355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Анчаров » Дорога через хаос » Текст книги (страница 5)
Дорога через хаос
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:02

Текст книги "Дорога через хаос"


Автор книги: Михаил Анчаров


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

– Да ты только тем и занимаешься, что отрываешься от действительности!

– Я?

– “Выборову” пили?

– Пили.

– А зачем?

– Летали, скажешь?

– Нет. Ныряли. Отрываться можно и вверх и вниз, и вперёд и назад, и в прошлое и в будущее. Не всякий отрыв – полёт, а только вверх, вперёд и в будущее.

– А чего ж летать перестал?

– Ушибся… Встретил Княгиню. Принял прошлое за будущее.

– Не ушибся. Это тебя твоя баба пристукнула.

– При чём тут баба?

– Рожа как у мадонны, а сама – вывеска.

– Не надо, Илларион.

– С ней только в преферанс играть. Это же все видели, кроме тебя. Показуха.

– Нет. Не она меня пристукнула.

– А кто?

– То, что за ней открылось: хитрость и тупость.

– Глупая она была?

– Нет. Глупая понять не может, а тупость – это когда на полёт посягают: я не летаю – и ты не летай.

Якушев мне сказал:

…Ремеслу надо учиться.

Ремесло полёту не помеха. Наоборот. Когда ремесло и полёт совпадают, тогда появляется мастерство.

Мастерство – это индивидуальное ремесло, твоё ремесло, собственное и ничьё другое. Мастерство – это твоё умение не только полёту не мешать, а замечать тот момент, когда он начинается, и даже иногда вызывать его, и даже делать путевые заметки.

Хотя путевые заметки – неточное слово, их можно делать и по памяти, и понаслышке. А следы полёта – это каждый удар твоей кисти в тот самый момент, когда происходит полёт. Потому что полёт происходит толчками, он – пульсация, и у него есть ритм, и следы его скорее похожи на энцефалограмму или кардиограмму. А как их делать по памяти?

…Занимательная эстетика путает ремесло и полет, и возникает не мастерство, а ремеслуха, то есть попытка научиться имитировать чужие кардиограммы.

…Ремесло – великая вещь – это освоение найденного. Даже в жизни надо не только придумать телегу, надо научиться её делать и пользоваться.

В искусстве ещё сложнее. Надо уметь снимать с себя самого кардиограмму полёта в самый момент его возникновения.

Конечно, первичное умение нужно. Музыканту – виртуозные пальцы, литератору – свободная речь, художнику – поющая кисть. Но всё это чтобы не стеснять свободу полёта.

Беглость пальцев, свободная речь и гибкость кисти – это ремесло. Ему надо учиться. Но если забудешь, что это не мастерство, а ремесло, то есть чужой опыт, то в момент полёта он тебя свяжет.

Ремесло – общее для всех умение, а мастерство – твоё собственное. Ремесло нужно, чтобы освоить найденное, а мастерство – чтобы не упустить мелькнувшее.

…Искусство – оно как любовь – каждый раз исключение.

Откуда человек может знать, как он будет любить, если он ещё не знает, кого он будет любить? Встретишь – узнаешь. А до этого живи и не гаси сердца.

И потому мастерство – это не продолжение ремесла, а отрыв от него.

…Мы чересчур долго были неграмотны. Нас тысячелетиями хитрые и тупые держали в чёрном теле и потому называли чернью, и способ выжить у нас был один – ремесло, выучка, копилка драгоценного опыта. И всегда выше нас была хитрая и тупая элита, отборное стадо производителей себе подобных. А неподобных себе они убивали, даже если они из своей среды – Пушкина, Лермонтова – “а не летай, не летай, не соблазняй чернь мечтою о полёте, не показывай, что человеку дано летать, а не только кормить элиту, чтобы у неё шкурка была гладкая и блестящая. Потому что полёт всегда для других как любовь. Мы летать неспособны, потому что мы – шкуры. Так кто же полетит? Чернь?”

Но вот в семнадцатом году народ передумал быть чернью и стал учиться грамоте. А в грамоте чёрным по белому написано очевидное невероятное:

О, сколько нам открытий чудных

Готовит просвещенья дух!

И опыт, сын ошибок трудных,

И гений, парадоксов друг.

А парадокс – это новинка, это отрыв от опыта, сына ошибок трудных.

А занимательная эстетика обучает всего лишь опыту и слабонервным закрывает перспективу.

– …Шкура она была, – сказал Илларион. – А ты чего скис?

– Потому что не пойму, откуда она взялась.

…Если хотите знать, то самое странное ощущение, которое я испытал, когда сочинял пьесу про Леонардо, было ощущение, что это не я пишу, а мной пишут, используя меня как авторучку, а моё дело – не мешать и подчиняться. Какая-то угрюмая сила подсказывала мне, какие слова писать, и самое трудное было избегать рифм, которые услужливо подсказывало мне собственное воображение. Хотите верьте, хотите нет, но лучшие места в этой пьесе получились именно так.

…Если вам будет не лень – вы дочитаете этот странный роман.

Странный он потому, что в нём нарушена традиция рассказывать про одно и то же. Я не знаю, почему так получилось, может быть, это я сам такой переменчивый и привык; может быть, мы все такие; а может быть, двадцатый век торопится получить назидание, но мне всегда было противно читать, когда у персонажа заканчивался один цикл его жизни и не начинался другой. Значит, не писать вовсе?

Наверное, всё-таки писать. Во-первых, потому, что наступает момент, когда не удержишься; а во-вторых, я лично, как и вы, дорогой читатель, мы оба не выносим жмотов, которые не поделятся куском хлеба, это относится и к хлебу духовному; а в-третьих – у каждого человека, каким бы маленьким он себя ни чувствовал, наступает момент, когда он становится незаменимым в том деле, которое он затеял.

Якушев мне сказал:

…Почему я так ополчился на бедную ремеслуху, которая умеет создавать напряжёнку и выбивать слезу? Разве это не главная задача искусства? Ведь говорят же, что наука – это ум, а искусство – эмоции? Говорят-то говорят, но говорят те, кто не понимает ни науки, ни искусства.

Наука пробуждается не умом, а талантом, искусство тоже пробуждается не эмоциями, а талантом. И ум и эмоции наукой и искусством только используются, но и наука и искусство возникают от таланта.

Про учёного в другой раз, а талант художника в том, чтобы вызывать эстетическое чувство, то есть чувство полёта, а вовсе не обычные напряжёнку и слезу, какие бывают в жизни. Их можно добыть и не летаючи, а всего лишь изображая подходящие происшествия. Но вот зато полёт можно вызвать и без напряжёнки и слезы.

Надо ли приводить примеры? Почитайте “Степь” Чехова или поглядите на “Портрет Жаннет Самари”.

Эстетическому чувству принято делать реверансы и давать утешительные премии. Но в глубине души многие люди и занимательная эстетика подозревают, что и без него можно прожить. И видимо, не понимают, что эстетическое чувство не гарнир для художества, а самая его суть. Специфика.

Хотите кощунственный эксперимент?

“Дядя мой, самых честных правил, когда занемог не в шутку, он заставил себя уважать и лучше не мог выдумать…”

Пропало искусство, пропал Пушкин, пропал полёт – а всего-то отказались лишь от рифмы и ритма.

А есть ещё и словарь.

Какой-то деятель прочёл немецкий стих и не сообразил, что это перевод отрывка из пушкинской “Полтавы”, вот этого:

Богат и славен Кочубей.

Его поля необозримы.

Там табуны его коней

Пасутся вольны, нехранимы.

И много у него добра:

Мехов, атласа, серебра.

Деятель перевёл с немецкого на русский этот отрывок и сохранил рифмы и ритм, только словарь пушкинский потерял, и вышло:

Был Кочубей богат и горд.

Его поля обширны были.

И очень много конских морд,

Мехов, сатина первый сорт

Его потребностям служили.

Случай невероятный, взят из книги Чуковского и скорее всего придуман для наглядности самим Чуковским в его “Искусстве перевода”.

Давайте скорее восстановим подлинник.

Мой дядя самых честных правил,

Когда не в шутку занемог,

Он уважать себя заставил

И лучше выдумать не мог.

Его пример – другим наука.

Информация та же, только прибавился хмель, и жемчуг, и полёт пушкинской раскованной души. И хотя его пример – другим наука, она почему-то впрок нейдёт занимательной эстетике, которая считает, что в “Онегине” суть – это быт помещиков, изложенные автором мысли и то, что Онегин Ленского застрелил, а Татьяну отверг, то есть психология и эмоции. А если б не застрелил и не отверг? Была бы поэма с другими происшествиями, но всё равно пушкинская.

Занимательная эстетика путает не содержание и форму, которые в искусстве неразделимы, а содержание и материал. Она считает, что если взять материал с напряжёнкой и слезой, то он будет вызывать колотун у зрителя и читателя, и, стало быть, возникнет факт искусства. Потому что – эмоции.

Искусство может изображать страшные вещи, а может и не изображать. Искусство может изображать страдания, а может и не изображать. Искусство может изображать красоту, а может и не изображать.

Материалом искусства может быть всё.

Важно, чтобы оно поднимало в полёт. А какие при этом возникнут эмоции – дело десятое. Какие нужно, такие и возникнут.

Содержание искусства есть не то, что оно изображает, а то, что оно вызывает. И потому эмоции для искусства всего лишь материал.

Искусство не для себя, а для других. Содержание искусства не эмоции, не ум, а их полёт. Есть полёт – есть содержание, нет полёта – нет содержания, а есть всего лишь материал.

Но для того чтобы поднять в полёт, нужно взлететь самому.

То, что я сейчас пишу, – не искусство, хотя эмоций у меня полно, клянусь вам, чересчур дорого мне досталось понимание, они могут даже появиться у читающего – не удивлюсь. И наверное, я даже сейчас для себя и – чем чёрт не шутит – для других умный.

Но ничто не заменит полёта.

…Потому что в феврале, 13 апреля 1977 года я перестал летать.

…И когда я написал эту первую фразу, почувствовал – дрогнуло. Начался разбег для этого внезапного романа. А высоко ли взлечу или только чуть над самой землёй и шлёпнусь обратно, и кого с собой подниму – дело покажет. И время.

…Предчувствие весны.

Якушев мне сказал:

…В напряжёнке персонаж борется с чёткими обстоятельствами и ясным противником, а мы следим – вывернется или нет. Он их преодолевает. И мы следим за преодолением. Преодолеет – ура, не преодолеет – смерть. Слёзы в обоих случаях. Смерть можно брать с самого начала. Тогда поведение персонажа называется мужество и пример.

Мужество в ремеслухе – это восторг подчинения обстоятельствам. Мужественный у ремеслухи – это жертва. Для автора ремеслухи персонаж – пешка, и он сразу решает ею пожертвовать в блицтурнире с занимательной эстетикой.

Зритель добрый, и ему жалко персонажа, и некогда задумываться – а так ли уж безвыходны обстоятельства, которые надо преодолеть? А может, герой дурак, и сам их выдумал, и поступать надо как раз наоборот.

…Предчувствие весны.

Якушев мне сказал:

…Разве Ромео борется с Капулетти, и Отелло с Яго, и Гамлет с Клавдием, и Лир с дочерьми, и Макбет с баронами, и Башмачников с бандитами, которые у него шинель сперли?

Они с судьбой борются, которая сделала их и их противников такими, а не другими, и не замечают в пылу борьбы, что – или не борись, или начинай с другого конца.

С какого? Неизвестно.

И потому нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте. А все остальные ужасные повести хотя и трагедии, но не самые печальные.

…Предчувствие весны.

Якушев мне сказал:

…Напряжёнка – это бой с известными герою обстоятельствами, а трагедия – с неизвестными.

Но автор о них догадывается.

Трагедия у Сурикова в картине про стрельцов и Петра не в том, что каждый из них имеет чёткого противника, а в том, что обоим противникам и зрителю Суриков говорит: опомнитесь, утро-то какое наступает, а вы друг друга казните. И во всех его картинах главное не схватка, а вопль о погибающей красоте полёта. И потому лучшую его картину, где песня про Степана Разина, который на утреннем челне не знает, куда плыть, но где нет чёткого противника, занимательная эстетика объявила худшей. Вот как бывает. И Суриков умер.

…Предчувствие весны. Плывём.

Куда ж нам плыть…

– Илларион, бросим пить. Не могу больше.

– Давай бросим.

– Не может хорошая жизнь состоять из драчки за кусок пирожного и пиво.

– Не может.

– Тогда лучше не родиться.

– Нас об этом не спрашивают. Ладно, давай отрываться от жизни, – сказал Илларион.

– Давай, –сказал я.

– …Значит, для полёта нужны рифмы, и ритм, и словарь? – спросил Илларион.

– Нет. Пушкин.

– А остальным что делать?

– Летать. На разных высотах. А словарь, рифмы, и ритм, и прочее – это способы записать кардиограмму.

…В феврале, 13 апреля 1977 года я разучился летать.

Эта фраза родилась от случайной описки, но дрогнуло что-то во мне, и я подумал: такая ли уж случайная эта описка и разве могу я с уверенностью сказать, когда это началось?

Я начал прикидывать так и эдак, и выходило, что я, как себя помню, только и делал, что разучивался летать.

Я ещё маленьким был, когда услышал песню: “Позабыт-позаброшен… с молодых юных лет… Я остался сиротою… Счастья-доли мне нет… Ох умру я, умру… Похоронят меня… И никто не узнает… Где могилка моя… И никто не узнает… И никто не придёт… Только раннею весною… Соловей пропоёт…”

Я встречал многих людей, которые, как и я, считают до сих пор, что это лучшие строки, которые написаны на русском языке. Это та неслыханная простота, в которую, как в ересь, мечтал впасть под конец жизни один поэт.

У меня были отец, мать и своя семья, и я не был сиротою с молодых юных лет, и я не понимал, почему я позабыт-позаброшен и почему счастья-доли мне нет, но что это так и есть, я знал всегда.

Какой же доли я себе хотел и какого счастья?

Я хотел вырасти и вырваться из дома, и это случилось без моей воли, когда пришла большая война и разрушила мой дом, и милей его нет на свете.

И наступила мирная жизнь, и была разруха – день первый, и я захотел домой. Но того дома, куда я летел, я не нашёл. Потому что, когда кончилась разруха и дом был построен, в него пришла жадность.

И я увидел, что богатство так же бесцельно, как и нищета, потому что цели у них конечные, и я по-прежнему тосковал о цели, которая бы удалялась от меня, открывая горизонты.

И я понял, что хочу того, чего нет на земле.

Сначала я думал, что тянусь в космос, и летал в космос вместе со всеми спутниками и кораблями, достигшими к тому времени Луны, и Марса, и Венеры.

И я понял, что тоске моей нет предела, потому что она по бесконечной любви.

И я понял, что растить эту любовь надо здесь, на Земле, из семян, затоптанных войнами, нищетой и жадностью, а не ждать из космоса.

И я понял, что опытом её вырастить невозможно, потому что тогда она будет конечна, а для бесконечной нужен полёт, и без него уже никуда.

Но полёт в любви труднее всего, хотя считается, что это не так. Считается, что сама любовь – это полёт. Но как часто это полёт в клетке.

…Предчувствие весны.

Медсестра рассказывает:

…Когда мы из барака переехали в новую квартиру, я поступила в школу. И была отличницей до восьмого класса. А девятый и десятый кончила так себе. Надоело.

До восьмого класса старалась, училась играть на аккордеоне, выиграла районную олимпиаду по математике, по художественной гимнастике и по бегу занимала хорошие места, в баскетбол меня в любую команду брали, я с любого места площадки в сетку попадала. По сочинению всегда “пять”. Учительница любила. Задали нам сочинение по Чернышевскому – люди будущего. Все написали по учебнику, а я про то, как не могу понять этих людей будущего, и как за сосисками и апельсинами в очереди ругаются, и от пьяных проходу нет в наших местах. И в конце приписала: “Кончаю. Страшно перечесть. Стыдом и страхом замираю. Но мне порукой ваша честь. И смело ей себя вверяю”. Мне Анна Михайловна поставила “пять с плюсом” и полюбила меня. А потом говорит:

– Ты этих людей, которые в магазинах ругаются, на работе не видела. Там они другие. А после работы не знают, куда себя деть. Нужна культура. А культура – дело медленное.

У всех моих подруг мальчики, а мне скучно. За десятый класс только один раз целовалась. На крыше. Залезли мы с одним парнем на школьную крышу. Он мне говорит:

– Ты не как все. Давай целоваться научу?

– Научи.

Он меня поцеловал. Мне не понравилось. Одни слюни.

– Ты какая-то холодная. Приходи вечером. У Аллы собираемся – и из медицинского, и из клуба весёлых и находчивых.

Вечером собрались. Все пьют. Я попробовала.

Не понравилось. Начали песни петь – сначала туристские, а потом матерные частушки. Мне не понравилось.

Алла мне говорит:

– Что ты из себя строишь? Ребята обижаются.

Я говорю:

– Я домой пойду.

И стала я после этого учиться кое-как. Анна Михайловна мне говорит:

– Ты даже сочинения стала плохо писать.

– Анна Михайловна, я ведь на работу пойду, и замуж. Зачем мне сочинения? Никому это не нужно.

– Жалко мне тебя. Ты талантливая девочка.

– А в чём мой талант, Анна Михайловна?

– Этого я ещё не знаю.

Но тут школа кончилась. Сняла я белое платье, и повесила в шкаф, и говорю маме:

– Мама, я работать пойду.

– Дело твоё. Жаль. Ты отличницей была. Могла бы студенткой стать.

– Студентов я уже видела. Мне не понравилось. Я на авиационный завод пойду.

Подали мы с Аллой заявления. В кадрах сказали:

– Приходите через месяц.

Мама говорит:

– Месяц болтаться по городу я тебе не дам. Устраивайся временно.

И начали мы с Аллой по работам скакать.

Пошли в хлебопекарню. Выдали спецодежду: куртка и белые штаны до колен.

Запах вкусный – это первый день. А к концу недели – вытерпеть нельзя. И ещё – на третий день подходит женщина и говорит:

– Держи сумку и неси через проходную. Я на улице подожду.

– А что здесь?

– Яйца и масло сливочное. Пронесёшь – половина тебе.

Я испугалась и говорю:

– Не надо… Не возьму.

– Ну смотри…

Я Алле говорю:

– Давай уйдём?

– Давай.

В конце недели ушли.

Поступили в типографию. Поставили нас со станка принимать пачки листов и складывать под пресс и завязывать. Показали, как это делать. Надо так. На голую руку до локтя набрать стопку листов и выравнивать. Рукав опускать нельзя, мешает. Листы не выравниваются. К концу дня вся рука красная. На третий день рука вся бумагой изрезана. Болит. Вздулась. Обещают, что привыкнем. Алла плачет:

– Я не могу. Уйдём.

Ушли.

Может, сейчас что-нибудь в типографии придумали? Было так.

Ещё куда-то поступили. А последняя работа была такая. Идём по улице, видим вывеску – “Деревообделочная фабрика. Комбинат бытового назначения”. И объявление– требуются. Мы приходим. Деревом пахнет. Дядька вежливый говорит:

– Вы нашу продукцию знаете?

– Знаем. Только мы на временную работу.

– Вам понравится. У нас сдельная. Люди до трёхсот рублей зарабатывают. Сейчас проведу вас в цех, а завтра приступите. Наша фабрика план всегда выполняет, так что премия всегда.

Пришли в цех, а там молодые люди в очках оборочки прибивают. Дядька говорит:

– Идёмте, я готовую продукцию покажу.

Пошли к складу. Он дверь открыл, а мы с Аллой чуть в обморок не опрокинулись. Весь склад, до потолка – гробы. Закрытые. Как с покойниками.

Мы как чесанули оттуда, только через две улицы шагом пошли.

Алка ревёт:

– Зря мы в ПТУ не пошли. Зря мы эту школу кончили: образ Ольги, образ Татьяны…

Месяц кончается. Пойдём на авиационный. Не реви.

– Нет уж, – говорит Алла. – Опять в цеху будем стружки выносить. Не пойду.

– А что делать?

– Выхода нет, – говорит Алла. – Или замуж, или в институт.

Пришли мы на авиационный завод. В кадрах говорят:

– Вас приняли. Завтра на работу.

Мы говорим:

– Мы передумали. Просим расчёт.

Нас уволили. В трудовую книжку – приём на работу и увольнение – всё в один день.

* * *

Дело не в этом.

А в том, что куда идти – неизвестно.

С Аллой мы расстались.

Она потом в театр костюмером пошла.

А у меня жизнь перевернулась в другую сторону.

Встретила я человека.

Это когда я уже в больнице работала медсестрой и готовилась в медицинский. Правда, я его чуть раньше встретила.

В больницу я тоже случайно попала.

Иду по улице днём, вижу, дядечка к стене привалился. Думала, пьяный. А он говорит:

– Деушка, деушка… давайте с вами дружить?

– Гуляй, гуляй, – отвечаю.

– Ну тогда мои дела плохи, – говорит. – Мне надо до больницы доползти. У меня колено отваливается. Сорок минут такси ловлю. Больница недалеко, может, отведёшь меня?

– Ага… – говорю. – Может, вам ещё шнурки погладить?

– Нет… – говорит. – Ты меня не бросишь… По глазам вижу. Меня Николаем зовут, а вас?

Ну, вижу, делать нечего. Потащила я его. Тяжёлый. Люди оглядываются, как мы в обнимку идём.

– А ты представь, что ты меня с поля боя тащишь.

– Сейчас не война… Да замолчите вы, и так тяжело.

Ну, дотащила его. Дальше он всё сам говорил насчёт коленного сустава, а меня он попросил на его работу позвонить, сообщить, что он в больнице. Пока я звонила, его оформили. А потом старуха кричит:

– Сестра! Где же вы?!

А в коридоре, кроме меня, нет никого.

– Это вы мне? – спрашиваю.

– Ну что вы сидите? Отведите больного до лифта.

– Да… – говорит Николай. – Отведите больного до лифта.

Ну, опять я его потащила куда-то.

– Да вы не наша? – разглядела меня старушка. – Я вас с нашей Ксенией перепутала. У неё сегодня отгул. Вижу, без халата, думала, Ксения.

– Я не Ксения, – говорю я.

– А вы довольно ловко справляетесь.

– Я в школе на медсестру сдавала.

– Вы работаете где-нибудь?

– Нет ещё. Только школу кончила.

–У нас Ксения замуж выходит. Два дня отгула. Вы бы не хотели вместо неё два дня подежурить?

– Хотели бы, хотели бы, – говорит Николай.

– Больной, ведите себя спокойно.

Так и решилась моя судьба. Да только не совсем. Осталась я в больнице. Николаю ногу починили и выписали, а он потом приходит и говорит:

– Ты после дежурства не уходи. Со мной поедешь. Я тебя с друзьями познакомлю.

– Ну вот ещё!

– Сестрёнка, не буянь! – говорит он. – Не буянь. Дело говорю. Ты мне добро сделала, и я тебе добро сделаю. Не дрейфь. Люди там все приличные, а тебе этого недостаёт. Я же вижу.

– Чего недостает? Я не дрейфлю.

Так я познакомилась с их компанией. Странная была компания. Илларион на автокране работал, двое с трансформаторного, холостые, двое с авиационного, с жёнами. Дина из клуба, совсем старая старуха Христофоровна с внуком, доктор наук один, Аносов с женой и художник Якушев. Женатый, но жена его в этой компании никогда не бывала. И ещё Николай. Он мне совершенно тогда не нравился. Говорили, работает на каком-то заводе, пишет стихи и пьесу про Леонардо да Винчи. На меня там все обратили внимание. Я складненькая. Но мне это было ни к чему. Только два человека на меня внимания не обратили: этот Якушев и Николай. У Николая девушка была, красивая, но ему не пара. Почему не пара – сказать не могу, но не пара. Ладно, его дело.

А тут мне Якушев говорит:

– Я ваш портрет хочу написать. На пленэре.

– Где?

– На открытом воздухе.

А девушка Николая говорит:

– Вы же хотели меня написать?

– Я передумал.

Так и сказал. Я заметила – он всем всё говорил. Прямо в лоб скажет, и возражать ему не возражали.

Но девушка обиделась, конечно.

Поехали вскоре за город. Там были садовые участки у Христофоровых, у Валерии Гавриловны. Народу собралось много. И с других садовых участков подошли. Как ни странно, пили мало. Спорили, песни пели, и ни одной матерной.

А тут я возьми да и спроси Якушева:

– Дядя Костя, а зачем оно нужно, искусство?

Они все – искусство, искусство – слушать надоело. А он отвечает:

– Никакого искусства не нужно. Полёт нужен. Был бы полёт, а искусство само объявится.

Все стали к нам оборачиваться.

– Опять дядя Костя за парадоксы взялся…

– Дядя Костя, а что такое парадоксы? – спрашиваю я.

– Это когда от привычного отрываются.

– От земли?

– Если к земле привыкла – от земли, если в облаках витаешь – от облаков. Каждому времени свои песни.

– А теперь какие нужны?

– Этого не запланируешь.

– Ну почему же?.. – говорит один с соседнего участка, маленький такой, вёрткий.

– С вами спорить не стану, – говорит Якушев. – Одолейте сначала моего меньшого брата. Ну, сестрёнка, пошли твой портрет писать.

Маленький и вёрткий был умный и понял, что его бесом нечистым обозвали, а остальные про работника Балду читали давно и уже позабыли.

– Николай, Якушев велел мне с тобой сразиться.

– Некогда, – отвечает Николай. – Я больше по бабам.

А его девушка берёт под руку.

– Идём, Николай, идём.

– А куда? – спрашивает Николай. – Куда идти? Я уже дошёл.

– Жить надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка. – Ничего, кроме этого, нам не дано.

– Слушай, друг, – говорит Илларион. – Откуда ты взялся?

– С соседнего участка.

И тут я поняла, что не всё гладко в этой компании.

– Как бы хорошо можно было жить, если бы не было таких, как ваш брат, – сказал вёрткому Илларион.

– Наш брат то же самое думает о вашем брате, – говорит с соседнего участка.

– Ну нет, – говорит Илларион. – Вам без нас не прожить. Вы и есть только потому, что есть мы. Это из-за вас Николай не знает, куда с девушкой идти, а он с ней в загс собирался.

– Лечиться надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка, – если не знаете, куда идти.

Все засмеялись.

А этот, с другого участка, пошёл прочь и с ним ещё несколько человек.

А я посмотрела на Николая и вдруг почувствовала, что хочу кого-то убить.

…Когда этот подонок сострил, все засмеялись, а я вдруг потерял чувство юмора. Никто не понял, что это обидно, а я вдруг потерял чувство юмора.

Вдруг какая-то иголка вошла прямо в горло и обломилась. Это всё очень быстро произошло. Может быть, потому, что женщина, которую я тогда считал невестой, стояла рядом.

Все наши пошли к Христофоровым копать ихний огород, а она стояла рядом. Я покосился на неё и увидел её как-то смутно. Она ничего не заметила. Занималась своим основным делом. Причёсывалась. У неё были хорошие волосы. И никто не заметил этой иголки, воткнувшейся мне в горло.

Просто я вдруг обнаружил, что ко мне не так хорошо относятся, как мне представлялось. Может быть, они тоже этого не осознавали, но засмеялись дружно и облегчённо и пошли копать огород.

И тут я сорвался с места и помчался догонять тех, с соседнего участка, и этого маленького и быстрого.

Я мчался что есть духу, сердце у меня колотилось, в ушах стоял гул, и мне казалось, что я не один мчусь что есть духу, что ещё некто летит со мной что есть духу. Это летело моё собственное эхо.

Я догнал их, когда они переходили через вскопанные борозды под цветущими яблонями, и был вечер.

Я догнал этого, с чужого участка, и рванул его за рукав. Тот сразу остановился и улыбнулся добродушно. Он очень хорошо выглядел.

– Отойдём, – сказал я.

– Ну чего ты, чего ты, – добродушно сказал он.

Остальные остановились вдалеке. Вероятно, они видели, как я его тронул за рукав.

– Ты что сказал? – спросил я.

– А что? –тот заулыбался.

У него была толстая шея.

– Что ты сказал о лечении?

– О каком лечении?

Он уже забыл.

– Признаёшься, что неудачно сострил?

– А-а… Конечно, – сказал он.

И продолжал улыбаться:

И всё.

Но почему такая лютая тоскливая ярость охватила меня? Лучше бы уж не признавался.

Я довольно часто спорил насчёт того, как зарождается искусство в душе того, кто хочет отправиться в полёт, и, не скрывая, рассказывал, как у меня в дизентерийном бараке возникли строчки, из-за которых вся моя жизнь пошла наперекосяк. И сам смеялся, и все смеялись насчёт того, в каких обстоятельствах иногда может возникнуть стишок, и вспоминали подобные обстоятельства, когда лучшие идеи приходили во время туалетного чтения и прочее, в таком же роде. И никто не обижал меня, и я не обижался. А тут ещё начал выступать Сапожников со своей третьей сигнальной системой, и по телевизору стали высказываться учёные о способах запустить в ход механизмы творчества, и все сходились на том, что начальный его момент может быть совершенно контрастен к тем обстоятельствам, в которых он возник, и все признавали, что этот момент освобождения и взлёта может быть чрезвычайно болезненным. Но никто не предлагал от него лечиться.

А этот мне предложил лечиться и пошёл на свой участок. Остальные не поняли и засмеялись. А почему они должны были понять – что для меня его шутка? Они ведь не знали, что я уже на пределе! Могли бы и знать.

Мне вдруг показалось, что и их жмёт, что я ниоткуда и потому как бы не имею морального права писать об эпохе Возрождения. Писал бы о них – они бы не смущались. Нет, нет, только не это. Только не поддаваться этой мысли.

Я схватил его за горло, и пальцы сами стиснули его кадык. Он не сопротивлялся, и стало противно сжимать его мягкую сильную шею. Ведь не задушить же я его собирался? То есть, может быть, именно собирался, но как-то не до смерти, хотя и такое мелькнуло. Я бы, может быть, и задушил его, если бы для этого не нужно было стискивать его шею, а иначе он бы не помер от удушья. Он потому и не сопротивлялся и улыбался, потому что понимал, что я его, конечно, не задушу. Хочешь пожать мою шею? Ну пожми.

Я отпустил его.

– Сволочь, – жалко сказал я.

И это была слабость. Доводов не было. Он ведь думал всерьёз, что задел меня по постельной части. Он ведь знал, что я согласен в монахи пойти, если бы от этого у меня получилось то искусство, о котором я мечтал. Это все знали и считали меня чокнутым. Но верили, что у меня всё же кое-что получится в этом деле. Но уже теряли надежду. Он своей остротой объявлял меня аутсайдером и отталкивал от меня тех нескольких, которые ещё верили.

– Извини, пожалуйста, – сказал он.

– Твою остроту слышали все, а извинение только я один, – сказал я.

И повернулся уходить.

И тут я, как в тумане, увидел мою медсестрёнку.

Солнце отсвечивало в её коротко остриженных прямых волосах.

– Хочешь, извинюсь перед всеми? – услышал я за спиной его испуганный голос.

Не оборачиваясь, я сказал, идя к ней:

– Нет… Хочу, чтобы ты остался в долгу передо мной… Люблю должников…

Я подошёл к ней.

– Ты как сюда попала?

Она смотрела на меня спокойно.

Так вот почему мне казалось, что кто-то мчится за мной что есть духу!

Я пошёл обратно.

Она пошла рядом со мной.

Она прибежала сюда, а невеста, моя бывшая будущая жена, – нет, не прибежала.

– Нас же увидят вместе, – сказал я. – И опять кто-нибудь скажет гадость.

– Пускай, – сказала она. – Пускай скажет гадость.

Мы дошли до садика и пошли вдоль ограды.

Она шла рядом и чуть впереди, и я всё смотрел на короткие остриженные прямые волосы, на чуть широкую скулу и курносый нос. Ей-богу, ничего особенно красивого. Элементарная современная девушка, каких тысячи. Никакой тонкости, породы и прочего, никакой особой одухотворённости. Короткие светлые прямые волосы – даже не блондинка, а просто светлые волосы. Синяя, чуть линялой ткани мужская какая-то рубашка с открытым воротом и короткими рукавами, синяя юбка, плоские белые босоножки. Элементарно до предела.

Христофоровы, возившиеся в саду слева от дороги, подняли головы и смотрели на нас добродушно.

Я, как бы помогая ей свернуть направо, положил руку на её плечо, и мой большой палец коснулся её шеи. Отношения простые, как гвозди.

Да, но она бежала за мной что есть духу.

И тут я понял, на кого она была похожа. Она была похожа на пионерку со старых фотографий. Вот на кого она была похожа. “Не может быть! – подумал я. – Не может быть…”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю