355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Глинка » Петровская набережная » Текст книги (страница 5)
Петровская набережная
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:07

Текст книги "Петровская набережная"


Автор книги: Михаил Глинка


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Догадка перешла в уверенность, когда однажды полковник Мышкин остановил Митю в коридоре.

«Да, кстати, Нелидов… – пробасил он. – А почему бы вам, батенька, не поинтересоваться в ваших географических изысках и таким аспектам: Гольфстрим и советская литература? Ведь хотя бы сутки, но в водах этого течения плыли Горький, Маяковский, Есенин, Ильф с Петровым? А? Ну что, батенька, молчите? Не думали над такой темой?»

Из чего Митя узнал, что отступать ему некуда.

Коля Ларионов

У Коли Ларионова отец был вице-адмирал, и поэтому каждый мог Коле сказать: «Я-то сюда сам поступил, не то что ты…»

Такое мог Коле сказать каждый, вернее, мог бы. Если бы Коля вел себя так, чтобы это ему сказать хотели. Воля Колькиного отца обычно материализовывалась в штабной «джип», который останавливался у парадного входа в училище. Значит, адмирал был проездом в городе и хотел видеть сына. Дожидаться субботы или воскресенья, когда их отпускали из училища, адмирал не мог. И за Колей посылали шофера.

Дежурный по училищу звонил в роту. Но Папы Карло вдруг на месте не оказывалось, все остальные офицеры тоже были при деле по своим взводам, и дежурный по училищу неизменно попадал на лейтенанта Тулунбаева. Тулунбаев ровным и звонким голосом отвечал в трубку, что увольнения ни для кого из нахимовцев сегодня нет, а значит, не должно быть и для Ларионова. Через некоторое время дежурный звонил опять и сообщал что-то такое, от лейтенант мрачнел, но ответ повторял тот же. А потом раздавался третий звонок, и, отвечая на него, лейтенант невольно застегивал крючок на воротнике кителя, но мрачнел еще больше.

«Есть, – говорил лейтенант. Так точно. Никак нет. Никак нет. Есть пять суток при части».

Лейтенант клал трубку и окидывал взглядом поджарых ротных старшин. Среди этой спортивной молодежи Лошаков напоминал ночного сторожа.

«Старшина Лошаков, – говорил Тулунбаев. – Объявите нахимовцу Ларионову, что за ним приехали от отца, и доставьте Ларионова к дежурному по училищу».

Адмирал мог найти время, чтобы повидаться с сыном, естественно, только к вечеру. К этому времени и приезжал за Колей шофер.

А у них в это время всегда бывала самоподготовка. Тихо, еще тише, чем на уроках, сидели с открытыми в коридор дверями все четыре взвода, и дежуривший по роте щеголеватый Седых на каких-то особенно тонких подошвах бродил от двери к двери, и если бы не чуть слышное серебряное позвякивание его медали Ушакова о медаль «За отвагу», то казалось бы, что коридор необитаем.

И тут в коридоре раздавалось топанье Лошакова. Лошаков входил в класс, и глаза всех двадцати восьми человек поднимались от тетрадок. Коля Ларионов сидел у самой двери. Проще всего, не привлекая лишнего внимания, было поманить Колю пальцем. Но Лошаков поступал иначе. Он, шаркая, проходил к самому окну и, заглядывая для чего-то в темное стекло, громко говорил: «Нахимовец Ларионов, за вами от отца… вон машина там стоит…»

При этом Лошаков еще внимательнее вглядывался в окно, словно хотел удостовериться, что машина еще не ушла. Когда он поворачивался от окна, Коли Ларионова в классе уже не было.

И тогда по училищу начиналась беготня.

Митя Нелидов помнил, что еще в первые месяцы в училище рота наблюдала со двора, как два белых кружка – бескозырка Коли и фуражка Лошакова – мелькают все выше и выше по этажам черной лестницы. На втором этаже они почти рядом, на третьем – Лошаков в пяти шагах сзади, на четвертом – между ними, наверно, целый марш, а на пятый взлетает только один белый кружок.

Потом какая-то была беготня и на крейсере. Колька спрятался от Лошакова в темном закутке за мачтой, лампочка вывернута, и Лошаков пытается зажечь спичку. Колька прыгает в темноте около Лошакова и дует на спичку. Закуток круговой – из него можно выскочить в другую дверь.

«Нахимовец Ларионов! – хрипит Лошаков. – Я вас рукой вижу!»

Приказ, если он получен, должен выполняться во всю, так сказать, силу мускулов и резвость ног. Только над таким выполнением приказов никто не сможет посмеяться. Так что, когда они смеялись над тем, как Лошаков ловит Колю, они смеялись не над сутью военной службы, а просто над комичностью пары. Но комичность комичностью, однако Колька убегал от старшины действительно во всю прыть, и стань его бег даже чуть-чуть притворным – был бы Колька тут же пойман и отвезен к отцу. Но признать тогда в Кольке человека мог бы только тот, кто очень хотел это признать.

И оба носились по училищу по-настоящему. С остекленелыми глазами, расставив локти, носился Лошаков; прыгая в разные стороны и увертываясь, летал по этажам как куница Колька.

Если бы Колю решили за невыполнение приказа наказать, Коля был бы к этому готов, но происходило-то каждый раз так, что приказ доставить Колю в машину получал лишь Лошаков, а сам Коля такого приказа не получал. А раз Колька не получал приказа, то и не очень ясно было, за что его наказывать. Потому что нет такого дисциплинарного проступка – нежелание видеть отца. В роте были уверены почему-то, что Колька отца обожает, хотя он никому об этом не говорил. Просто у большинства не было отцов.

И должно быть, было так, – хотя никаких доказательств тому рота не имела, – что начальник училища, отпуская шофера адмирала Ларионова, передавал извинения адмиралу тоном, в котором звучало больше гордости, чем сожалений: «Ваш сын не хочет поблажек, и тут мы бессильны. Впрочем, мы им гордимся».

И было как-то, что лейтенант Тулунбаев потрепал стриженую голову Коли и сказал: «Не горюй, Ларионыч, дождемся и мы своего воскресенья».

Никто на это внимания не обратил. У каждого были свои дела. Но Колька опять убежал и появился только к построению. Лицо у него было какое-то красное и мятое. Однако мало ли, у каждого свои дела.

И никто из них не думал о том, почему так часто не уходил вечерами домой лейтенант Тулунбаев, а спал, не раздеваясь и закрыв лицо фуражкой, на запасной койке в коридоре спального корпуса. Это был арест при части. Начальник училища не мог, просто не имел права не наказать офицера-воспитателя за то, что приказ адмирала не был выполнен.

После одного из воскресений, которое Тулунбаев и Коля Ларионов провели в училище совместно, Коля стал подсаживаться к их ротному пианино, пытаясь подобрать что-то на слух.

Тулунбаев услышал пианино из коридора.

– Да нет, – сказал он, подходя к Коле сзади и кладя руку на клавиши. – Тут вот так… Слышишь?

Ларик кивнул и стал осторожно нажимать на клавиши. И эти пять или шесть нот вдруг соткались в воздухе во что-то такое, от чего у Мити, оказавшегося рядом, запершило в горле.

– Что это ты… играл? – спросил Митя, когда Тулунбаев ушел.

– Я? Да сам не знаю. Привязалось. Это он… вчера.

Корабль

Собственно, корабль-то, если говорить о символе, у них уже был. Старый парусник давно уже стоял впритык к граниту, иногда мачты его кренило – это протекал рассохшийся трюм – и тогда швартовы трехмачтовика, натягиваясь, вздрагивали и с них летела пыль, как со старых бечевок.

Весной, по утрам, когда густой речной туман все полз и никак не мог подняться над городом, силуэт корабля возникал перед училищем словно впервые: он серым призраком стоял на фоне розоватого или, напротив, мглистого, клочковатого тумана, и если где-то по реке проходил, тревожно гукая, буксир, парусник, дождавшись зыби, кряхтел и постанывал, оживая. Летом, в душные вечера перед грозой, по набережной ползли запахи старых тросов, краски и чего-то, как потом оказалось, характернейшего, общего для всех кораблей, портов и широт. Этот запах поднимался из распахнутого настежь пустого трюма. На набережной пахло кораблем.

Старый парусник лишь достаивал у стенки. Пушки у входа в училище – довоенные сорокапятки – и те были живей, одушевленней, у них хоть крутились ручки. На трехмачтовике давно ничего не крутилось. На него не пускали. Шхуна доживала свои дни, как доживает у хороших хозяев пес: пса кормят и не гонят с привычного места. И на шхуне двое матросов полугражданского вида по субботам слегка скребли занозистую палубу и время от времени били склянки.

Однако то был лишь запах, ветхая и символическая тень корабля. И казалось, что самим фактом своего присутствия старик парусник что-то пытался настроить в училищном порядке, но сил у него все меньше, и участие его еле слышно. А когда неосторожная землечерпалка обломила старику кусок бушприта и задрала доску обшивки на его ветхой скуле, они почувствовали, что старику конец.

Вот тогда и пришла неожиданная подмога.

Это случилось солнечной и сухой поздней осенью. Еще недавно набережная около синего дома с мачтой на крыше была завалена штабелями дров и с курганов строительного песка ветер нес хрустящую на зубах летнюю поземку, а сейчас (обнажилось довоенное или как-то незаметно отстроилось вновь, они даже не успели заметить) набережная вытянулась в граните и вдоль парапета уже стоят неведомо откуда пересаженные взрослые липы.

Осень.

По реке сквозь растворенные настежь средь бела дня мосты шесть буксиров тянут против течения громадный серый крейсер.

Вот он, праздник гордости.

Так, наверно, и запомнится на всю жизнь: яркий блеск холодной реки, все прибывающая к парапетам толпа и могучий серый форштевень, что плывет высоко над набережной. Буксиры надсаживаются, разворачивая крейсер поперек реки, слышно, как скрежещут канаты и с веселым топотом носятся по шкафутам полотняные матросы.

В синем доме прерваны по всем этажам уроки. Да и попробуй не прерви, когда буксиры подтаскивают бронепалубный подарок чуть не вплотную к окнам. Трубы крейсера встают выше подоконников четвертого этажа.

Прерваны уроки языков, физики, истории. Но История уже сама стоит у парапета.

Крейсер сразу установил и пустил в ход, качнув маятник, звуковой отсчет времени над набережной – и чередующиеся звуки горна, склянок и мегафонных реплик, переходящих в мегафонный звон, четко разлиновали их суточное время. То, что было не под силу паруснику, хотя и являлось, наверно, его мечтой, не составило труда крейсеру.

Крейсер пришел к ним налегке: из него уже вынули котлы, теперь же ему зацементировали днище, и он снова дал нормальную осадку, коснувшись дна реки. Борта крейсера еще раз прокрасили снаружи и изнутри. И парусник окончательно понял, что его сохранять не будут. На нем перестали бить склянки, никто больше не убирал его палубу, и даже мачты его, чтобы как-нибудь они не рухнули сами, однажды спилили заодно со старым деревом, которое уже давно всем мешало. Однако отдавать себя на дрова еще на плаву старик не хотел.

И он затонул. Он выбрал для этого глухую осеннюю ночь, когда дул не унимаясь ледяной восточный ветер, поднявший от Литейного моста высокую зыбь. Оба сторожа парусника рано ушли спать в береговую казарму, забыв завинтить низко висящий над водой иллюминатор.

Никто не видел, как старик уходил под воду: в ноябрьские ночи мало кто бродит по набережным Невы, а в этом месте и вообще никого не встретишь, потому что лежащая до Литейного моста квадратная миля разветвляющейся реки в этом городе вроде полюса холода. Сюда заглядывает холодное море. Может быть, так уместен тут океанский форштевень вставшего навсегда крейсера.

Бывший парусник затонул у стенки. Затонув, старик оборвал один из швартовов, а вторым, туго уходящим в воду, как бы строго указал плывущим мимо, что здесь под водой лежит то, что должно быть, пока еще это не убрали, обязательно обозначено и ограждено. А поэтому и навигационно значимо.

Старик прекратил свою старость сам, перечеркнув как излишнее печаль по себе тем, что оставил своим хозяевам небольшое количество необходимой и вполне конкретной работы.

«Аврора» заняла место у набережной. Цусима, октябрь семнадцатого, первые заграничные походы советских судов, затем оборона в блокаде, когда пушки крейсера стояли на суше на подступах к городу, – все это числилось за кораблем, было отмечено в документах, изображено на полотнах, занесено в учебники, описано в романах и стихах, сыграно на сцене, а сыгранное снято на кинопленку, но теперь судьба приготовила кораблю еще одну роль. Он стал городским монументом, и силуэт его наравне с силуэтом Адмиралтейского шпиля и Медным всадником стал символом города. Для тех же, кто перегонял суда по озерно-речной системе в Балтику, этот символ появлялся на пути еще и как огромный навигационный знак: «Глядите в оба штурмана и лоцманы: начинается Невская дельта. Ниже по течению рукава и острова!»

О Стрелке Васильевского острова с ее Ростральными колоннами говорят как о городском ансамбле уже два века, стрелки же Петроградской стороны до тех пор, пока там не встал крейсер, будто и не существовало. Теперь голубое здание и крейсер образовали здесь свой ансамбль.

Рота Мити Нелидова в этом ансамбле жила.

Голубой дом был уже ротой исследован. Торжественный синеизразцовый зал, кабинеты, санчасть, чердаки, лестницы, подвалы, а также все возможные фьорды и шхеры здания и двора были обжиты ребятами и учтены. Теперь Митя и его товарищи рвались исследовать крейсер. Уж они бы его облазили! Уж они бы раскопали такое, чего никто бы без них не раскопал! Уж они бы… Возможностей, однако, у младших рот было немного: пребывание их на крейсере ограничивалось уроками военно-морской подготовки.

– Смотрите внимательнее, Нелидов! Смотрите!

Высокий капитан второго ранга писал что-то флажками, но что он пишет, было не совсем понятно: высота стального подволока – так на корабле называется потолок – не позволяла руку с флажком выпрямить вверх полностью. «Ы-мы-ны…» – читал Митя про себя. Да что за чепуха! Вместо гласных одни «ы».

– Нелидов, что я написал?

– Какое слово прочли?

– Ы-мы…

– Ну, смелей!

– Да нет такого слова, товарищ капитан второго ранга…

– Говорите, что прочли!

– Ымыныны.

– Верно.

– Верно?? А что это значит, товарищ капитан второго ранга?

– Слово «именины» никто не слышал?

– Так оно же не так пишется!!

– Исказил специально. А то вы первый слог прочтете, а до остального догадываетесь. Но в флажных донесениях надо читать не дословно, надо читать добуквенно! Внимание! Все читаем! Ларионов, что прочли?

– Те-ле-нок… ТеленОк, товарищ капитан второго ранга!

– Правильно.

– А что это такое?

– Это ребенок коровы, нахимовец Ларионов.

До и после урока военно-морской подготовки на крейсере удавалось выкроить в общей сложности минут семь. Кто сказал, что за семь минут ничего не успеть? В эти несколько сот секунд Митя и его товарищи мгновенно расползались по крейсеру. Сколько тут было палуб! Сколько непонятного назначения отсеков! А где же машины? Главные машины?

«Выкинули? И правильно, – сказал Ларик. – Кому они нужны-то? Все, вечная стоянка».

В огромном освободившемся от машин зале сварщики заравнивали стальные заусенцы: тут планировалось устроить волейбольный зал.

Рота Мити мечтала скорей вырасти: на крейсере, уже вовсю используя кубрики как спальни, ночевала и проводила послеобеденный постельный час старшая рота.

«Но где же машины?» – думал Митя, и ему становилось грустно.

Уроки танцев

Броневский и Броневская ходили по училищу с заметным удовольствием: в торце большинства коридоров стояли двухметровые зеркала, и, вступая в такой коридор, Броневский и Броневская невольно делали шага по два наискосок, привычно ловя вдали свое отражение. Если вдруг случалось, что до этого они шли не в ногу, Элла Владимировна, подлаживаясь, тут же ногу меняла под шаг Семена Семеновича. Когда Броневские ссорились, училище узнавало об этом сразу: старший преподаватель Семен Семенович шел на урок сам по себе. Примерно в шаге позади двигалась сама по себе Элла Владимировна. В эти дни вместе с шейной косыночкой Элла Владимировна надевала и свое самое безоблачное выражение лица. Всем было известно, что это выражение ее лица Семена Семеновича бесит особенно.

Бальных танцев, которым выучился Митя Нелидов, набралось за три года двадцать четыре. Были падепатинер и падеграс, были миньон, гавот и русский бальный. Природа тропических джунглей создала окапи – животное с телом зебры и головой жирафа, – изобретателя русского бального тоже, видимо, не пугали никакие сочетания, танец был склеен из менуэта и барыни. Еще были краковяк, мазурка, пазефир… названий было много.

Для показа нового танца Броневские вставали в третью позицию напротив самого большого в училище зеркала и на миг делались неподвижны, как парковая скульптура, лишь покачивался на шелковом шнурке под запястьем отставленной руки Семена Семеновича маленький никелированный рупор.

– Три, четыре! – хрипловато пел Семен Семенович, и в тот же миг пианист Рафаил, так и не оторвав глаз от поставленного вместо нот «Огонька», ронял на клавиши рояля кисти безошибочных рук. Рафаил от скуки решал кроссворды.

– И раз, и два, и раз, и два… – пел Броневский, пошаркивая тонкими подошвами лаковых штиблет и выводя светящуюся тихой улыбкой Эллу Владимировну на одному ему видимую орбиту. Теряя скорость, он сам вскоре отставал, а Элла Владимировна продолжала плыть одна, слегка склонившись в сторону уже воображаемого кавалера. Семен Семенович дистанционно управлял ею, отбивая такт по рупору.

– И раз, и два, смотрите внимательно, Нелидов, и раз, и два… – угрожающе меняя интонацию, пел он. – И раз, и два, на контрольной будете жалеть, и раз, и два…

Митя Нелидов с приятелями начинали завороженно покачиваться.

Над Броневским, ясное дело, за спиной смеялись. Смеялись над его крашеными волосами, над похожим на киль швертбота носом, над тем, что военное звание Броневского – всего лишь старший матрос, да и то из ансамбля песни и пляски, смеялись над тем, что Семен Семенович постоянно с кем-нибудь воевал. Воевал он с учебным отделом – за то, чтобы танцы были уравнены в правах с математикой и литературой. Воевал с командованием той роты, которая была отделена от остальной части училища широким переходом, – за то, чтобы во время занятий никто не смел через этот переход проходить. Воевал с Рафаилом, который из-за своих кроссвордов играл якобы то слишком громко, то слишком тихо. Боролся с теми из приятелей Мити Нелидова, которых неумолимо тянуло хоть чуть-чуть подучиться в уголку класса входившему в моду танго (о фокстроте было страшно даже подумать). Не добившись ни на одном из фронтов полной победы, Семен Семенович обрушивался на Эллу, словно распознавал в ней наконец потенциальную союзницу неприятеля. И в этом он, вероятно, не так уж и ошибался… Эллу в отличие от него нисколько не раздражало, когда во время урока танцев дежурный с театральным ужасом на лице крался на цыпочках вдоль окон, прижимая к груди готовую звякнуть боцманскую дудку; Элла понимала, что можно с ума сойти от тоски, сидя часами у рояля и выдавая по команде скрипучего голоса Семена Семеновича короткие очереди деревянного падепатинера; понимала Элла и тех Митиных приятелей, которым казалось, что уж если учат двигаться под музыку, так уж учили бы тем танцам, которые можно будет когда-нибудь танцевать. Элла была лет на пятнадцать, то есть на целую жизнь, моложе Семена Семеновича. Она постоянно улыбалась украдкой. И ей улыбались в ответ. Семен Семенович, замечая эти улыбки, бесился. Он не понимал, что не будь рядом Эллы, его извели бы за две недели.

Хотя, если рассудить, вовсе и не был он злой. Просто не было у него власти, а власти Семен Семенович желал жадно. Тут даже уместно сказать «алкал» – в таком устарелом слове слышится трагикомическая неудержимость: хорошо бы скрыть, да не могу.

И вот вышагивал Семен Семенович своими лаковыми штиблетами по коридорам, а Митины приятели, как лягушки аисту, живехонько давали ему дорогу. Но вот кто-то мешкал… Семен Семенович вдруг останавливался, глядел по-птичьи сверху вниз на двенадцатилетнего человечка, который не изобразил для него, преподавателя одного из главных предметов, позы почтительного приветствия. Семен Семенович останавливался, но вместо того, чтобы взъяриться, гладил паренька по загривку и говорил:

– Ах ты мой бедненький! Как же это я на уроках не заметил, что у тебя спинка такая кривенькая? Даже по сторонам, бедняжка, не смотришь! Старичок ты мой… Что же нам с тобой делать-то? Как же выпрямить?

Сказать такое можно было любому, потому что огромного размера воротник хабэ (так он и назывался) должен был бы плотно лежать на такого же размера воротнике толстой теплой фланелевки, но оба по причине узости плеч оказывались не лежащими, а стоящими горбом. Морячок вытягивался перед Броневским, одергивался, краснел, а тому только того и было нужно.

– Ну ничего, ничего, – говорил Броневский, – ты, главное, старайся выпрямиться, а уж мы тебе с начальником строевого отдела и Эллой Владимировной поможем.

Но вспомнив начальника строевого отдела и назвав жену по имени-отчеству, Семен Семенович опять приходил в дурное расположение духа. Потому что начальник строевого отдела никак не хотел признать равноправия танцев и строевой подготовки, а Элла Владимировна с начальником строевого отдела была, по-видимому, согласна, иначе почему она при встрече с этим капитаном второго ранга все время неудержимо улыбалась?

Нет, Семен Семенович совсем не был злым, он просто был как большая муха, постоянно жужжащая над Митей и его друзьями. Но только так, наверное, и можно было их научить танцам. И Семен Семенович их своему предмету научил. Это не сумел сделать преподаватель музыки, замкнутый человек с умным лицом, который как-то быстро и доказательно, применив слово «поголовье», дал понять учебному отделу, что углубленные занятия музыкой со всеми сразу не только бессмысленны, но даже вредны, ибо отбивают охоту даже у одаренных. Не сумел их ничему научить и преподаватель рисования – старичок в морском кителе, которого они, вообще-то говоря, из-за его возраста просто не заметили. А Семен Семенович научил, поразив их сразу никелированным рупором, невиданного изыска галстуком-бабочкой, постоянной готовностью к нападению на кого угодно, лаковыми почти циркового покроя штиблетами, стройной молодой женой. Семен Семенович вцепился в своих учеников намертво. И если кто-нибудь из них и задавал себе вопрос: «А на кой мне, извините, этот миньон?», то вопрос этот сразу улетал куда-то назад, как бумажка из окна несущегося поезда, – словно станции на железной дороге, следующие одна за другой, одна за другой шли контрольные по танцам. На контрольных ставили оценки. Тройка означала зачеркнутую субботу, двойка – субботу и воскресенье. Контрольные были по падеграсу, по краковяку, по вальсу. До вальса, вообще говоря, они проходили сплошную ерунду: «два двойных, два тройных, три, четыре легких» – так пел Броневский. Начиная с вальса они вдруг поняли, что танцуют.

И тогда роте, в которой учился Митя, был назначен танцевальный вечер. Их пригласило хореографическое училище.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю