Текст книги "Цареубийство в 1918 году"
Автор книги: Михаил Хейфец
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Хотя к теме нашей книги это прямого отношения не имеет, но я воспользуюсь случаем, чтобы рассказать о дальнейшей судьбе Бруцкуса, завершив связанный с ним сюжет. В конце 20-х годов он стал, говоря современным языком, видным российским правозащитником. Вот цитата из его письма в Лигу защиты прав человека (от З / Х.1930):
«…прошлой зимой советские власти частью экспроприировали в пользу колхозов, частью просто ограбили все имущество, включая одежду, у зажиточных крестьян, несправедливо зачисленных в кулаки (эксплуататоры), и у тех, кто возражал против принудительной коллективизации. Ночью, в суровую русскую зиму, их, одетых в тряпки, с женами и детьми, вышвырнули из их домов и выгнали из деревень. Тысячи «кулаков» по приказу местных властей были расстреляны без всякого судебного решения. Сотни тысяч были сосланы в северные леса на принудительные работы… Миллионы людей – мужчины, женщины и, прежде всего, дети при этом погибли от голода и холода. Дороги в степные области и в Западную Сибирь покрыты телами умерших от голода и замерзших людей.
Катастрофа, равную которой вряд ли можно найти в истории Европы!»
Эти письма характеризуют его мировоззрение примерно в тот же период, когда писалось исследование о цареубийстве. «Новые страшные сообщения приходят из России: выдающиеся представители русской науки, годами лояльно работавшие при правительстве коммунистов, хозяйственники, агрономы, историки, даже бактериологи – арестованы и по нелепым обвинениям заключены в тюрьмы… На этот раз советское правительство не делает тайны из своих дел. В официальном органе «Известия» от 22.IX появилось сообщение ОГПУ об аресте, а в номере от 25.IX – о казни 48 специалистов. Какие еще убедительные данные нужны Лиге, чтобы заявить протест? Или она хочет, как в случае Пальчинского, направить вежливый запрос в советское консульство? В Советской России проливаются потоки крови лучшей части русского населения, духовная элита великого народа уничтожается.»
Именно Бруцкус, как выяснил, изучая его архив, биограф Виктор Каган, организовал в Европе протест против казни 48 интеллигентов во главе с профессорами Рязанцевым и Каратыгиным («48 преступников, организаторов пищевого голода в СССР», А. М. Горький, статья «Гуманистам»), подписанный, в числе прочих, Максом Планком, Альбертом Эйнштейном, Генрихом Манном, Максом Либерманом, Вильгельмом Фуртвенглером – самыми видными германскими учеными, писателями, музыкантами, художниками.
Читателям солженицынского «Архипелага ГУЛАГа», возможно, запомнился эпизод, когда автор попытался разгадать тайну отмененного процесса «Трудовой крестьянской партии» (ТКП): арестованные, успевшие «признаться» лже-министры и «шпионы» без суда были отправлены в ссылки, и кое-кто в итоге остался жив. Позволю в этой книге, посвященной разгадыванию исторических шарад, предложить свой вариант таинственной отмены дела ТКП. После ареста обвиняемых по этому делу, Борис Бруцкус напечатал в немецких и еврейских газетах следующее сообщение:
«…что касается моих коллег в области национальной экономики и аграрного дела, то все они, насколько мне известно, находятся в тюрьмах. И никакие заслуги – не только перед наукой, но и перед советской властью – не могли их спасти. Так, в тюрьме знаменитый исследователь конъюнктуры профессор Кондратьев, который основал в свое время Конъюнктурный институт; там же талантливый аграрный политик Александр Чаянов, долгие годы работавший в комиссариате сельского хозяйства; известный исследователь в области науки о сельскохозяйственном производстве проф. Ник. Макаров, познакомивший Советскую Россию с организацией американского сельского хозяйства. С ними выдающийся финансист-специалист проф. Юровский, создавший валютный червонец; известный статистик проф. Громан, работавший в Госплане и награжденный орденом Красного Знамени; талантливый руководитель московской с/х экспериментальной фабрики проф. Дояренко и т д. Та же участь постигла и самых выдающихся русских историков во главе с почтенным Нестором русских исторических источников – Платоновым.»
Впоследствии Бруцкус так оценивал результаты своих общественных усилий: «Я очень внимательно следил за последствиями этой демонстрации. Она имела значение, и советское правительство вынуждено было оправдываться перед общественным мнением. Без сомнения, оно теперь отказалось от особенно беззастенчивых методов.»
Думаю, он был прав: сталинскому политбюро дали понять, что процесс друзей и коллег Бруцкуса по «мозговому центру российской аграрной политики» будет сопровождаться шквалом европейских протестов. Сталин мог в годы, когда он только начинал личную борьбу за общественное мнение «левой Европы», уклониться от открытой схватки с «правозащитной эмиграцией».
В 1932 году Бруцкус покинул Берлин: профессор-еврей успел удалиться оттуда «без пяти двенадцать». Его пригласили в Бирмингам, но он предпочел кафедру в Иерусалиме: несколько лет читал в университете курс экономики сельского хозяйства и вел активную научную работу как агроном. В 1938 году скоропостижно сгорел от рака. Ему было 60 лет.
Почерком Бруцкуса сделаны основные пометки на рукописи, но латинские термины и номера страниц критикуемых издани вписаны в текст другой рукой. В беседе с Виктором Каганом сын профессора, инженер Давид-Анатоль, высказал предположение: «Похоже на почерк дяди». Кем был дядя?
Бруцкус-старший, Юлий (1870—1951), считался известным сионистским журналистом и общественным деятелем; в независимой Литве служил министром по еврейским делам и являлся депутатом парламента Литовской республики. В дальнейшем стал одним из основателей партии сионистов-ревизионистов. Мысль о его возможном соавторстве поддерживается тем, что автор найденной рукописи явно знаком с секретными запахами «политических кухонь» Российской империи и Советской республики. Однако политикой занимался ведь и младший брат, Борис: в дореволюционной России он считался одним из руководителей еврейской «Фолкспартей», основанной историком С. Дубновым.
Сочинение не было напечатано. В списке публикаций Бруцкуса-младшего (в том же фонде) среди 321 статей на семи языках (русском, польском, немецком, французском, иврите, идише, английском) мною не обнаружена рукопись о цареубийстве.
Судя по тексту рукописи, автор придавал большое значение опровержению следственного мифа о евреях – убийцах императорской семьи. В финале он сравнивал этот миф с «кровавым наветом» – легендой о ритуальном убийстве евреями христианских младенцев:
«Сейчас, на фоне великого потрясения, внесенного в мир войной, романовская трагедия не выступает на первый план, она как бы сливается с общей картиной бедствия, пережитого миром. Но придет время и екатеринбургская ночь выдвинется на авансцену и станет темой не только для историков, но для поэтов, мифотворцев, легенд… Екатеринбургские легенды могут сыграть роль не только для судеб евреев, но для всего хода будущей русской истории… Если тот, первый навет мог развить такую силу и живучесть, если мы еще в XX веке были свидетелями жестоких преследований целого народа и свирепых погромов, подогретых клеветой… почему мы должны оптимистически верить, что на этот раз туча пройдет, не оставив следа?»
Думается, публикации помешала тема: разоблачение юристов и армейских чинов Колчака, «белых чекистов», как назвал их автор, использовав самый оскорбительный термин в собственном лексиконе, могло испугать издателей, вынужденных считаться с настроениями не слишком обширной массы читателей-покупателей.
Так или иначе, но рукопись, никем не тревожимая, пролежала в архиве Бориса Бруцкуса 60 лет. Но вот в 80-х годах произошел своеобразный «ренессанс» забытого автора: диссидент Виктор Сорокин познакомился с его статьями в чудом сохранившихся экземплярах «Экономиста» и, очутившись в Париже, совместно с иерусалимской исследовательницей Дорой Штурман издал их отдельной книгой. Она сделалась в некотором смысле «событием» эмигрантской литературы: экономист, американский профессор Игорь Бирман назвал Бруцкуса в рецензии «забытым пророком».
Однажды мне позвонил мой иерусалимский знакомый, «язвительный и находчивый физик» из 1-го тома «Архипелага», сосед Солженицына по Лубянке, – Виктор Каган и сообщил:
– В архиве вашего центра есть неизвестная статья Бруцкуса, где он очень смешно отзывается о Свердлове. Называет его Яшкой и хулиганом.
– А о чем статья?
– Об убийстве Николая II.
На следующий день я заказал ее в архиве. Что же заставило отложить текущие исследовательские дела. и заняться изучением неизвестной рукописи?
Глава 3
О СЕБЕ
Впервые о екатеринбургском расстреле я узнал зимой 1945 года, в 4-м классе школы No1 уральского города Ирбита.
Не слушая монотонное объяснение учительницы, читал на уроке под партой учебник и наткнулся на такие строки: «Уральский Совет решил казнить бывшего царя. 17 июля 1918 г. Николай II был расстрелян в Екатеринбурге».
Я запомнил этот случай исключительно из-за чувства удивления, которое во мне тогда возникло. Чего об этом писать в учебнике? В те годы казалось, что царя обязательно должны были убить: достойным учебника выглядело, например, отречение от престола, а казнь из такого отречения вытекала сама собой. Вот почему несколько строк в старом учебнике, сохранившемся в провинции (в новых, конечно, я ничего подобного потом не встречал) надолго растревожили мою память, а за ней и воображение.
Второй ступенью к сегодняшнему тексту был роман Лиона Фейхтвангера «Мудрость чудака или смерть и бессмертие Жан-Жака Руссо».
За истекшие с четвертого класса 13 лет я ни разу не встретил в печати даже упоминания о екатеринбургской казни. Но думать о ней приходилось, читая иностранные сочинения на схожую тему: мальчишки моего поколения взахлеб проглатывали «20 лет спустя» и «Графиню Шарни» А. Дюма-отца, пьесы о французской революции Р. Роллана, смотрели в кино «Дорогу на эшафот»… Разумеется, мы узнавали там, что Карла I судил Высший суд справедливости, а Луи XVI – Конвент, что обвинение монархам предъявили публично и дали возможность открытой защиты, что отчеты в суде и сама казнь были публичными. (Д'Артаньян, спрятавшись под плахой, слышал последний крик Карла I: «Remember!», т е. помни о кладе, припрятанном для наследника, будущего Карла II.) Но отроки революционным сознанием ощущали, что казни-то были предрешены Кромвелем или там Робеспьером, юстиция их лишь оформляла, а что такое революционный суд – это мы в нашей стране хорошо знали.
Вот почему так важен оказался для меня роман Фейхтвангера. В нем описывались заседания Конвента – как возражали против казни убежденные революционеры, надеясь что свергнутый монарх сумеет в будущем увидеть счастье освобожденного народа! По Фейхтвангеру, казнь Людовика Конвент утвердил с перевесом в один голос (историки уверяли меня, что это художественный прием, а на самом деле перевес составил не то 4, не то 6 голосов). Именно тогда, над страницами Фейхтвангера, в моем мозгу впервые зародилось сомнение в справедливости екатеринбургского расстрела: вон как во Франции сделали, а у нас решал какой-то Уральский совет… Не уральский же был император Николай II Кровавый, а всероссийский!
Должен признаться: казнь царицы и мальчика-наследника не тронула мое задубевшее сердце. Убийство Александры Федоровны лишь дублировало на русский гильотинирование Марии-Антуанетты, а меня воспитали на строчках Маяковского, которому в Версале превыше дворцов и фонтанов понравилась трещина на туалетном столике:
В него
штыка революции клин
Вогнали,
пляша под распевку,
Когда санкюлоты
поволокли
На эшафот
королевку.
Что касается наследника, то и самого-то Николая убили, чтоб избежать угрозы реставрации, а живой наследник – опора вечных заговоров и монархических надежд.
Эти стереотипы одним блоком, в одно мгновение вывалились из моего сознания, и как сегодня помню белую ночь, когда все произошло. Я развлекался чтением газет на стендах в полуночный час, без фонарей, и вдруг увидел в «Комсомольской правде» статью, посвященную полувековой, «круглой дате» расстрела. Первая фраза сообщала: «В ночь с 16 на 17 июля 1918 г. в Екатеринбурге были казнены Николай II, его жена, их сын и четыре дочери, лейб-медик Боткин, дядька царевича матрос Деревянко, комнатная девушка Демидова и лакей Трупп, всего одиннадцать человек».
Прав был персонаж Анатоля Франса в «Острове пингвинов», утверждавший, что безусловно неопровержимо в суде дело, где у обвинения нет ни единой улики, ни одного факта, тогда и защите нечего опровергать. Мне оказалось достаточным прочитать всего одно предложение – список убитых, чтобы сразу увериться в абсолютной лживости всего, что внушали с 4-го класса. (Умышленно процитировал фразу так, как ее напечатали в «Комсомолке», хотя сегодня знаю, что она ошибочна: среди расстрелянных находился не Деревянко, а повар Харитонов. Автор, видимо, черпал информацию из книги 20-х гг., других тогда не было, комиссара П. Быкова, где сделана та же ошибка.)
Особенно поразила в списке фамилия лакея – нельзя ведь и придумать политической мотивировки для убийства простого лакея (или комнатной девушки). Ясно, что убивали не только Романовых, но и всех, кто мог бы убийц опознать. И царевен, девушек, не имевших, согласно «Акту о престолонаследии» Павла I, никаких прав на престол и власть, убивали, конечно, с той же целью, что их врача и прислугу, – устраняли свидетелей этой, по выражению Р. Пайпса, «кровавой, разбойничьей резни».
Палачи вполне ведали, что творили.
И был еще один эпизод, подготовивший эту книгу. Сегодня знаю, что полученная тогда информация была неверной, но путь к добытой истине не хочется выпрямлять, да и сами ошибки оказались для меня в итоге небесполезными…
Кто из нашей писательской компании подцепил его в ресторане на улице Воинова в Ленинграде? Моложавый, энергичный журналист (фамилию до сих пор не знаю), пытаясь произвести впечатление на приключенцев, фантастов и нас, документалистов, заговорил о том, что могло бы заинтересовать сразу всех.
О цареубийце Юровском (от него я и узнал эту фамилию).
– Юровский? У меня в классе учился такой мальчик.
– В какой школе? – сразу заинтересовался он.
– Пятьсот третья, Кировский район.
– Верно. Кто-то из екатеринбургских Юровских там за заставой живет. Знакомы с родителями?
– Нет.
– Спросите-ка их про «Записку» деда. Может, покажут? Хотя далеко не всякому… Он ведь к царю хорошо относился. Убил, конечно, по приказу свыше, а сам по себе царь ему нравился…
Такие «литературно» оформленные отношения палача и жертвы, признаюсь, заинтриговали воображение литератора. Но ничего узнавать все-таки не захотелось.
А в 1973 году прочитал наконец первую на памяти людей моего поколения целую книгу, посвященную цареубийству, – вышеупомянутые «23 ступени вниз» Марка Касвинова. Настолько она не задела моего интереса, что бросил, не дочитав, на середине. Вскоре и самой возможности дочитать лишился: меня изъяли из общества на 6 лет за написание предисловия к стихам запретного тогда Иосифа Бродского и вместо исторических тем, занимавших ранее заключенного сочинителя, мне пришлось много лет подряд описывать брежневские лагеря и ссылки.
…Запомнился абзац, на котором в раздражении бросил читать пухлое сочинение Касвинова, длинная цитата из мемуаров первого коменданта екатеринбургской тюрьмы Александра Авдеева:
«Он (царь. – М.Х.) спросил меня, кто такие большевики. Я сказал, что пять большевиков, депутатов Государственной Думы, были им сосланы в Сибирь, так что он должен знать, что за люди большевики. На что он ответил, что это делали министры, часто без его ведома.
Тогда я спросил его, как же он не знал, что делали его министры, когда 9 января 1905 года расстреливали рабочих перед его дворцом, перед его глазами.
Он обратился ко мне по имени-отчеству и сказал: «Вот вы не поверите, может быть, а я эту историю узнал уже после подавления восстания питерских рабочих».
Я ему ответил, что этому, конечно, не только я – не поверит ни один мальчишка из рабочей семьи».
Здесь, возможно, следует объяснить читателям, почему это место вызвало у меня столь сильное раздражение.
Разумеется, фабричный хулиган Авдеев мог не поверить словам бывшего императора. Но историк Марк Касвинов, цитировавший редкие издания Вены, Флоренции, Белграда – мог ли он не быть в курсе популярных брошюрок Лениздата, где, к чести авторов, обычно упоминалось: в дни «Кровавого воскресенья» Николай с семьей жил в Царском Селе и приказ стрелять по манифестации рабочих отдан был без его ведома генерал-губернатором великим князем Владимиром. Не упомянув об этом общеизвестном факте, Касвинов продемонстрировал, как он реально оценивает своих читателей, а я на него за это обиделся.
… Зимой 1977—1978 годов у нас в зоне ЖХ 385/19 был организован (нелегально, разумеется) научный семинар, проходивший по воскресеньям на крыльце старого заколоченного барака. В рамках этого семинара я прочел зэкам несколько лекций о первой русской революции и в них впервые сформулировал свое отношение к политике и личности Николая II.
Ходим после лекции с демократом Солдатовым и патриотом Осиповым, стемнело рано (зима), подслушек во дворе наверняка нет, и обсуждаем на лагерном «кругу» судьбу последнего российского императора.
Кажется, Ключевского цитировал тогда Осипов: «Монархия была бы лучшей формой правления, если бы не случайности рождения».
– Но тут как раз случайность рождения! – горячусь я. – Николай был честным, высокоморальным человеком, причем мне он видится личностью волевой…
Когда я обычно подобное заявлял, собеседники воспринимали мои слова как оригинальничанье, желание «ученость свою показать». Только через 12 лет наткнулся в журнале «Отчизна» на характеристику, сочиненную искусствоведом Императорского Эрмитажа бароном Николаем Врангелем (старшим братом белого главковерха), лично и по службе неплохо знавшим царя:
«Человек узких мыслей, но широкого их наполнения, ум – небольшого кругозора, всегда непреклонный, почти упрямый и всегда ни в чем не сомневающийся. Монарх par excellence, смотрящий на жизнь как на службу, человек, который знал, чего он хотел, хотя хотел он слишком многого; мощный властитель, часто с нерусскими мыслями и вкусами, но с размахом всегда чисто русским. Непреклонный, повелительный, непомерно честолюбивый, император во всем, что он делал. Самодержец в семье, в политике, в военном деле и в искусстве. В последнем он мнил себя особым знатоком, каким должен быть всякий в его положении, но прежде всего и во всем император был военным».
Эта цитата поразила совпадением до мелочей с тем обликом, что сложился после изучения документов его царствования.
Но тогда, у барака, заметив недоверие Осипова, – ведь, согласно традиционному мнению, Николай погиб из-за слабости, уступчивости, чуть ли не безволия, – я пояснил:
– Вот мои доказательства. Пятнадцатый год, август. Он берет на себя главнокомандование и уезжает на фронт. Все министры убеждены, что это ошибка. Но он верил, что долг царя быть с теми, кто воюет и умирает за него. Это непрактично, негосударственно, губительно, но подумай, Володя, какой верой в свою миссию надо обладать, чтобы принять судьбоносное решение одному против всех! Или – семнадцатый год, февраль. От него требуют отречения все командующие фронтами, начальник генштаба, думские монархисты – он держался один против всех, пока не узнал, что его жена и дети в плену у мятежников. Кто бы на его месте в этот момент не уступил?
Говорил я с Осиповым… нет, не с опаской, но с боязнью обидеть. Владимир Николаевич был человеком с мистическим складом характера, с вытекающей из него верой в заговоры и в таинственные источники великих переворотов в истории. Я боялся нечаянно задеть какое-то его чувствительное и потому уязвимое убеждение – поэтому говорить с ним о Николае для меня было все равно, что по минному полю идти. Ибо главный порок императора как государственного деятеля я видел в том, что, подобно моему лагерному другу, он тоже был человеком мистической складки. На мой взгляд, для автократии самое опасное, когда благородный, но мечтательный правитель держит кормило правления и мешает своим компетентным и практичным помощникам проводить в жизнь необходимые решения, ссылаясь при этом на «Вышние силы».
Лишь намекнул Осипову: личная порядочность лидера, увы, далеко не всегда оборачивается достоинством для политики руководимой им страны. Макиавелли сформулировал следующее «золотое правило» политиков: мораль частного лица и государя имеют далеко не совпадающие границы и мудрость политика состоит в нащупывании границ той особой морали, которая обязательна не в частной жизни, а в его специфической службе.
– Говорить о Николае трудно. Нормальная совесть не позволяет мученика в чем-либо упрекать. Публично говорить о его вине перед Россией – невозможно. Но здесь нас не слышат, разговор среди своих, и скажу вам честно: он очень перед Россией виноват. Не знаю царя, к кому была бы так благосклонна судьба, дала таких первоклассных министров: Витте, Столыпина…
– Кто был лучше? – помню неожиданный вопрос Осипова.
– Каждый по-своему. – Я понимал, что Осипов хочет услышать: Столыпин, но лукавить не хотел. – Витте шире, это европейский тип министра, с кругозором Бисмарка или Дизраэли. Ему бы получить такое доверие и полномочия, какие тем дали их государи, он бы в Европе никому не уступил по историческому масштабу. А Столыпин мне представляется русским де Голлем, с достоинствами и минусами правителей этого типа. Тоже очень крупный был человек! С такими слугами – проиграть империю!
Товарищи молчат.
– Вы оба возглавляли организации и знаете, как трудно ваш народ сдвинуть в новый исторический поток. А ведь империя стояла не шесть десятилетий, как СССР, а три века. Население преимущественно мужицкое, а земледельцу и всюду-то в мире не до политики, только не мешай ему хозяйствовать на земле. Нужны были огромные, непредставимые обычному уму ошибки правителя, чтобы в подобной стране произошла революция. Он был благородным человеком, но очень виноват перед Россией…
Разговор замер. Прошло 13 лет. Я по-прежнему молчал, хотя продолжал думать о судьбе и гибели последнего царя. Наверно, счел бы правильным для себя молчать и дальше, если бы в новой, перестраивающейся России не возникла – уже без меня – дискуссия об убийстве Романовых летом 1918 года на Урале.