуту) продаж всякой бесполезной, но украшающей быт дребедени. Беда заключалась в том, что брат, то есть я, испытывает вечную потребность опровергать его, Вадима. Брякнет что-нибудь Вадим в порядке соображения или сообщения, а Филипп – десяток отрывистых фраз в ответ, и при этом ничего согласного, единомысленного.

– Выйди из тени, Федор, – резко велел Вадим хозяину.

– А Федор, как я погляжу, не выходит из тени. Не слушается Вадима. Такой оппозиции своим сиюминутным высказываниям и действиям, какую представлял собой тогда суетливый младший брат и к которой подключился теперь наш новый друг Федор, Вадим не имеет даже, так сказать, в лице собственной совести или гордыни. Поэтому Филипп видится ему человеком, который невелик телом, а еще меньше разумом. Для него не секрет, что Филипп ни в грош не ценит его магазин и был бы только рад случаю обрушиться с бранью на мир предприимчивости и наживы, звериной борьбы, той акульей хватки, великим мастером которой любит изображать себя мой старший брат Вадим. Но магазин приносит Вадиму неплохую прибыль, Вадим, а он мой старший единоутробный брат, можно сказать, жирует, и это для него достаточное основание, чтобы не считаться с моим затаенным презрением, с идейным несогласием такого непростого человека, как я, его младший брат.

– Что-то давненько ты не появлялся, – пробормотал Вадим с вымученной приветливостью, входя и тотчас с неудовольствием сознавая, что братец чересчур вольготно чувствует себя в его доме. – Все бродяжничаешь? Ни кола, ни двора у тебя! Пичуга! Понимаешь, – заговорил он вдруг возбужденно, – разный сброд все пишет и пишет книжки, и кто-то ведь их читает, даже слыхать что-то про успехи и достижения в нашем литературном мире... а я... что ж... Я кручусь, и я, между прочим, мог бы найти в этой жизни свой особый путь. А заметь: ни одна сволочь еще ничего стоящего и действительно правильного не написала о людях моего круга, о тех далеко не ординарных личностях, в число которых вхожу и я. Я запустил дело, оно пошло почти что своим ходом и приносит мне известный доход, а я при этом читаю наилучшие, умнейшие книги, познаю, развиваюсь. Но чем больше пользы было бы, когда б кому-то пришло в голову по-хорошему меня прославить, тем сильнее всякие щелкоперы косятся на наш – мой и мне подобных – тип современного человека. Я хочу сказать, пренебрежительно на нас смотрят. Как будто мы кучка ничтожеств! Как будто я никчемный и ни на что не способный кроме как на воровство, куплю-продажу... Я тебе это сегодня говорю с необычайной прямотой и словоохотливостью и, если понадобится, буду упорно повторять нечто подобное в будущем, но лучше ты сразу постарайся вполне понять меня. А не поймешь – худо дело. Жить тебе тогда словно бы в иллюзорном мире.

Мы, братья Сквознячковы, медленно бродили по комнате, глядя себе под ноги. Я время от времени истерически взмахивал руками. Впрочем, я вдруг выдохся, упал на стул и печально уставился на серенькую скатерть, покрывавшую круглый стол.

– В чем дело? – спросил брат. – Ты пал духом?

– Не обращай внимания, – возразил я.

Вадим нашел удобным и целесообразным теперь еще раз сполна высказаться.

– Люди моего типа требуют особого к ним подхода, – заявил он. – И всегда следует учитывать их уровень. Писатели ли они, продавцы в моем магазине или вспотевшие от безделья дачники, всегда это прежде всего борцы с фатумом, уже многих сломавшим и продолжающим ломать. Уровень их – уровень постоянной обеспокоенности, непоседливости, тревоги. Они эгоистичны, самобытны, изворотливы и вдумчивы. Я объясню тебе, почему ты так взвинчен, в чем твоя беда и откуда твоя хандра, а равным образом и робость в обращении со слабым полом. В последнее время эта робость столь резко и ярко у тебя проявляется, что я даже начинаю пугаться, голубчик. Как бы ни менялось с возрастом наше с тобой отношение к миру, все наше равнодушие, житейское безразличие – прежде всего твое, а заодно и мое, частичное, – летит к черту, когда дело касается баб.

– Почему ты мое безразличие считаешь полным, а свое... ну, как бы это выразить... незаконченным, что ли? – Я вопросительно взглянул на брата.

– Потому что ты, что бы ты там о себе ни воображал, живешь как все, то есть никак, а у меня магазин и умные книжки. У меня особый статус, и соответственно окружающие особым образом смотрят на меня, так что мне обеспечено брожение, обеспечена неугомонность, я навечно мобилизован и сгруппирован, я в любой момент готов распрямиться, как пружина, выстрелить...

В ответ на слишком громкое заявление брата я высказался следующим образом:

– Это как Германия, которую у нас лет сто пятьдесят назад выдавали за образец экономического, научного и культурного развития. Говорили, что если где ничего худого, злого или карикатурного случиться не может, так это в Германии. А она затем показала себя во всей своей красе.

– Я, – возразил, в свою очередь, Вадим, – могу прогореть, как прогорела Германия, затевая войны. Но едва ли я способен дойти до такого слабоумия, чтобы с блаженной улыбкой впустить в свой дом всякий грязный сброд. Твое сравнение неудачно. Германия, долго пыжившаяся и надувавшая щеки, не вынесла ею же поднятой тяжбы с вечностью и теперь на наших глазах падает как подкошенная. А я конечен, и вечность, стало быть, мне фактически нипочем, и у меня есть все основания до конца быть стойким, предприимчивым, ловким и мыслящим. Что же касается моего неполного безразличия, так вот тебе такой ответ. Плевать мне, что там происходит с Германией и прочими отдаленными уголками Европы. Мне свое надо оградить и сберечь. А это не только мое "я", но, как говорится, и мои обстоятельства, иначе сказать, то самое отечество, в котором у меня магазин, дебит с кредитом, ходовой товар, не прочитанные еще книжки и те мнения, которые я порой высказываю и которые, если принять во внимание мой огромный житейский опыт, отнюдь не рискуют обернуться голословностью. Известное дело, я практик, а не резонер, и вот это-то и есть момент, в свете которого совершенно непонятно, зачем ты пришел. У меня здесь не литературный клуб и вообще не место для дискуссий, так что нечего попусту болтать, а если тебе этого хочется, так поди и поищи дураков, готовых тебя слушать.

И тут я внезапно выкрикнул:

– Я воспитан на высокой литературе!

– Когда это и как? – захохотал брат. – Я тебя, что ли, на ней воспитывал?

– Я люблю истинную поэзию и большую прозу великих романов, а не бабьи какие-то мудрования... И вот ты еще тут со своим торговым умишком. Не люблю тебя, честно говорю, не люблю. Мерзкое, подлое животное... А как было бы интересно мне рассказать, а тебе послушать про мое последнее путешествие.

– Ничего интересного в этом нет.

– Я побывал в Поплюеве...

Странно! Очнись, Федор, улови неслыханную странность! Брат, ну... я понятно изъясняюсь?.. присутствующий здесь брат мой Вадим, услыхав тогда мою информацию, выпучил глаза, явно пораженный до глубины души. Он даже, можно сказать, таинственно вздрогнул, и мертвенная бледность покрыла его лицо. По большому счету, я ничего этого не заметил, но полагаю, что и для самого Вадима в случившемся с ним оставалось много неясного и как-то заведомо, заочно нежелательного. Не сомневаюсь, он, подавляя смущение и досаду, уже старался забыть только что пережитый миг крайнего изумления и предполагал дальше жить так, как если бы в действительности ничего не случилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю