355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Суетнов » Сапоги императора » Текст книги (страница 3)
Сапоги императора
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 16:00

Текст книги "Сапоги императора"


Автор книги: Михаил Суетнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

– Вот, Мишка, мы с тобой и смастерили сажалку! Запрягай Гнедка в соху!

Я впряг Гнедка, и отец сделал сохой на усадьбе длинную ровную борозду.

– Теперь, сынок, надо бы в сажалку лошадь впрячь, да где ее взять? Придется своей силой обходиться.

Он взялся за ручки тачки-сажалки и покатил ее по борозде. Зуб колеса поднимал конец пружины, и в отверстие выбрасывались и выбрасывались картофелины: щелк! щелк! щелк!

А делали мы все это у соседей на виду, и потому на усадьбу пришли мужики и бабы.

– Ах ты, батюшки, как машина-то строчит!

– Це-це-це! А писарь Зубонос над Иваном Ильичом насмешничал...

– Писарь – болтун! Из его языка можно сапожную подошву сделать...

Всю картошку мы посадили отцовской машиной, и он ликовал:

– Это тебе, Зубонос, будет не в нос и не по носу! Вот теперь и гляди, каков у русского человека разум!..

Дней через двадцать на нашей усадьбе появились дружные веселые всходы картофеля. Ряды их были ровными: такими, какие делает на полотне швейная машинка. Я об этом сказал отцу, а он сделал большие глаза:

– Ты швейную-то машину во сне видел или о ней от кого слыхал?

– Нет, не во сне, а наяву! Моя крестная привезла машинку из Питера и недавно себе сарафан шила...

Отец удивленно покачал головой:

– Дождя бы надо, а то захиреет наша картошка! Дождь нас забыл. Теперь на каждый куст хотя бы по ковшу воды, а разве ее в ведрах-то осилишь носить? Так измотаешься, что ноги перестанешь таскать и коромыслом плечи до крови оборвешь! Есть у меня думка...

И вот отец сделал из бочки поливалку. Увидела ее мать, потопталась и ну ворчать:

– У нашего Ивана всегда голова будто пьяна! Картошку и всякую такую овощь надо ковшом поливать, да с молитвой, и тогда бог пошлет хороший урожай, а машина... Она дьявольское наваждение!

Отец сверкнул белками сердитых глаз:

– Анна, брысь отсюда, пока мое сердце обиды терпит!

А утром мы с отцом встали пораньше, впрягли Гнедка в оглобли поливалки и набрали в нее из пруда воды. Я повел Гнедка между картофельными рядами, а отец открыл на нижней части бочки разбрызгиватели воды. Она шла хорошо, и отец чуть не плясал от радости.

– Мишка, видишь? Вот какую мы с тобой штуку придумали, а писарь кричал, что у русских людей мозги плохие. У самого Зубоноса мозги в чернилах!

Вечером отец куда-то ушел и мать мне сказала:

– А ну, веди меня и кажи, как вы с отцом над картошкой мудровали!

– Мы не мудровали, а теплой водой из пруда ее поливали! Двадцать бочек вылили..

– Ладно хвалиться-то! Веди и показывай!

Пришли мы на усадьбу, и мать стала по картофельным бороздам бродить: приседала, руками раскапывала землю, сминала ее в комочки и шептала:

– Гляди, чудо какое! Вся земля до самых корешков мокрая! Ну, картошечка, теперь мы тебя надолго накормили-напоили. Расти веселой...

Когда мы с матерью возвращались домой, она раскаялась:

– Прости, господи, мое согрешение: зря я супругу-то перечила и его сердила: хорошую он поливалку сделал! Это, господи, ты его надоумил: сам-то он бы не додумался...

Но мать это сказала при мне, а перед отцом промолчала: гордость помешала! Мы и спать легли молча, точно чужие.

Утром отец поднял меня затемно:

– Вставай, поедем в город Лукоянов. Покажем картофельную сажалку господину земскому агроному Каргеру. Может быть, она ему приглянется?

Мать заворчала:

– Уж полно людей-то смешить! То удумал дерева на берегах речек сажать, то картошную машину сделал, то... Иду улицей, а бабы пальцами в мою сторону тычат: «Жена бондаря идет!» – «Это разве она? Ох, он и чудак!» Вот и земский агроном над тобой посмеется!

Отец отмахнулся:

– Никогда от тебя ласкового слова не слыхал! Все стараешься сказать с ехидством да с подковыркой, словно я тебя не родной муж, а супротивник или враг!

Мне было тяжело слушать перебранку родителей, и я выскочил из избы. Гнедко стоял впряженный и дремал. Вслед за мной вышел и разгневанный отец, сел в телегу и тряхнул вожжами:

– Н-н-о, Гнедко! Увози скорее отсюда!

И до самого города мы ехали молча. Отец заговорил только когда по левую сторону от дороги увидел двухэтажный каменный, очень мрачный дом. Окна были маленькими и зарешеченными. У ворот стояли часовые.

– Это, Мишка, и есть тюрьма! Ну а раз тюрьма, то, значит, в город въезжаем. Как села без церквей, так и города без тюрем не живут...

– Тять, а сейчас кто-нибудь в тюрьме есть?

– Она никогда пустой не бывает...

Я смутно помню большой дом, возле которого мы остановились. Отец привязал Гнедка к забору, бросил картуз в телегу и взял меня за руку:

– Пойдем вместе, а то меня одного-то до самых пят страх пробирает. И начальники тут русские сидят, а все равно боязно!

Вошли мы в дом и за длинным столом, заваленным бумагами, увидели трех чиновников. Они уставились на нас изумленными глазами, и самый пожилой спросил:

– Тебе, мужичок, что надо?

Отец поясно поклонился и мою голову наклонил:

– Я, ваше благородие, картофельную сажалку сделал. Испытал на своей усадьбе. Хорошо картошку сажает. Взгляните, ваше благородие, на мою самоделку!

Чиновники переглянулись, и пожилой ответил:

– Приятно, когда русский крестьянин начинает думать о машине и даже пытается ее изобрести! Тебе, мужичок, надо написать заявление на имя земского начальника, приложить чертежи... Чертить-то можешь, что ли?

– Нет, ваше благородие, такому не научен!

– В городе есть, кажется, два техника. Найми кого-нибудь из них, и чертежи будут!

Отец схватился за затылок:

– А дорого возьмут?

– Не могу сказать, но, вероятно, рублей десять...

– Де-сять рублей! Придумай, значит, машину да отвали такие деньжищи? А если у меня в карманах ветер гуляет?

Чиновник развел руками:

– Тут уж я ничем помочь не могу! Ни-чем! Закон есть закон: он спрашивает, и я спрашиваю. На основании закона...

Кланяясь, отец стал пятиться к двери и меня за собой тянул.

– Прощевайте, ваши благородия! Извиняйте мужика за помеху. Оно, конечно, если есть закон, то и вы супротив его слабосильны!

Мы торопливо выбрались из сурового казенного дома и скорее к телеге. Сели в нее, и отец хлестнул Гнедка:

– Н-о-о, торопись, на каком-нибудь лугу я тебя отпрягу и накормлю!

И опять мы ехали молча, а когда добрались до майданского луга, то свернули на него и остановились. Я выпряг Гнедка и пустил его пастись, а отец взял топор, стащил с телеги картофелесажалку и разбил ее в щепки! Я не знал, что сказать и что делать, а отец сурово бросил:

– Собери щепки и разожги костер! А пружину от машины сохрани: мы с тобой когда-нибудь другую машину сделаем!

– Лучше этой?

– В сотню раз... Только не сажалку, а пушку!

– Зачем нам пушка? В медведей стрелять?

Отец загадочно улыбнулся:

– Пушка не игрушка...

И не договорил, зачем нам будет нужна пушка.


* * *

События эти были интересными, но мучивший нас голод заставлял о них забывать. Мы не переставали думать о еде. Труднее всех приходилось матери: она вставала с рассветом и старалась хоть чем-нибудь нас покормить. Однажды мать натопила печь и поставила на стол большую жестяную плошку.

– Мишка! Отец! Сядьте, поешьте!

Мы с отцом недоверчиво заглянули в плошку, а в ней... хлеб! Настоящая верхняя корочка ржаного каравая! Отец тронул корочку ножом и проткнул ее. Под корочкой, толщиною в писчую бумагу, виднелось что-то серое, похожее на жидкое мыло. Отец изумленно взглянул на мать.

– Анна, это что? Глина или вареная мякина?

Набрав ложку серого варева-печева, отец подозрительно его понюхал и осторожно положил в рот. Медленно пожевал и улыбнулся:

– Мятая картошка! Ей-ей, она! Мишка, садись и ешь! Мать, присядь, поешь с нами!

Я зачерпнул ложку этой еды и тоже попробовал. Да, то была мятая картошка, сдобренная толченым жмыхом, и мы торопливо заработали ложками и челюстями.

Но такое блаженство было редким, и, чтобы хоть немного приглушить голод, я вместе с Фадичкиными Ефимкой и Ванчей собирал в барском лесу щавель, первоцвет, сморчки и строчки. Наешься этого разнотравья, и так живот вздувается, что носков своих лаптей не видишь!

Бывали, хотя и редко, но совсем счастливые часы! Однажды вечером мы занимались каждый своим делом. И вот, в этой тишине, в окно тихонько постучали. От неожиданности я вздрогнул и вскочил, отец почему-то отвернулся, а мать, растягивая слова, отозвалась:

– Положь там! Спаси тебя Христос!

Я наконец догадался в чем дело. Родичи какого-то умершего майданца постучали в окно, чтобы мы взяли на завалинке тайную милостыньку.

После этого прошло, наверно, минут пятнадцать, и мать спросила:

– Отец, глянуть, что ли, на завалинку-то? Или уж пусть милостынька до утра лежит?

– До утра не долежит: собаки утащат, или крысы погрызут...

Мать поспешила выйти и скоро вернулась, положила на стол пару больших ржаных кренделей и сдобную лепешку:

– Покойник был бедным или богатым, прямым или горбатым, но все равно за спасение его души надо молиться! Сейчас я молитву сотворю, и будем лепешку есть.

Отец досадливо отозвался:

– А за кого молиться-то? За Степана или Ивана, за Аксинью или Устинью? На лепешке и на кренделях не написано.

– Не написано – и не надо! Бог поймет, за кого я молюсь...

Мать стала молиться, а я не сводил глаз с лепешки и досадовал: «Теперь мамка до полуночи будет с богом разговаривать!» Но она оборвала молитву и разломила лепешку на три части.

– На постном масле испечена. Ешьте, поминайте усопшего. Пусть бог возьмет его душеньку в свою небесную обитель! Ешьте, а на крендели не глядите: я их положу в сундук – утром съедим...

Через минуту от лепешки не осталось и крошки. Мать перекрестилась:

– Бедненький – ох! а о бедненьком – бог. Вот он, бог-то, о нас вспомнил, да и прислал милостыньку.

Отец съехидничал:

– Если он нас вспомнил, так уж мог бы не лепешку с кренделями-самоделками прислать, а полный мешок муки!

Эти слова рассердили мать:

– Да ты в своем ли уме? Разве богу есть время в наши чугуны лазать и узнавать, варится в них что-нибудь или нет?

– Бог, конечно, не кошка, чтобы в бабью посуду заглядывать, да ему это и не надо: он же всевидящий и всезнающий!

Мать не нашла, что сказать, и отмахнулась:

– А ну тебя!

Утром мы съели крендели. Больше тайных милостыней нам не подавали. Голод держал нас за горло. Как-то я забежал к Фадичкиным. Дома оказался один Ванча. Он сидел на полу, лепил из глины барана и грыз сухарь. Я смотрел не столько на глиняную фигурку, сколько на жующий рот Ванчи. Его белые крепкие зубы с треском и хрустом дробили сухарь. Ванча заметил, с какой жадностью я глядел на работу его челюстей, и спросил:

– Ты нынче ел чего-нибудь?

– Нет...

– То-то глаза у тебя голодные! На сухарь, погрызи!.. Ну, Мишка, и отец у тебя гордюля! С голоду сохнет, а милостыньку не просит. Чудак! А мой тятька говорит, что просить кусок хлеба – не воровать, не стыдно. Пойдем, Мишка, со мной в село Малое Мамлеево: там насобираем кусков хлеба, и ты с неделю будешь по горло сытым!

Я заколебался: пойти бы надо, но что родители скажут? Банча, видимо, догадывался, о чем я думал, и меня подбодрил:

– Да ты не бойся! Отец с матерью не узнают! Мы же к вечеру домой прибежим.

Я согласился. Банча сунул в карман сухарь, прихватил две нищенские сумки, и мы, чтобы выскользнуть из села незамеченными, словно мыши нырнули в переулок и скоро очутились на полевой дороге.

Пришли в Мамлеево. Банча одну суму надел на свои плечи, а другую отдал мне.

– Держи! Иди правой стороной улицы, а я – левой, и будем друг друга видеть.

Мы разошлись просить подаяние. С большим стыдом я приблизился к крайней от поля избе и под ее окнами жалостливо затянул:

– Подайте милостыньку Христа ради!

Окно раскрылось, из него выглянула горбоносая баба и так сердито прошипела, точно меня клювом долбанула:

– Бог тебе подаст! Вас, таких-то побирушек, каждый божий день по сотне человек проходит, и все хлеба просят, хоть окошко досками заколачивай!

Понуро, точно побитый кутенок, я подошел к следующей избе и, чуть не плача, протянул:

– По-дай-те милостыньку Христа ради си-рот-ке!

В окно выглянула широколицая большеглазая баба:

– На, паренек, лепешку! Ох уж это сиротство! Я вот тоже сиротой росла, а сирота сироту видит за версту.

Эти слова меня будто кипятком обожгли! Я чувствовал, что лицо огнем запылало и от него жаром пахнуло. Стало стыдно за то, что я обманул женщину, да еще сироту. Хотел пуститься бежать прочь, но ноги не двигались. Все-таки я заставил их перейти на другую сторону улицы, догнал Ванчу и заплакал:

– Возьми мою суму!

– Ты что? Не подают милостыни?

– Стыдно! Не буду больше просить.

Ванча долго молчал, потом сунул мою суму себе за пазуху и сквозь зубы процедил:

– Раз ты такой гордюля, то вместо хлеба соси лапу! Без разума-ума не в пользу и сума.

Не оглядываясь, он пошел дальше. Я тоже пошел, но в свое село.

* * *

Как-то утром голод пригнал меня в сад. То, что в нем росло, и садом-то не позволяло его называть: одна высокая черемуха, раскидистая рябина, дикая яблоня, шесть кустов красной смородины и все... Но скажу, не хвалясь: такой черемухи, как наша, ни у кого в селе не было! Когда на ней созревали крупные, сочные и очень сладкие ягоды, я ими наедался до отвала. Нашей черемухе многие майданцы завидовали:

– Откуда такое чудо-дерево взялось? Ему только в царском-барском саду быть да царских деток кормить!

Отец отвечал:

– Мой родитель у одного арзамасского мещанина кустик выпросил и это дерево вырастил...

Черемуха была всем хороша, а вот яблоня урожая не давала. Веснами так цвела, точно радостная девица-невеста в белом одеянии стояла, а потом в один-два дня весь цвет осыпался и ни единого яблочка не родилось! Сельские садоводы советовали отцу:

– А ты, Иван Ильич, жени ее!

– Жирная она, потому и плодов не приносит...

Отец две весны подряд женил яблоню-дикарку: просверливал в стволе сквозные отверстия и забивал в них сухие осиновые колышки. Мать тоже о яблоне заботилась: кропила освященной водой, шептала молитвы, окурила дымом ладана, мазала ствол елеем... Но женитьба и материны молитвы повадок яблони не меняли: она по-прежнему жила беззаботной девичьей жизнью...

Рябину мы очень любили! Она, скромница, росла в углу сада и ни удобрений, ни полива не просила, но каждую осень приносила большой урожай ягод. Долгими холодными зимами мы наслаждались кисло-горькой ягодой рябиной.

На кустах смородины тоже появилось много ягод, но они не успевали покраснеть: я их еще зелененькими съедал!

Так вот, пришел я в сад и увидел возле яблони молодой репейник. У нас его зовут лопухом. Если осенью корень лопуха очистить, то мякоть можно есть. Я был голоден сейчас и не мог ждать осени! Взял железную лопату и вонзил ее в землю возле корня лопуха. И тут, совсем рядом, послышался женский голос:

– Соседушка, ты не клад ли нашел?

От неожиданности я вздрогнул и чуть лопату не уронил. Из своего сада, сквозь щель забора, на меня смотрела соседка Наталья Тиманкова. До ее замужества мы с ней очень дружили, и я не хотел, чтобы она выходила замуж, – боялся потерять доброго старого друга. Наталья тогда слушала и тяжело вздыхала:

– Если я не выйду замуж, то кто меня будет кормить?

Я клялся и божился, что прокормлю ее, но Наталья не верила. Тогда я предложил ей уйти со мной в разбойники:

– Будем жить в лесу...

Наталья отказалась:

– И рада бы с тобой по белу свету в разбойниках погулять, да мне девичьи косы мешают. Глянь на них – до пят висят! Я и картуза на голову не напялю, а без картуза какой из меня разбойник? Дознаются, что я девка – бояться перестанут.

Я с этим не мог не согласиться.

Наталья вышла замуж за Макарычева Бориску, парня с другой улицы. После ихней свадьбы я перестал заглядывать к Тиманковым. Теперь же в саду Наталья сама заговорила:

– Ты зачем под яблоней землю копаешь?

Я солгал:

– Тут кто-то под землей шуршит...

– Шуршит? Уж не наш ли крот в ваш сад переселяется?

– А разве у вас в саду крот живет?

– Живет. Иди глянь, какие он себе хоромы под землей построил!

Я видел много кротовых нор в лесу и в поле, но первый раз услышал, что кроты живут и в садах. Поэтому охотно перебрался через забор и очутился возле Натальи. Смотрел на нее и не мог взгляда оторвать! Она очень изменилась! Длинные, почти до пят, косы теперь были уложены в какой-то нелепый пучок. Из-за него голова стала большой, и это Наталью очень старило. Ее былое красивое лицо портили коричневые пятна, которых раньше не было. И еще Наталья стала широченной, как поставушка ржаных снопов. Только глаза оставались прежними: умными, живыми, с ласковой искринкой.

Я так на соседку загляделся, что с трудом оторвал взгляд и спросил:

– Где же ваш крот живет?

– Видишь у забора большой бугорок земли? Это наш крот себе хоромы построил.

Сказала так, осторожно села на скамейку и взялась за шитье. Я присел рядом. Хотелось сказать Наталье что-нибудь доброе, но слов не находилось. И у Натальи, видимо, слов не было. Мне было неловко, и я смущенно спросил:

– Ты пеленки шьешь?

Наталья покраснела:

– Да, припасаю... Ангел божий принесет с небушка мальчика или девочку да в наши капустные гряды положит, а я подберу и в пеленочки заверну!

Я знал, что младенцев не на огородах находят, и потому резко сказал:

– Неправда! Детей матери родят. И ты собираешься родить. Только выроди дочь, а сына не приноси!

Наталья даже отшатнулась, изумленно оглядела меня с головы до пят и протянула:

– Вот ты каким знающим стал! Почему же не надо родить сына? Нам на него сельский сход загон земли даст, а на девочку ни вершка не отмерит!

– Так ведь девочка уродится похожей на тебя, а если сын, то – на Бориса!

– Но муж у меня красивый!

– Борис красивый? Ха-ха-ха! Он длинный, как палка, а вот ты красивая, как ржаная копешка!

Откусив конец нитки, Наталья положила пеленку на колени.

– Если будет девочка – назову ее Наташенькой, а если сыночек – Мишенькой.

– Нет, тетка Наталья, сына не приноси!

Она улыбнулась:

– Чудной ты какой-то! В этом не моя воля, а божья. Кого он пошлет, тот и родится.

– Неправда! Совсем не божья воля, а твоя! Вон моя мамка, когда надо было, меня принесла, а когда девчонку захотелось, Наташку родила. Ты у моей мамки об этом спроси!

Наталья открыла было рот, чтобы мне ответить, но появился дед Михайла Тиманков.

– О-о-о, у нас тут гость? А я второй день хочу с тобой, Мишка, покалякать, да ты словно молодой месяц: только появишься, блеснешь и пропадешь. Есть у меня к тебе докука. Сам-то я окривоножил: видишь, в валенках и двигаюсь с клюкой. Кривая же нога – плохая слуга: на ней не попрыгаешь, не поскачешь, а только заплачешь!.. А у зятя Бориса в грудях огнем палит – сказывают, что это воспаление в боку. От простуды, слышь, бывает... Наталья копна копной ходит. Одна Авдотья у нас труженица, заботница и работница, но и то надежды мало: ночами стоном стонет, спина болит и в руках ломота. Зазывали мы к Авдотье знахарку из деревни Волчихи. Старуха долго над Авдотьей мудровала-волхвовала: клала животом поперек избяного порога да над спиною дровяным топором махала; хворь-болесть пугала и приговаривала: «Убегай-улетай хвороба, вон твоя дорога! По тому пути в лес лети! Слышишь? Лети в лес, там тебя ждет бес!»

На эту ворожбу страшно было глядеть: вдруг да топор из рук знахарки вырвется...

Не помогла знахарка – зря ей полтину денег да батман пшена уплатили!

Дед помолчал и тяжело вздохнул.

– Хочу я тебя, сосед, просить: сделай божескую милость – помоги хворым да слабосильным, выводи моего мерина пастись в луга. Я перед тобой в долгу не останусь: могу деньгами платить или харчами... Не сумлевайся! Хотя Карько и конь, но ты с ним сладишь: он смирнее теленка!

Просьба деда Михайлы была жалостливой, но я молчал: что тут скажешь, когда надо еще отца и мать спросить? А дед продолжал:

– С твоими родителями я калякал, и они мне так сказали: если, мол, будет Мишкино согласие, пусть пасет!

Ну раз так родители сказали, то я согласился, и дед облегченно вздохнул.

– Вот и гоже! Свет не без добрых людей. Наталья, а ты бы Мишку-то чем-нибудь угостила: он к нам с добром, и мы ему добром отплатим!

Сказав так, дед Михайла зашаркал валенками и, тяжело опираясь на клюку, направился к своей избе. Наталья улыбнулась:

– Сейчас, Мишка, мы с тобой начнем пировать!

Развязала мешочек, вынула глиняную миску, взяла из нее большой ком овсяного толокна и подала мне:

– Ешь толокно! Это мне свекровь принесла...

И мы оба стали есть. Наталья ела не торопясь, а я так быстро, что скоро и крошек не осталось.

С того дня я начал выезжать в луга пасти Гнедка и дедова Карька. Дед Михайла давал мне большой ломоть хлеба, луковицу, соль, а иногда и шкалик молока. Если же дед куда-нибудь отлучался, то меня снаряжала Наталья. Она совала в мой кошель хлеб, вареные картофелины, соленые огурцы, морковку:

– Бери, бери! День-то стал вон каким длинным – все сжуешь! Пастухи – самые едучие люди...

Я брал, что давали, а чего было стыдиться? Брал не милостыни, а заработанное. Часть еды оставлял родителям. Мать принимала и горестно вздыхала.

– Тебе бы, Мишка, гулять да гулять, а ты нанялся-продался.

* * *

Бесхлебица терзала не только нас, но и другие бедные семьи. И все мы с нетерпением ждали, когда же наконец созреет рожь. Мать частенько спрашивала отца:

– В поле не заглядывал? Как там рожь-то?

– Наливается, но зерно еще мягкое, жидкое: раздавишь, а в нем молочко...

– Да-а-а, как богом заведено, так все и делается: рожь две недели цветет, две недели наливается, две недели созревает... Если бы установилась жаркая погода, а то сейчас ни лето, ни осень!..

Но вот однажды мать мне сказала:

– Пойдем в поле, да своими глазами на рожь-кормилицу взглянем! Дед Михайла Тиманков сказывал, будто поле побурело...

И мы пошли. Мать поглядывала на небо и досадовала:

– Облака висят над нами, солнышко собой загораживают! Пусть бы над барским лесом дремали, а нам бы солнышка и теплышка побольше: без этого рожь не торопится поспевать. Богу-то, видимо, некогда за облаками приглядывать, вот они, ленивцы, и висят, где хотят!..

Мы шли и по обочинам полевой дороги и в канавах часто встречали круговины зарослей высокого, душистого донника. Мать останавливалась, притягивала к себе веточку донника и нюхала.

– Ишь, как гоже пахнет! Недаром курильщики донник сушат и в махорку добавляют.

– Зачем?

– Чтобы сатанинский табачище не шибко баб и младенцев душил... А ты, сынок, замечай и запоминай: где донник растет, там и рожь родится высокой да колосистой!

– А почему?

– Баба я темная, причины не знаю, а вот вижу и тебе сказываю. Давай-ка наломаем веток донника!

– Да зачем они тебе? Понюхала и хватит!

– В нашу избу войти страшно: отец всю ее прокурил-продымил. А я эти веточки донника высушу да за иконы положу и в отцовскую махорку намешаю: тогда будем дышать добрым воздухом!

Добрались мы с матерью до средины поля. В море волновавшейся, сильно побуревшей ржи с трудом отыскали свою трехсаженную полосу. Мать сказала:

– Ты на всю жисть у себя в памяти заруби: каждый хозяин свои загоны и полосы по-своему метит. Один выпахивает кольцо, другой еще чего-нибудь, а наш отец метит полосы вот как...

И раздвигая руками рожь, мать прошла по метке-треугольнику.

– Такой меты больше ни у кого на нашей улице нет. Ее еще дедушка Илья придумал, и твой отец строго блюдет.

Сказав так, мать перекрестилась, поясно поклонилась зревшему хлебу, сорвала колосок и бережно вышелушила из него зерна.

– Ну, Мишка, будем живы, рожь поспевает! Давай нарвем колосков!

– Зачем?

– Рви, рви! Кашу сварим.

Только мы сорвали по нескольку колосков, как из недалекой от нашей полосы лощины вырвался всадник и, помахивая нагайкой, закричал:

– Э-э-й, вы что делаете?

Мать спокойно сказала:

– Кричит полевой объездчик Михайла Дитькин...

Михайла подскакал к нам.

– Вы чью рожь портите?

Мать даже не обернулась.

– Свою...

– Свою... Вот я гляну, какая она своя-то!

И спрыгнув с коня, он прошел по метке-треугольнику:

– Ладно, что ваша, а то бы...

Мать оборвала многоречивого объездчика:

– Уж кому-кому, а тебе бы, Михайла, стыдно на меня кричать! Ведь знаешь – и все село знает! – что мы с мужем чужой соломины не берем, а шумишь!

Дитькин густо покраснел.

– Тут, Анна Лександровна, я обмишулился! Гляжу, какая-то баба с парнишком полем идет, что-то рвет и в фартук складывает. Я и подумал: на чужих загонах колосья ворует. Издали разве узнаешь, кто по полю разгуливает и чего рвет!

– Рвала я, рвала! Только не колосья, а донник. Вот гляди, сколько веток в фартук положила!

Объездчик вскочил на коня.

– Ладно, извиняй и прощай! Вчера меня сельский староста лаял: плохо, мол, посевы стережешь – во многих местах воры ржаные колосья стригут. А разве я один за таким большим полем услежу? Да пусть староста еще троих объездчиков наймет, и все равно колосья будут пропадать! Народ-то голодает, и его никакая стража не сдержит.

Михайла ускакал. Мы нарвали колосьев и услышали крик. Мать прислушалась.

– Опять Дитькин шумит! На кого же это он так распалился?

Домой мы возвращались не дорогой, а лощиной, из которой слышалась брань. Увидели Михайлу. Он держал лошадь на поводу и бранил незнакомую нам женщину:

– Во-ров-ка-а!

Увидел он нас и пожаловался:

– Вот, Анна Лександровна, захватил я эту бабу: колосья рвала, а что с ней сделать? Гоню в село – ни с места. Узнаю из слов: она не майданская, а волчихинская... Муж умер, двух сирот оставил. Кормить нечем. Как и что мне-то делать?

Мать распустила фартук:

– Ну-ка, вдова, бери половину моих колосьев да скорее беги в Волчиху, а то объездчик, пожалуй, за нагайку возьмется!

Баба торопливо уложила колосья в свой мешок, сказала спасибо и пошла по дороге на Волчиху.

Дома мать положила связку колосьев в печь. К утру зерна ржи стали сухими. Мать их из колосьев вымолотила, провеяла и сварила кашу. Мы с отцом ели до отяжеления. Я даже поясок отпустил!

* * *

Ждали мы ждали, и наконец рожь созрела! Мужики и бабы с ребятенками выехали в поле на жнитво. Но только они сделали первый зажин, только связали по первому снопу, как из села прискакал десятский и привез горькую весть: император всероссийский и германский кайзер затеяли войну. Жнецы оставили дело и скорее в село. Приехали, прибежали, старосту расспросили, и он подтвердил:

– Мобилизация! На нас Германия напала.

Бабы застонали и в слезы. Детишки чувствовали: наступило что-то лихое, страшное, и тоже начали реветь.

Почти из каждой семьи кормильцев на фронт призвали. Сперва брали молодых мужиков, а потом остальных забрали. Уездные доктора забраковали косолапца Ванюху, горбатого Кирюху, полуглупого Гришака и моего родителя. Его водянка искалечила: сгорбила, скособочила и правое плечо подняла выше левого...

Своей негодности отец очень стыдился. Чувствовал себя перед солдатками виноватым и старался меньше попадаться им на глаза. А солдатки, как только его встречали, так и подковыривали:

– Тебе, Иван Ильич, жить можно: ни пуля в лоб, ни штык в брюхо!

– Воевать-то негодник, а работать – годник!

– Наш бондарь хитрован-мудрован! Сказывают, как ты сумел водянку схватить. Ведь знал, что нельзя через собачье лежбище перешагивать, а ты перепрыгнул и водянку получил. Войну, наверно, чуял?

Отец не стерпел упреков и подковырок:

– Вы, бабы, зря на меня губы дуете! Войну-то не я затеял. И не я ваших мужьев на фронт послал. Не я многих детей осиротил. Доктора, а не я себя от войны освободил. Я же только всего-навсего мужик, бедами и хворями меченный и калеченный. Вините виноватого, а не меня, мужика горбатого!

Правду говорят, что воробья выпустишь – можешь поймать, а если слово скажешь, назад не вернешь. Вот и слова моего родителя долетели до ушей сельского старосты. Тот как-то в сумерки и завернул к нам в избу. Поздоровался, сел на лавку рядом с отцом и начал нудить:

– Слыхал я, что ты с солдатками о войне калякал! И сказывают, за войну-то начальство винишь? Кого же, хочется знать? Я однажды от священника слыхал, что раньше болтунам их длинные языки вырывали. А мне что с тобой сделать? Депешу полицейским послать? Это легко: волостной писарь Зубонос за минуту настрочит! Примчатся полицейские, закуют тебя в железа и туда отправят, где оленям рога правят. В Сибирь – дальнюю сторонушку – кандалами загремишь и уж никогда своего родимого гнездышка-избы и семьи не увидишь.

Староста ткнул пальцем в мою сторону:

– А вот этого резвого парнишечку на всю жисть обидишь! При живом отце сиротой останется, а ведь сирота идет в нищенские ворота... Станет сын взрослым и будет тебя недобрым поминать, черными словами поносить и проклинать!

Я стоял в углу, слушал и тут не выдержал и кинулся к старосте да в лицо ему и крикнул:

– Не буду тятьку проклинать! Не буду! А ты его, дядя староста, не пугай: он и так у нас хворый! Не стращай нас! Ишь, пришел в чужую избу, да еще ругаешься!

От изумления староста широко раскрыл рот. Отец сильно нахмурился – даже черные брови изломились, но я не испугался: из-под бровей на меня глядели ласковые глаза. Я отступил в угол, сжал кулаки и стал угрюмо посматривать на незваного гостя. Староста, конечно, меня не испугался, только головой покачал:

– Ай-ай-ай! Ну и крамольники в этой избе живут. Сами на себя беду зовут, сами себе кандалы куют. Ишь, сын-то за тебя, Иван Ильич, как вступился! Готов меня в пыль растереть. Хотя зачем я удивляюсь: яблоко от яблони далеко не падает! Время, Иван Ильич, наступило сурьезное, грозное: сам держи язык за зубами и сыночку-забияке его привяжи. Понял? А война... Что она тебе, хворому-то? Как до войны ты дома жил, так и всю войну проживешь: ни пуля не убьет, ни германец в плен не уведет... Э-хе-хе-хе! Вместо того чтобы помалкивать, все умствуем да своеобычничаем: это не то, а то не по-нашему... Но сколько ни умствуй, а войны были до нас с тобой, идут при нас и после нас будут идти!.. Что молчишь, словно аршин проглотил?

– Ты же мне велел молчать!

Староста ушел. Отец поднялся с лавки и положил ладонь на мою голову:

– За то, что в спор взрослых встрял, надо бы тебя высечь, но за то, что отца защитил, вину прощаю!..

Хотя я в горячке-то и не испугался старосты, а теперь встревожился:

– Тять, а что если староста пожалуется на тебя полиции?

Отец улыбнулся:

– Не будет жаловаться! Это он пришел меня попугать и все!

– А почему не будет жаловаться? Ему тебя жалко? Он тебя берегет?

– Ха! Жалко... Берегет... Он как волк бычка берегет: только от стада отобьет и тут же задерет! Старосты стали народа бояться! Вон в Новоалександровке и Василевке мужики оставили старост без лошадей – отравили. Народ, сынок, озлобился, и его только тронь!..

* * *

С горем да с большим трудом, но солдатки, старики и ребятенки рожь с поля убрали. Начали было косить овсы, да проливной дождь помешал. Ладно бы один-два дня мокреть разводил, а то ведь без передышки весь август и весь сентябрь хлестал. До того землю напоил, что в поля нельзя было ни въехать и ни войти! И в этой мокрети столько грибов появилось, что даже старые люди такого не видывали. Грибы можно было косить! Домовитые хозяйки набили грибами все кадушки и бочки: хоть по десять раз в день это грибное соленье ешь, все равно на зиму хватит и еще много останется!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю